Страница:
«Покойников не бойся», – говорит санитарка приемного Мария Григорьевна по прозвищу Гриша. «Они уж померли, чего бояться! Живых надо бояться-то…» За живых – думает Вера, страшно за живых. Легче легкого эту грань преодолеть, Вера знает. Гриша сейчас сидит с Ирочкой в сестринской, телик включила. Все сериалы любимые вечером подряд идут – мелодрамы, мистические триллеры. В универсам сгоняла, притащила батон, плавленых сырков и копченые крылья куриные. Запах на весь коридор. Чаи гоняют. Гриша второй месяц в завязке, капли не выпьет, работает, как зверь, через день на смену выходит. Зарабатывает на новые зубы – замуж собралась. Жених у нее завидный, говорит, отвернешься – с руками оторвут. Тоже пенсионер и пьющий, но работящий. Слесарь. Купил Грише сотовый телефон, чтобы с работы звонила. Заботится.
Хорошо им там, с Ирочкой, перед телевизором, уютно. Смеются чего-то, посуда гремит. А Вера здесь на «стреме» замерла, на боевом посту. И вообще, хорошо им. Что Гриша? Оторвалась от телевизора, вышла пол помыть, судно вынесла. Завтрак-обед-ужин разнесла. Ну, в ванной помыла кого-нибудь, кто грязный. И нечего думать. Сильно выпивши, она на смену не выходит, меняется. Уволить ее не уволят, где другую возьмут, днем с огнем? А если и выгонят, так она давно на пенсии. Пожалуйста, не подкопаешься. На Гришу ни у кого в больнице рука не поднимется, она работает не хуже молодых, даже лучше. Поворчит беззлобно, для проформы, побухтит, а дела делаются. Скольких она тут перемыла, обиходила. Пьяных, грязных, вшивых, в язвах и пролежнях! Сколько говна вынесла и выслушала в свой адрес! Терпит, не уходит, работает, как лошадь ломовая, в свои шестьдесят с лишним. «Ну, это что! Вот я молодая была, знаешь, на заводе? Да без воды в общежитии? И-и… А муж у меня в сорок лет помер, так я что с детями-то, с малыми? Еще по ночам полы мыла. А тут люди болеют. Ну, обоссытся который, так ведь не со зла же? Не удержал, плохо ему». Гриша добрая. Пошлет в сердцах, матернется, а потом пожалеет. «Давай, жопу-то поднимай, господи, как дитя малое! Во-от, давай, не лежать же так? А ты в уборную ходи, пока ноги-то носят, не намоешься тут за вами…» Водички принесет, поесть оставит, погреет каши. В отделение проводит: «Давай, сумку-то, доходяга, натаскался!» Просто у нее, у Гриши, все в жизни на своих местах. Тут дети, тут внуки, тут жених объявился, потому что «бабе, Верка, без мужика никуда». А что выпить любит, так это дома, тихонько. «Почему бы и не выпить по маленькой, с устатку? Кто у нас без греха?
А на работе я ни-ни, есть понятие. Мне тут еще в отделении обещали инвалидную оформить. Вот зубы сделаю, съедемся с моим, и документы начну собирать. Ты как думаешь, Вер? Бронхит у меня, давление, сама знаешь, какое. Дадут группу?»
Дадут, конечно. И с комиссией помогут. Только б работала пока. Поворчала, помыла, вынесла – и сиди себе, грызи крылья и телик смотри. А Ирочка? Сказали – укол сделать, сделала. Капельницу – пожалуйста. Уколола и пошла. Никакой ответственности, никаких тяжелых мыслей. Вера грязи и вшей не боится, разбитых рож (в хирургию!), алкашей (в изолятор отсыпаться!), покойников. Самое страшное – звонок в дверь, ночной стук, пронзительный писк телефона, приближающийся вой сирены скорой. Завозят каталку в дверь. Пульс нитевидный, давления нет. Направление на стол и развернулись. Подождите! Постойте, я одна здесь, вот она я – Вера. Руки и голова. Родственники ждут, медсестра тоже ждет. Что Вера Сергеевна скажет? Что велит сделать? Еще дышал минуту назад, а теперь не дышит. У-ух, ужас взлетает к горлу из живота, волосы на шее сзади, под девчачьим Вериным хвостиком встают дыбом, руки трясутся. Нельзя, нельзя, руки! «Ира! (или Лена, или Катя, кто там еще есть). Давай адреналин, нет, гормоны сначала!» «Сколько, Вера Сергеевна?» «Нет, давай сначала на пол его, нет… реанимацию. Да, в реанимацию звони!» Три минуты или пять? Сколько ей быть здесь одной? Сколько бы сейчас ни было вокруг посторонних глаз – она один на один с этими молчащими ребрами, с тишиной в фонендоскопе. Уйти нельзя. Лучше бы сейчас добежать до реанимации или зарядить капельницу в процедурном кабинете, набрать укол, она умеет. И здесь умеет – раз, руки на грудине, два – ну где там все делись, три…
Вера с детства терялась, когда надо быстро сообразить. Все смотрят и ждут, а у нее – ступор какой-то. На устных экзаменах путалась в словах, забывала подчистую даже то, что пять минут назад в коридоре наизусть рассказывала. В терапевты специально пошла, не в хирурги, чтобы спокойно, в кабинете. Нет, даже не в кабинете, где один на один с больным. В ординаторской, где народу много. Чтобы вместе. Теперь вот сидит, ждет.
Напротив поста – темный «предбанник» между дверями входа, истошный электрический свет из коридора здесь только гуще замешивает тени в углах. Голая деревянная лавка, отполирована до гладкого блеска множеством сидевших и лежавших здесь людей. В самом конце – поскрипывающая деревянная дверь с петлей веревки. Черный провал в неизвестность. Слышен шепот кустов вдоль ограды газона, видны их неспокойные от ветра лохматые головы. Скрип тормозов и шорох шин на улице, далекая сирена. Только бы не сюда, мимо, в хирургию, или вовсе по улице, легковушка…
«Ну что ты, как маленькая!» – говорит заведующая Вериным отделением, Евгения Сергеевна. «Откуда такая неуверенность? Все у тебя получается, чего переживать-то? Все ты знаешь, а чего не знаешь – спросишь. По симптомам будешь лечить. Высокое – снижать потихоньку, низкое – поднимать. Боль – обезболивать. Через пять лет вообще не будешь думать, останутся одни рефлексы. А еще лучше – бросай свое дежуранство, только у нас в день работай. Может, это вообще – не твое?» Как это «не твое», если уже на два месяца вперед наставила дежурств? Из принципа. И в который раз виден в дверную щель мечущийся свет фар «Газели», подпрыгивающей на ухабе перед подъездом. Тормоза. Хлопанье дверцы, приглушенные голоса и стук в дверь. «Хозяйка! Что вы там завязались? Давай, криз гипертонический принимай!»
Так однажды приехала Марья Матвеевна Шубик, которая теперь вроде как будущая свекровь. Тоже с кризом. И Миша, который теперь вроде как жених, прикатил следом на машине. («Мама-мама, говорил же, что этот кафедральный совет тебе встанет боком!») А у Веры в этот день был просто завал и базар-вокзал. Мужская палата полная, в женскую занесли топчан, места на этажах все с утра заняли, переводить некуда. В изоляторе второй день обитало подозрение на туберкулез в ожидании анализов и перевода в диспансер. В предбаннике помещался очередной алкаш, всех достал до печенок. Сердобольная Гриша накормила его остатками каши с ужина, а то «ему, бедному, уже блевать нечем», и теперь эту кашу же с пола тряпкой подбирала. Вера опасалась белой горячки, держала на столе телефон психбригады. «Больной» сопротивлялся осмотру, перекатывался с лавки на пол, вот-вот начнет чертей ловить, а через весь этот шалман гордо прошествовала мадам Шубик в длиннополом алом халате из-под дорогой шубы. Сзади семенил знакомый врач «Скорой» по фамилии Шарапов, пытался Вере делать какие-то знаки, махал руками и гримасничал. Шарапов вид имел не самый лучший, небритый, тощий, в мятом санитарском халате, а рядом с ним переминался долговязый вьюноша в круглых очках, бледненький, с огромной спортивной сумкой на плече. Сынок, значит, определила Вера.
– Давайте в третью, там место есть.
Шарапов сразу отстал, навалился на стойку, вынимая из папки направление. Пальцы потные, трясутся мелко, бумажка пляшет и прыгает в руке. Сколько раз его уже со смены снимали, наказывали, грозили. Не помогает.
– Жвачку хочешь, Вер?
– Сами жуйте, а то вон…, – Вера поморщилась и помахала рукой перед носом.
– Ну-ну. На вот, распишись. Криз гипертонический.
Шарапов наклонился еще ближе, обдавая Веру крепким духом перегара и сладкой мяты, оглянулся воровато на дверь палаты и зашептал:
– Ну и криза-то по сути нет никакого, я там написал сто восемьдесят на сто, ты не смотри. Это они мне сказали сами, мол, днем было. У меня выше ста сорока вообще не напикало. Дамочка вся на нервах. Замурыжила меня, как щенка, блин. То еду, блин, то не еду, то собраться дай. Сына откуда-то вызвонила, фамилию мою спросила. Я говорю, давайте так, давление снизилось вроде. А она, блин… ну ты поняла. Щас жалобу накатает, блин. Момент.
– Ага, спасибочки, теперь я ее выпроваживать буду, у меня тут сегодня вообще пироговские ряды, не успеваем раненых сортировать. А с вами кто сегодня фельдшером?
– Володька, кто. Ну ты, Вер, давай сама…
И еще ведь, зараза, в палату поперся, все, мол, в лучшем виде, сейчас вами врачи займутся. Понятно, Володька тоже эквилибрист известный. Мастер спирта по фигурному шатанию. Из машины, небось, уже не выходит. Бригада!
Вера до сих пор помнит тот вечер, до мельчайших подробностей. Времени сколько прошло – Шарапова уволили вместе с Володькой, медсестры все поменялись. Марья Матвеевна из просто пациентки превратилась в почти свекровь. А впечатление первое осталось самое верное. Ничем не перебороть: раздраженная королева-мать, и девочка с кухни, которую кое-как отмыли, приодели и вывели на ковер перед троном. Руки вечно мешают, Вера норовит их за спину спрятать, короткопалые крестьянские ладони без маникюра, волосы за уши заправить, сгорбиться, сжаться. И молчать. Миша шутит иногда: мы познакомились в приемном покое. Вера его и не запомнила тогда, мало ли тут родственников толчется, мешают только! Телефон свой машинально продиктовала, чтобы отстал, не до него было. Королева такой концерт устроила по заявкам, бенефис!
Мама всегда говорила: «Твое оружие – вежливость». Вежливость и доброжелательность. Хамством отвечать на хамство – себя не уважать. «Человек может быть тебе отвратителен, груб с тобой, бестактен, ответишь ему тем же – потеряешь собственное достоинство. С хамами, Веруня, надо держаться холодно, но корректно, запомни». Это Вера помнила. И старалась. Сколько здесь наслушалась и натерпелась – не перечислить. Сколько на нее орали, оскорбляли и даже под ноги плевали разные пациенты, их родственники и просто начальство – пальцев на обеих руках не хватит. Завприемным, так просто по любому поводу начинала кричать, как торговка на базаре, лаять, как собака-овчарка, а потом уж разбираться, в чем дело. А Вера при этом, мечтая иметь вид достойный и невозмутимый, на самом деле выглядела, как побитая на этом самом рынке дворняжка с поджатым хвостом и прижатыми ушами. И еще норовила улыбнуться так косенько, трусливо. Эту улыбку она и у мамы не любила, ненавидела! Ссутуленные плечи, тихий ровный голос. Тридцать лет учителем литературы в одной и той же школе, из которых двадцать втайне мечтала дослужиться до завуча, а брали все других, помоложе, но понаглей и погорластей. И себя иногда ненавидела за этот генетически поджатый мелкий хвостишко, жалким кончиком виляющий, срывающийся голос, вежливые объяснения и оправдания.
С бомжами, с алкоголиками, которые лыка не вяжут – на «вы», всех полечить. У нее больше всех госпитализированных за дежурство. Вот сменщица – Зоя Николаевна, Зоечка. Двадцать пять за сутки поступило, десять на госпитализацию, остальные домой. Это хорошие показатели, отличные, высший пилотаж. Вере до такого работать и работать. И дело не в том, что лечить не умеет, а в том, что говорит не так. Зоечка миленькая, пухленькая, носик-курносик, прическа мелкой кудряшкой, а скажет – как отрежет. «Та-ак, бабуля. Ты домой сейчас поедешь, справку я тебе написала, завтра участкового вызовешь. Как поздно? Ничего не поздно! Пусть дети приезжают и забирают. Нет детей? Такси сейчас вызовем. Денег нет? Ну так ты до утра тут посидишь в коридоре, а утром на трамвае. Нет-нет, мы таких не оставляем, не с чем…» И весь сказ. А Вера мнется, сомневается. Давайте кардиограмму переснимем утром, капельницу покапаем, полежать надо, понаблюдать. Всех жалко, куда же это бабушка поедет на ночь глядя, если у нее дома нет никого? Дедушка тем более. Как вот этого отправить, такого старого, беспомощного, восемьдесят лет? Он один живет. Когда еще до него из поликлиники врач дойдет, лекарства выпишет, да и кто их купит потом, эти лекарства? Пусть уж лучше здесь пару недель подлечится. Так и набегает к утру по двадцать историй болезни.
«Жалко? У пчелки!» – говорит Зоечка. Но Вера-то знает, что это самое «жалко», как раз у нее, у Веры. Не вытравить. А с Марьей Матвеевной тогда как-то сразу решила, что возиться не будет. Вот еще, давление вполне приличное, «амбулаторное» давление. Таблетки сейчас порекомендует, распишет. Что-нибудь уколет, капельницу покапает для успокоения души – и домой. Не к месту здесь эта шуба-мантия и сумка набитая в палате на восьмерых. Решено. Только пока Вера решала, пока другим больным занималась, пока мужику с болями в животе хирургов вызывала, мадам с сынулей уже тут как тут. В коридор на пост вылезли права качать.
«Девушка, это что за безобразие! Ко мне полчаса никто не подходит! Есть здесь вообще кто-нибудь? Что вообще происходит? Бардак какой-то!»
Вера согласна – бардак. И все это она слышала много-много раз. Прошло-то от силы минут десять – пятнадцать, но чем легче пациент болеет, тем больше у него сил требовать немедленного внимания. Вдох-выдох.
– Вы не волнуйтесь. Проходите в палату, сейчас я вас посмотрю.
– Мне не нужно, девушка, чтобы вы меня осматривали! Мне нужен врач, в конце концов!
– Врач – это я.
Ну да, понятно. Вера в зеркало на себя смотрит каждый день. Рост метр шестьдесят, водолазка и джинсы из детского магазина, тридцать четвертый размер ноги. Никакой косметики, очки в пластмассовой оправе, уши торчат. Вдох-выдох.
– Миша! Это врач, посмотри! Миша, куда ты меня привез? Мне необходима помощь, Миша! Надо было позвонить этому, как его…
Миша при этом только что-то такое нечленораздельное мычал и маму пытался оттащить в палату. Стыдно стало, что ли, за мать! Не за Веру же он волновался?
– Вы не волнуйтесь, да, я врач. Сейчас мы померяем давление, посмотрим. Проходите на свою кроватку…
– Миша, не надо кроватку! Боже, я этого не переживу! Ты помнишь, что в этой больнице уже угробили твоего отца! Вы слышите! Не старого еще человека!
Я требую врача, девушка…
Ну-у. Вот почему, если умер человек на больничной койке, то обязательно «угробили»? И наплевать на диагноз, и в каком виде вообще его привезли! Обидно. И сразу усталость вдруг накатила, тоска. Опять одно и то же, «угробили», «залечили», «никто не подходит». Она бы представила лучше, что Вере с обеда не то что посидеть-отдохнуть, пописать некогда! Вдох-выдох.
– Давайте в палату, женщина. Сейчас решим, что с вами делать.
А в палате? О-о! Остальные тетки даже притихли, прислушались. Так вот каждый раз смотреть нового пациента, как на сцене, всю подноготную… Марья Матвеевна вопила, и охала, и не желала раздеваться. Грозила жалобами в самые высокие инстанции. Полчаса разорялась, не меньше, Вера стояла и ждала молча. Потом села на стул, потому что ноги не держали. Мадам еще немножко пошумела и стала успокаиваться. Как говорит Евгения Сергеевна: «Стала доступна контакту». Обращалась она только к сыну: «Миша, она спрашивает, был ли у меня инфаркт! Миша, если не было, то сейчас уже будет!» «Миша, спроси, сколько она работает, не забывай, что твой отец…» «Миша, я не могу так дышать, как она просит, я задохнусь…»
Тогда Вера готова была ее тонометром по макушке шлепнуть или… расплакаться. Даже скорее расплакаться, наверное. От усталости, от бессильной обиды. А теперь вот привыкла, потому что Марья Матвеевна и сейчас эту манеру свою дурацкую не оставила. Пришли, скажем, Вера с Мишей из кино или из театра. Такое хоть и редко, но бывает: в кино Миша спит, а в театре терпит. Марья Матвеевна спрашивает: «Ну, Миша, что смотрели?» Миша молчит, Вера отвечает. А маман опять: «Ну и как, Миша, понравилось тебе?» А на Веру даже не смотрит, и зовет: «Миша, иди чай пить, готово». Это значит, Вера тоже прилагается, может получить свою чашку и печенину.
Их Вера заслужила. Когда раздела наконец на том дежурстве капризную свою пациентку для осмотра, пожалела немножко, не удержалась. Прическа на затылке примятая, шея в морщинах. Ночнушка простенькая, несвежая, трусишки – чебоксарский трикотаж, сзади дырочка. Обычная «баушка», только в шубе дорогой. Ну, капризная, требовательная, держится высокомерно. Но ведь чувствует себя плохо, испугалась, разнервничалась. Муж умер в этой больнице. Суетится, не знает, как себя вести, вон свое разложила, домашнее – термос, кружку, полотенце полосатое, тапочки… Сейчас Вера нет-нет да и вспомнит эту дырочку на трусах, уцепится и терпит. Она врач, ей положено. А Марья Матвеевна – мстит за свое простоватое бельишко, невольно перед «этой» вывороченное. Кто ж знал тогда, что эта «врачиха» с ее сыном…
Не получается из них свекрови и невестки. Не лежит душа. Марья Матвеевна, конечно, тогда в приемном покое осталась. Поостыла после капельницы и успокоительного, сутки в переполненной палате пролежала, без возмущений, пока ее в отделение не перевели. И в жизни Вериной осталась, не одобряя их с Мишей отношений. Демонстративно не одобряя. И не поговорит по-человечески, и совета медицинского никогда у Веры не спросит, хотя она регулярно с работы таблетки от давления приносит и через Мишу подсовывает. Обе как-то приспособились.
А к Мише? Нет, она к нему, конечно, очень хорошо относится, хоть он и не орел. Не реаниматолог Коршунов, похожий на молодого Клинта Иствуда. И не Верин одногруппник, Никита, по которому она три года заодно со всеми девчонками курса сохла. Зато он при Вере. Звонит, приглашает, когда может оторваться от своей диссертации или чего у него там. Даже предлагает вместе в Америку ехать, потому что «здесь нет простора научной мысли». Куда он поедет с такой мамашей? Хорохорится только, планирует. Жалко! И вообще жалко. Какой-то он, Мишка, неприспособленный. Как будто с самого детства так за партой и просидел с учебником физики, а вокруг ничего не видел. И разговаривать-то нормально не умеет. Вроде вот, рядом сидит, а вроде и не здесь, а далеко где-то. На половине фразу оборвет и задумается. Верины бытовые навыки у него всегда вызывают искреннее удивление. Откуда это она знает, сколько соли в картошку класть? Где найти в квартире градусник, как печь блины, как узнать, во сколько сеанс в кино? Не говоря уже о том, что Вера каждый день лечит каких-то чужих больных людей! Это его пониманию просто недоступно. На Восьмое марта принес цветы, положил под зеркало в коридоре, а отдать забыл. И Верину маму не поздравил. И вообще, Миша с Вериными родителями никак не общается. Вера думает, что он просто не знает, как. Что сказать? «Иди, – смеется мама, – твой нобелевский лауреат звонит, опять не поздоровался. Мне Веру, говорит. Ну вот ему Вера!» Может быть, он на самом деле будущий нобелевский лауреат? А Вера – жена лауреата. Гения. Будет заходить в его кабинет на цыпочках, неся на подносе чай, пока он там создает что-нибудь очередное. Будет им гордиться, а знакомые будут завидовать. Да, потом, когда-нибудь. Пускай он такой, неразговорчивый, задумчивый, зато Вера за двоих говорить умеет. Она и говорит, тормошит, рассказывает. «К нам вчера больную привезли с переломом шейки бедра. Дома неделю пролежала, диагноз никто не поставил, в направлении написали «стенокардия». А я сразу при осмотре поняла, что у нее одна нога короче! Представляешь?» А Миша – «угу». Значит, слышит, слушает. Иногда ему даже интересно становится, но это редко. Больше всего Мишу интересует физика твердого тела, тут Вера ему в собеседники не годится. Ну, и Верино тело тоже его интересует с пяти до семи во вторник и в пятницу, когда Марья Матвеевна вечерникам лекции читает.
В постели Миша оказался груб и примитивен. И не то, чтобы у Веры имелся богатый опыт, нет. То есть опыт был, но небогатый как раз. Просто Вера думала, что любовь, ну, или не любовь, а когда все «серьезно», когда уже взрослые и уже почти поженились – это медленно. Нежно. Полежать рядом, приласкаться, погладить по голове. Потереться щекой о плечо, поговорить о чем-то главном, сокровенном. Кто что в детстве любил, что читал, как день прошел на работе. Долгие поцелуи и вообще… Чтоб сказал: «какая ты красивая», полюбовался. Вера и правда может быть очень даже, если вымыть голову и волосы так начесать, чтобы уши не были видны, а ресницы подкрасить. И шея, между прочим, мама говорит, очень ничего. Или как в кино: она вылезла голышом из-под одеяла, прошлась по комнате, потянулась у окна, а он на нее смотрит так – голову наклонив, любуется, и глаза у него такие пронзительные. Голубые. Коршунов так иногда на Веру смотрит, когда она в реанимацию заходит. Пошутит чего-нибудь, Вера покраснеет, собьется, поднимет глаза, а он вот так, исподлобья, вроде с усмешкой, а вроде и…
Нет, Миша в любви совершенный неандерталец. Набрасывается, как дворник, раздеться не даст. Молча. Ра-аз. И уже молнию на брюках застегнул. «Чайник поставь, Вер». Жалко его тоже, дурака. Марья, небось, Матвеевна, с раннего детства как на горло наступила, так и держит. Это он теперь на Вере свои глубинные комплексы изливает. Убогий принц при императрице, хоть и с Нобелем в перспективе. В Америку, что ли, ему, действительно? Поехал бы, хоть пожил бы сам, без контроля и учета… Жалко.
Ну и бабулька, лежит и все. Бомжей всяких Вера здесь навидалась. На бомжиху не похожа, просто неухоженная. Худая, бельишко рваное. Видно, что не мылась давно. Волосы спутанные, под платочком в узелке на ржавую шпильку, крестик железный на засаленном шнурке. Тянет свое – не слышу, не вижу. И уходить не собирается, крепко устроилась. Кошелку – в тумбочку, тряпочки какие-то выудила, расстелила. Кошелка замечательная! У Веры на даче такая же на гвоздике висит, под старые газеты на растопку. Только у Веры в синюю клетку болонья, а у бабульки – черная. И ручка одна оторванная к другой узлом привязана. Вера смотрит на часы, Ирочка смотрит на часы. Час ночи, никуда уже старуху не денешь, такси не вызовешь. Завтра получит Вера как следует от заведующей за это чучело без документов и полиса. Вдох-выдох.
– Та-ак. Бабушка, у нас безымянные не лежат в больнице!
Бабушка приоткрывает один глаз, который правый, не заплывший.
– Мы, которых без имени, с милицией выводим, – это хитрый ход такой, Зоечка придумала. Ноу хау.
– Солдатова Лидия Борисовна, тридцать второго года рождения.
– Родственники есть?
– Сын есть, на набережной живет, на Федоровского.
– А вы где живете?
– Не слышу…
Все неприятные вопросы бабушка Лидия Борисовна не слышит. Документов в кошелке нет и ключей нет. То ли дома остались, то ли потеряла. Бабушка по улице гуляет, судя по виду пару недель, как потеплело. Для своих лет почти здоровая, только голодная и ходить устала. Давление немножко повышено. Вера велела таблетку дать, Гриша кашу принесла, хлеба два куска и чай своим пакетиком в кружке заварила. Бабушка поела с удовольствием, ложку алюминиевую облизала, тарелку на тумбочку поставила и опять легла. Глаза закрыла. Ну что с ней поделать? Тут Вера немножко отвлеклась, потому что опять скорые поехали. Как с цепи сорвались. Успевай бегать и писать. Мужчину привезли с носовым кровотечением. Давление высоченное. Пока стояла капельница, медсестра лоток под носом ему держала, потому что через Верин неумелый тампон из ноздри все равно капало. Вызвали опять скорую в дежурное ЛОР-отделение везти. Пока ждали, пока ехал – кровотечение остановилось. Там, в другой больнице, мужика наругали, гневную надпись Вере на направлении оставили и обратно вернули. Давление опять двести. Только в палату завели, решили историю заводить – зовет. Опять потекло, да так сильно, что Вера испугалась. Когда вторую машину ждали, мужичок матерился на чем свет стоит, и Вере досталось. Голос гнусавый, в носу вата, за воротник пеленка заправлена, в руках – лоток кровавый. Ирочка за дверь спряталась и смеется. А Вере не смешно. «Вы позвоните, Вера Сергеевна, – говорит Ирочка, – а то сейчас опять его вернут!» Но Вера звонить постеснялась. Что звонить-то? И так все ясно. Ждали перевозку, а приехали две других, с больными. И так до четырех утра: этого туда, эту сюда. Пока новых примешь – старые, глядишь, разболеются. Ноги уже, как ходули, только сядешь – вставай, иди. Очки, как будто грязные, буквы расплываются, а на самом деле – слипаются глаза.
Пару часов только поспать прилегли, когда поуспокоилось, поэтому к утру Вера про бабушку Солдатову как-то уже и забыла. С удивлением обнаружила ее на койке. Бабуля спит сладко, калачиком свернулась, одеяло до подбородка натянула.
– Солдатова! Эй! Бабуля, вставайте! Домой пора!
– А?
– Домой, говорю, пора!
– Не слышу. Не встану я. Ноги болят, голова болит. Плохо хожу, падаю…
Ирочка с утра тоже заспанная, усталая. Глаза не накрашены, волосы все под шапочку убрала, вместо каблучков тапки ночью переобула. Гриша мрачная, возит тряпкой и молчит. Всем досталось.
– Я уже с ней с ума сойду, с этой бабкой! Ну что ее, Вера Сергеевна, силком выводить?
– Давай лучше ее, Ир, в отделение переводить. Историю сейчас заведем, возьмем кровь. И это, у нас сегодня суббота? Значит рентген – дежурный. Мы ей сейчас череп снимем, все-таки фингал есть, говорит, упала. Вдруг сотрясение, а мы ее – за дурочку. И неврологу еще покажем.
Хорошо им там, с Ирочкой, перед телевизором, уютно. Смеются чего-то, посуда гремит. А Вера здесь на «стреме» замерла, на боевом посту. И вообще, хорошо им. Что Гриша? Оторвалась от телевизора, вышла пол помыть, судно вынесла. Завтрак-обед-ужин разнесла. Ну, в ванной помыла кого-нибудь, кто грязный. И нечего думать. Сильно выпивши, она на смену не выходит, меняется. Уволить ее не уволят, где другую возьмут, днем с огнем? А если и выгонят, так она давно на пенсии. Пожалуйста, не подкопаешься. На Гришу ни у кого в больнице рука не поднимется, она работает не хуже молодых, даже лучше. Поворчит беззлобно, для проформы, побухтит, а дела делаются. Скольких она тут перемыла, обиходила. Пьяных, грязных, вшивых, в язвах и пролежнях! Сколько говна вынесла и выслушала в свой адрес! Терпит, не уходит, работает, как лошадь ломовая, в свои шестьдесят с лишним. «Ну, это что! Вот я молодая была, знаешь, на заводе? Да без воды в общежитии? И-и… А муж у меня в сорок лет помер, так я что с детями-то, с малыми? Еще по ночам полы мыла. А тут люди болеют. Ну, обоссытся который, так ведь не со зла же? Не удержал, плохо ему». Гриша добрая. Пошлет в сердцах, матернется, а потом пожалеет. «Давай, жопу-то поднимай, господи, как дитя малое! Во-от, давай, не лежать же так? А ты в уборную ходи, пока ноги-то носят, не намоешься тут за вами…» Водички принесет, поесть оставит, погреет каши. В отделение проводит: «Давай, сумку-то, доходяга, натаскался!» Просто у нее, у Гриши, все в жизни на своих местах. Тут дети, тут внуки, тут жених объявился, потому что «бабе, Верка, без мужика никуда». А что выпить любит, так это дома, тихонько. «Почему бы и не выпить по маленькой, с устатку? Кто у нас без греха?
А на работе я ни-ни, есть понятие. Мне тут еще в отделении обещали инвалидную оформить. Вот зубы сделаю, съедемся с моим, и документы начну собирать. Ты как думаешь, Вер? Бронхит у меня, давление, сама знаешь, какое. Дадут группу?»
Дадут, конечно. И с комиссией помогут. Только б работала пока. Поворчала, помыла, вынесла – и сиди себе, грызи крылья и телик смотри. А Ирочка? Сказали – укол сделать, сделала. Капельницу – пожалуйста. Уколола и пошла. Никакой ответственности, никаких тяжелых мыслей. Вера грязи и вшей не боится, разбитых рож (в хирургию!), алкашей (в изолятор отсыпаться!), покойников. Самое страшное – звонок в дверь, ночной стук, пронзительный писк телефона, приближающийся вой сирены скорой. Завозят каталку в дверь. Пульс нитевидный, давления нет. Направление на стол и развернулись. Подождите! Постойте, я одна здесь, вот она я – Вера. Руки и голова. Родственники ждут, медсестра тоже ждет. Что Вера Сергеевна скажет? Что велит сделать? Еще дышал минуту назад, а теперь не дышит. У-ух, ужас взлетает к горлу из живота, волосы на шее сзади, под девчачьим Вериным хвостиком встают дыбом, руки трясутся. Нельзя, нельзя, руки! «Ира! (или Лена, или Катя, кто там еще есть). Давай адреналин, нет, гормоны сначала!» «Сколько, Вера Сергеевна?» «Нет, давай сначала на пол его, нет… реанимацию. Да, в реанимацию звони!» Три минуты или пять? Сколько ей быть здесь одной? Сколько бы сейчас ни было вокруг посторонних глаз – она один на один с этими молчащими ребрами, с тишиной в фонендоскопе. Уйти нельзя. Лучше бы сейчас добежать до реанимации или зарядить капельницу в процедурном кабинете, набрать укол, она умеет. И здесь умеет – раз, руки на грудине, два – ну где там все делись, три…
Вера с детства терялась, когда надо быстро сообразить. Все смотрят и ждут, а у нее – ступор какой-то. На устных экзаменах путалась в словах, забывала подчистую даже то, что пять минут назад в коридоре наизусть рассказывала. В терапевты специально пошла, не в хирурги, чтобы спокойно, в кабинете. Нет, даже не в кабинете, где один на один с больным. В ординаторской, где народу много. Чтобы вместе. Теперь вот сидит, ждет.
Напротив поста – темный «предбанник» между дверями входа, истошный электрический свет из коридора здесь только гуще замешивает тени в углах. Голая деревянная лавка, отполирована до гладкого блеска множеством сидевших и лежавших здесь людей. В самом конце – поскрипывающая деревянная дверь с петлей веревки. Черный провал в неизвестность. Слышен шепот кустов вдоль ограды газона, видны их неспокойные от ветра лохматые головы. Скрип тормозов и шорох шин на улице, далекая сирена. Только бы не сюда, мимо, в хирургию, или вовсе по улице, легковушка…
«Ну что ты, как маленькая!» – говорит заведующая Вериным отделением, Евгения Сергеевна. «Откуда такая неуверенность? Все у тебя получается, чего переживать-то? Все ты знаешь, а чего не знаешь – спросишь. По симптомам будешь лечить. Высокое – снижать потихоньку, низкое – поднимать. Боль – обезболивать. Через пять лет вообще не будешь думать, останутся одни рефлексы. А еще лучше – бросай свое дежуранство, только у нас в день работай. Может, это вообще – не твое?» Как это «не твое», если уже на два месяца вперед наставила дежурств? Из принципа. И в который раз виден в дверную щель мечущийся свет фар «Газели», подпрыгивающей на ухабе перед подъездом. Тормоза. Хлопанье дверцы, приглушенные голоса и стук в дверь. «Хозяйка! Что вы там завязались? Давай, криз гипертонический принимай!»
Так однажды приехала Марья Матвеевна Шубик, которая теперь вроде как будущая свекровь. Тоже с кризом. И Миша, который теперь вроде как жених, прикатил следом на машине. («Мама-мама, говорил же, что этот кафедральный совет тебе встанет боком!») А у Веры в этот день был просто завал и базар-вокзал. Мужская палата полная, в женскую занесли топчан, места на этажах все с утра заняли, переводить некуда. В изоляторе второй день обитало подозрение на туберкулез в ожидании анализов и перевода в диспансер. В предбаннике помещался очередной алкаш, всех достал до печенок. Сердобольная Гриша накормила его остатками каши с ужина, а то «ему, бедному, уже блевать нечем», и теперь эту кашу же с пола тряпкой подбирала. Вера опасалась белой горячки, держала на столе телефон психбригады. «Больной» сопротивлялся осмотру, перекатывался с лавки на пол, вот-вот начнет чертей ловить, а через весь этот шалман гордо прошествовала мадам Шубик в длиннополом алом халате из-под дорогой шубы. Сзади семенил знакомый врач «Скорой» по фамилии Шарапов, пытался Вере делать какие-то знаки, махал руками и гримасничал. Шарапов вид имел не самый лучший, небритый, тощий, в мятом санитарском халате, а рядом с ним переминался долговязый вьюноша в круглых очках, бледненький, с огромной спортивной сумкой на плече. Сынок, значит, определила Вера.
– Давайте в третью, там место есть.
Шарапов сразу отстал, навалился на стойку, вынимая из папки направление. Пальцы потные, трясутся мелко, бумажка пляшет и прыгает в руке. Сколько раз его уже со смены снимали, наказывали, грозили. Не помогает.
– Жвачку хочешь, Вер?
– Сами жуйте, а то вон…, – Вера поморщилась и помахала рукой перед носом.
– Ну-ну. На вот, распишись. Криз гипертонический.
Шарапов наклонился еще ближе, обдавая Веру крепким духом перегара и сладкой мяты, оглянулся воровато на дверь палаты и зашептал:
– Ну и криза-то по сути нет никакого, я там написал сто восемьдесят на сто, ты не смотри. Это они мне сказали сами, мол, днем было. У меня выше ста сорока вообще не напикало. Дамочка вся на нервах. Замурыжила меня, как щенка, блин. То еду, блин, то не еду, то собраться дай. Сына откуда-то вызвонила, фамилию мою спросила. Я говорю, давайте так, давление снизилось вроде. А она, блин… ну ты поняла. Щас жалобу накатает, блин. Момент.
– Ага, спасибочки, теперь я ее выпроваживать буду, у меня тут сегодня вообще пироговские ряды, не успеваем раненых сортировать. А с вами кто сегодня фельдшером?
– Володька, кто. Ну ты, Вер, давай сама…
И еще ведь, зараза, в палату поперся, все, мол, в лучшем виде, сейчас вами врачи займутся. Понятно, Володька тоже эквилибрист известный. Мастер спирта по фигурному шатанию. Из машины, небось, уже не выходит. Бригада!
Вера до сих пор помнит тот вечер, до мельчайших подробностей. Времени сколько прошло – Шарапова уволили вместе с Володькой, медсестры все поменялись. Марья Матвеевна из просто пациентки превратилась в почти свекровь. А впечатление первое осталось самое верное. Ничем не перебороть: раздраженная королева-мать, и девочка с кухни, которую кое-как отмыли, приодели и вывели на ковер перед троном. Руки вечно мешают, Вера норовит их за спину спрятать, короткопалые крестьянские ладони без маникюра, волосы за уши заправить, сгорбиться, сжаться. И молчать. Миша шутит иногда: мы познакомились в приемном покое. Вера его и не запомнила тогда, мало ли тут родственников толчется, мешают только! Телефон свой машинально продиктовала, чтобы отстал, не до него было. Королева такой концерт устроила по заявкам, бенефис!
Мама всегда говорила: «Твое оружие – вежливость». Вежливость и доброжелательность. Хамством отвечать на хамство – себя не уважать. «Человек может быть тебе отвратителен, груб с тобой, бестактен, ответишь ему тем же – потеряешь собственное достоинство. С хамами, Веруня, надо держаться холодно, но корректно, запомни». Это Вера помнила. И старалась. Сколько здесь наслушалась и натерпелась – не перечислить. Сколько на нее орали, оскорбляли и даже под ноги плевали разные пациенты, их родственники и просто начальство – пальцев на обеих руках не хватит. Завприемным, так просто по любому поводу начинала кричать, как торговка на базаре, лаять, как собака-овчарка, а потом уж разбираться, в чем дело. А Вера при этом, мечтая иметь вид достойный и невозмутимый, на самом деле выглядела, как побитая на этом самом рынке дворняжка с поджатым хвостом и прижатыми ушами. И еще норовила улыбнуться так косенько, трусливо. Эту улыбку она и у мамы не любила, ненавидела! Ссутуленные плечи, тихий ровный голос. Тридцать лет учителем литературы в одной и той же школе, из которых двадцать втайне мечтала дослужиться до завуча, а брали все других, помоложе, но понаглей и погорластей. И себя иногда ненавидела за этот генетически поджатый мелкий хвостишко, жалким кончиком виляющий, срывающийся голос, вежливые объяснения и оправдания.
С бомжами, с алкоголиками, которые лыка не вяжут – на «вы», всех полечить. У нее больше всех госпитализированных за дежурство. Вот сменщица – Зоя Николаевна, Зоечка. Двадцать пять за сутки поступило, десять на госпитализацию, остальные домой. Это хорошие показатели, отличные, высший пилотаж. Вере до такого работать и работать. И дело не в том, что лечить не умеет, а в том, что говорит не так. Зоечка миленькая, пухленькая, носик-курносик, прическа мелкой кудряшкой, а скажет – как отрежет. «Та-ак, бабуля. Ты домой сейчас поедешь, справку я тебе написала, завтра участкового вызовешь. Как поздно? Ничего не поздно! Пусть дети приезжают и забирают. Нет детей? Такси сейчас вызовем. Денег нет? Ну так ты до утра тут посидишь в коридоре, а утром на трамвае. Нет-нет, мы таких не оставляем, не с чем…» И весь сказ. А Вера мнется, сомневается. Давайте кардиограмму переснимем утром, капельницу покапаем, полежать надо, понаблюдать. Всех жалко, куда же это бабушка поедет на ночь глядя, если у нее дома нет никого? Дедушка тем более. Как вот этого отправить, такого старого, беспомощного, восемьдесят лет? Он один живет. Когда еще до него из поликлиники врач дойдет, лекарства выпишет, да и кто их купит потом, эти лекарства? Пусть уж лучше здесь пару недель подлечится. Так и набегает к утру по двадцать историй болезни.
«Жалко? У пчелки!» – говорит Зоечка. Но Вера-то знает, что это самое «жалко», как раз у нее, у Веры. Не вытравить. А с Марьей Матвеевной тогда как-то сразу решила, что возиться не будет. Вот еще, давление вполне приличное, «амбулаторное» давление. Таблетки сейчас порекомендует, распишет. Что-нибудь уколет, капельницу покапает для успокоения души – и домой. Не к месту здесь эта шуба-мантия и сумка набитая в палате на восьмерых. Решено. Только пока Вера решала, пока другим больным занималась, пока мужику с болями в животе хирургов вызывала, мадам с сынулей уже тут как тут. В коридор на пост вылезли права качать.
«Девушка, это что за безобразие! Ко мне полчаса никто не подходит! Есть здесь вообще кто-нибудь? Что вообще происходит? Бардак какой-то!»
Вера согласна – бардак. И все это она слышала много-много раз. Прошло-то от силы минут десять – пятнадцать, но чем легче пациент болеет, тем больше у него сил требовать немедленного внимания. Вдох-выдох.
– Вы не волнуйтесь. Проходите в палату, сейчас я вас посмотрю.
– Мне не нужно, девушка, чтобы вы меня осматривали! Мне нужен врач, в конце концов!
– Врач – это я.
Ну да, понятно. Вера в зеркало на себя смотрит каждый день. Рост метр шестьдесят, водолазка и джинсы из детского магазина, тридцать четвертый размер ноги. Никакой косметики, очки в пластмассовой оправе, уши торчат. Вдох-выдох.
– Миша! Это врач, посмотри! Миша, куда ты меня привез? Мне необходима помощь, Миша! Надо было позвонить этому, как его…
Миша при этом только что-то такое нечленораздельное мычал и маму пытался оттащить в палату. Стыдно стало, что ли, за мать! Не за Веру же он волновался?
– Вы не волнуйтесь, да, я врач. Сейчас мы померяем давление, посмотрим. Проходите на свою кроватку…
– Миша, не надо кроватку! Боже, я этого не переживу! Ты помнишь, что в этой больнице уже угробили твоего отца! Вы слышите! Не старого еще человека!
Я требую врача, девушка…
Ну-у. Вот почему, если умер человек на больничной койке, то обязательно «угробили»? И наплевать на диагноз, и в каком виде вообще его привезли! Обидно. И сразу усталость вдруг накатила, тоска. Опять одно и то же, «угробили», «залечили», «никто не подходит». Она бы представила лучше, что Вере с обеда не то что посидеть-отдохнуть, пописать некогда! Вдох-выдох.
– Давайте в палату, женщина. Сейчас решим, что с вами делать.
А в палате? О-о! Остальные тетки даже притихли, прислушались. Так вот каждый раз смотреть нового пациента, как на сцене, всю подноготную… Марья Матвеевна вопила, и охала, и не желала раздеваться. Грозила жалобами в самые высокие инстанции. Полчаса разорялась, не меньше, Вера стояла и ждала молча. Потом села на стул, потому что ноги не держали. Мадам еще немножко пошумела и стала успокаиваться. Как говорит Евгения Сергеевна: «Стала доступна контакту». Обращалась она только к сыну: «Миша, она спрашивает, был ли у меня инфаркт! Миша, если не было, то сейчас уже будет!» «Миша, спроси, сколько она работает, не забывай, что твой отец…» «Миша, я не могу так дышать, как она просит, я задохнусь…»
Тогда Вера готова была ее тонометром по макушке шлепнуть или… расплакаться. Даже скорее расплакаться, наверное. От усталости, от бессильной обиды. А теперь вот привыкла, потому что Марья Матвеевна и сейчас эту манеру свою дурацкую не оставила. Пришли, скажем, Вера с Мишей из кино или из театра. Такое хоть и редко, но бывает: в кино Миша спит, а в театре терпит. Марья Матвеевна спрашивает: «Ну, Миша, что смотрели?» Миша молчит, Вера отвечает. А маман опять: «Ну и как, Миша, понравилось тебе?» А на Веру даже не смотрит, и зовет: «Миша, иди чай пить, готово». Это значит, Вера тоже прилагается, может получить свою чашку и печенину.
Их Вера заслужила. Когда раздела наконец на том дежурстве капризную свою пациентку для осмотра, пожалела немножко, не удержалась. Прическа на затылке примятая, шея в морщинах. Ночнушка простенькая, несвежая, трусишки – чебоксарский трикотаж, сзади дырочка. Обычная «баушка», только в шубе дорогой. Ну, капризная, требовательная, держится высокомерно. Но ведь чувствует себя плохо, испугалась, разнервничалась. Муж умер в этой больнице. Суетится, не знает, как себя вести, вон свое разложила, домашнее – термос, кружку, полотенце полосатое, тапочки… Сейчас Вера нет-нет да и вспомнит эту дырочку на трусах, уцепится и терпит. Она врач, ей положено. А Марья Матвеевна – мстит за свое простоватое бельишко, невольно перед «этой» вывороченное. Кто ж знал тогда, что эта «врачиха» с ее сыном…
Не получается из них свекрови и невестки. Не лежит душа. Марья Матвеевна, конечно, тогда в приемном покое осталась. Поостыла после капельницы и успокоительного, сутки в переполненной палате пролежала, без возмущений, пока ее в отделение не перевели. И в жизни Вериной осталась, не одобряя их с Мишей отношений. Демонстративно не одобряя. И не поговорит по-человечески, и совета медицинского никогда у Веры не спросит, хотя она регулярно с работы таблетки от давления приносит и через Мишу подсовывает. Обе как-то приспособились.
А к Мише? Нет, она к нему, конечно, очень хорошо относится, хоть он и не орел. Не реаниматолог Коршунов, похожий на молодого Клинта Иствуда. И не Верин одногруппник, Никита, по которому она три года заодно со всеми девчонками курса сохла. Зато он при Вере. Звонит, приглашает, когда может оторваться от своей диссертации или чего у него там. Даже предлагает вместе в Америку ехать, потому что «здесь нет простора научной мысли». Куда он поедет с такой мамашей? Хорохорится только, планирует. Жалко! И вообще жалко. Какой-то он, Мишка, неприспособленный. Как будто с самого детства так за партой и просидел с учебником физики, а вокруг ничего не видел. И разговаривать-то нормально не умеет. Вроде вот, рядом сидит, а вроде и не здесь, а далеко где-то. На половине фразу оборвет и задумается. Верины бытовые навыки у него всегда вызывают искреннее удивление. Откуда это она знает, сколько соли в картошку класть? Где найти в квартире градусник, как печь блины, как узнать, во сколько сеанс в кино? Не говоря уже о том, что Вера каждый день лечит каких-то чужих больных людей! Это его пониманию просто недоступно. На Восьмое марта принес цветы, положил под зеркало в коридоре, а отдать забыл. И Верину маму не поздравил. И вообще, Миша с Вериными родителями никак не общается. Вера думает, что он просто не знает, как. Что сказать? «Иди, – смеется мама, – твой нобелевский лауреат звонит, опять не поздоровался. Мне Веру, говорит. Ну вот ему Вера!» Может быть, он на самом деле будущий нобелевский лауреат? А Вера – жена лауреата. Гения. Будет заходить в его кабинет на цыпочках, неся на подносе чай, пока он там создает что-нибудь очередное. Будет им гордиться, а знакомые будут завидовать. Да, потом, когда-нибудь. Пускай он такой, неразговорчивый, задумчивый, зато Вера за двоих говорить умеет. Она и говорит, тормошит, рассказывает. «К нам вчера больную привезли с переломом шейки бедра. Дома неделю пролежала, диагноз никто не поставил, в направлении написали «стенокардия». А я сразу при осмотре поняла, что у нее одна нога короче! Представляешь?» А Миша – «угу». Значит, слышит, слушает. Иногда ему даже интересно становится, но это редко. Больше всего Мишу интересует физика твердого тела, тут Вера ему в собеседники не годится. Ну, и Верино тело тоже его интересует с пяти до семи во вторник и в пятницу, когда Марья Матвеевна вечерникам лекции читает.
В постели Миша оказался груб и примитивен. И не то, чтобы у Веры имелся богатый опыт, нет. То есть опыт был, но небогатый как раз. Просто Вера думала, что любовь, ну, или не любовь, а когда все «серьезно», когда уже взрослые и уже почти поженились – это медленно. Нежно. Полежать рядом, приласкаться, погладить по голове. Потереться щекой о плечо, поговорить о чем-то главном, сокровенном. Кто что в детстве любил, что читал, как день прошел на работе. Долгие поцелуи и вообще… Чтоб сказал: «какая ты красивая», полюбовался. Вера и правда может быть очень даже, если вымыть голову и волосы так начесать, чтобы уши не были видны, а ресницы подкрасить. И шея, между прочим, мама говорит, очень ничего. Или как в кино: она вылезла голышом из-под одеяла, прошлась по комнате, потянулась у окна, а он на нее смотрит так – голову наклонив, любуется, и глаза у него такие пронзительные. Голубые. Коршунов так иногда на Веру смотрит, когда она в реанимацию заходит. Пошутит чего-нибудь, Вера покраснеет, собьется, поднимет глаза, а он вот так, исподлобья, вроде с усмешкой, а вроде и…
Нет, Миша в любви совершенный неандерталец. Набрасывается, как дворник, раздеться не даст. Молча. Ра-аз. И уже молнию на брюках застегнул. «Чайник поставь, Вер». Жалко его тоже, дурака. Марья, небось, Матвеевна, с раннего детства как на горло наступила, так и держит. Это он теперь на Вере свои глубинные комплексы изливает. Убогий принц при императрице, хоть и с Нобелем в перспективе. В Америку, что ли, ему, действительно? Поехал бы, хоть пожил бы сам, без контроля и учета… Жалко.
Ну и бабулька, лежит и все. Бомжей всяких Вера здесь навидалась. На бомжиху не похожа, просто неухоженная. Худая, бельишко рваное. Видно, что не мылась давно. Волосы спутанные, под платочком в узелке на ржавую шпильку, крестик железный на засаленном шнурке. Тянет свое – не слышу, не вижу. И уходить не собирается, крепко устроилась. Кошелку – в тумбочку, тряпочки какие-то выудила, расстелила. Кошелка замечательная! У Веры на даче такая же на гвоздике висит, под старые газеты на растопку. Только у Веры в синюю клетку болонья, а у бабульки – черная. И ручка одна оторванная к другой узлом привязана. Вера смотрит на часы, Ирочка смотрит на часы. Час ночи, никуда уже старуху не денешь, такси не вызовешь. Завтра получит Вера как следует от заведующей за это чучело без документов и полиса. Вдох-выдох.
– Та-ак. Бабушка, у нас безымянные не лежат в больнице!
Бабушка приоткрывает один глаз, который правый, не заплывший.
– Мы, которых без имени, с милицией выводим, – это хитрый ход такой, Зоечка придумала. Ноу хау.
– Солдатова Лидия Борисовна, тридцать второго года рождения.
– Родственники есть?
– Сын есть, на набережной живет, на Федоровского.
– А вы где живете?
– Не слышу…
Все неприятные вопросы бабушка Лидия Борисовна не слышит. Документов в кошелке нет и ключей нет. То ли дома остались, то ли потеряла. Бабушка по улице гуляет, судя по виду пару недель, как потеплело. Для своих лет почти здоровая, только голодная и ходить устала. Давление немножко повышено. Вера велела таблетку дать, Гриша кашу принесла, хлеба два куска и чай своим пакетиком в кружке заварила. Бабушка поела с удовольствием, ложку алюминиевую облизала, тарелку на тумбочку поставила и опять легла. Глаза закрыла. Ну что с ней поделать? Тут Вера немножко отвлеклась, потому что опять скорые поехали. Как с цепи сорвались. Успевай бегать и писать. Мужчину привезли с носовым кровотечением. Давление высоченное. Пока стояла капельница, медсестра лоток под носом ему держала, потому что через Верин неумелый тампон из ноздри все равно капало. Вызвали опять скорую в дежурное ЛОР-отделение везти. Пока ждали, пока ехал – кровотечение остановилось. Там, в другой больнице, мужика наругали, гневную надпись Вере на направлении оставили и обратно вернули. Давление опять двести. Только в палату завели, решили историю заводить – зовет. Опять потекло, да так сильно, что Вера испугалась. Когда вторую машину ждали, мужичок матерился на чем свет стоит, и Вере досталось. Голос гнусавый, в носу вата, за воротник пеленка заправлена, в руках – лоток кровавый. Ирочка за дверь спряталась и смеется. А Вере не смешно. «Вы позвоните, Вера Сергеевна, – говорит Ирочка, – а то сейчас опять его вернут!» Но Вера звонить постеснялась. Что звонить-то? И так все ясно. Ждали перевозку, а приехали две других, с больными. И так до четырех утра: этого туда, эту сюда. Пока новых примешь – старые, глядишь, разболеются. Ноги уже, как ходули, только сядешь – вставай, иди. Очки, как будто грязные, буквы расплываются, а на самом деле – слипаются глаза.
Пару часов только поспать прилегли, когда поуспокоилось, поэтому к утру Вера про бабушку Солдатову как-то уже и забыла. С удивлением обнаружила ее на койке. Бабуля спит сладко, калачиком свернулась, одеяло до подбородка натянула.
– Солдатова! Эй! Бабуля, вставайте! Домой пора!
– А?
– Домой, говорю, пора!
– Не слышу. Не встану я. Ноги болят, голова болит. Плохо хожу, падаю…
Ирочка с утра тоже заспанная, усталая. Глаза не накрашены, волосы все под шапочку убрала, вместо каблучков тапки ночью переобула. Гриша мрачная, возит тряпкой и молчит. Всем досталось.
– Я уже с ней с ума сойду, с этой бабкой! Ну что ее, Вера Сергеевна, силком выводить?
– Давай лучше ее, Ир, в отделение переводить. Историю сейчас заведем, возьмем кровь. И это, у нас сегодня суббота? Значит рентген – дежурный. Мы ей сейчас череп снимем, все-таки фингал есть, говорит, упала. Вдруг сотрясение, а мы ее – за дурочку. И неврологу еще покажем.