Страница:
Он сначала опешил от такой наглости, но потом быстро сориентировался.
– Ну и славно. Так и будем с тобой жить теперь. Михаэль и Микаэла. Фильм «Валентин и Валентина» помнишь? А у нас ремейк будет.
Ну и как-то быстро все произошло. Я потом расскажу. Если коротко, то так и стали жить вместе через пару месяцев. Михаэль и Микаэла.
А потом подоспело время получать немецкое гражданство. То есть не так чтоб сразу – много лет прошло. При получении немецкого паспорта можно сменить имя на более благозвучное. И вот тут я все же выпендрилась. Решила, что теперь я буду Мишель. Вот так вот! А он пусть остается Микаэлем, если ему нравится. Михаэлем то есть. Должны же у нас быть хоть какие-то отличия. Не, отличий до чертиков, но мне хотелось почему-то, чтоб Мишель. Что-то такое французское мне слышалось в этом имени. Круассан, нуар, будуар, Мишель. Мне нравилось. И шло очень, да.
А он у меня действительно стал Михаэлем. Типа, благозвучнее.
Но по утрам, принося завтрак в постель, все равно зовет меня Микой. Микочкой. А вот если я что-то натворила, тогда Мишкой. И я его – Мишкой. Поэтому на окрик «Миша!» где-нибудь в русскоязычной компании мы поворачиваемся до сих пор синхронно. Кто его знает, кого они имеют в виду. Мы оба Миши, так уж вышло.
Глава 3
Глава 4
– Ну и славно. Так и будем с тобой жить теперь. Михаэль и Микаэла. Фильм «Валентин и Валентина» помнишь? А у нас ремейк будет.
Ну и как-то быстро все произошло. Я потом расскажу. Если коротко, то так и стали жить вместе через пару месяцев. Михаэль и Микаэла.
А потом подоспело время получать немецкое гражданство. То есть не так чтоб сразу – много лет прошло. При получении немецкого паспорта можно сменить имя на более благозвучное. И вот тут я все же выпендрилась. Решила, что теперь я буду Мишель. Вот так вот! А он пусть остается Микаэлем, если ему нравится. Михаэлем то есть. Должны же у нас быть хоть какие-то отличия. Не, отличий до чертиков, но мне хотелось почему-то, чтоб Мишель. Что-то такое французское мне слышалось в этом имени. Круассан, нуар, будуар, Мишель. Мне нравилось. И шло очень, да.
А он у меня действительно стал Михаэлем. Типа, благозвучнее.
Но по утрам, принося завтрак в постель, все равно зовет меня Микой. Микочкой. А вот если я что-то натворила, тогда Мишкой. И я его – Мишкой. Поэтому на окрик «Миша!» где-нибудь в русскоязычной компании мы поворачиваемся до сих пор синхронно. Кто его знает, кого они имеют в виду. Мы оба Миши, так уж вышло.
Глава 3
Чуть-чуть, парик и Севка с бобриком
Что вам еще о себе рассказать? Надо ж как-то себя описывать. Я – женщина «чуть-чуть». Бывают женщины роковые и неприметные, покладистые и взрывные, а я – «чуть-чуть». Мне чуть-чуть за тридцать. Ну ладно, ладно, чего сразу заводиться-то? Ну не чуть-чуть. Но за тридцать. Не сорок же! Чего тогда к словам цепляться…
Да. Чуть-чуть за тридцать. Чуть-чуть не тех мужчин выбирала. Вплоть до этого, последнего брака. Не так, чтоб там кривые-косые. Чего не было, того не было. Но одному чуть-чуть не хватало упорства, чтобы наконец уволиться из киоска «Союзпечать» и поступить в Бауманский, другому – чтобы взять себя в руки и «вот веришь? нет? ни грамма больше! Тверезый теперь буду. Как стекло». Третьему – чтобы определиться, кого же он предпочитает – лохматых брюнеток или длинноногих блондинок, выбрать кого-то одного и не искать утешения у меня, на тот момент носившей парик цвета фуксия.
Почему парик? Тут все просто. Там, под париком, в тот год, когда я встречалась с третьим, были сожженные ядреной советской перекисью волосы. Мама виновата, кто ж еще. «У тебя волос жесткий. Надо подольше держать. А то не схватится. И потом, Мика, я не понимаю, как можно? Девочка из интеллигентной семьи – и вытравливать волосы?! Шалавы так ходят. Оторвы».
Ага. Много ты вообще понимаешь! Девочке из интеллигентной семьи тоже иногда хочется побыть оторвой. И побыла бы, если бы не передержала. И ведь делала все, как учили. Пакет на голову, потом еще полотенечко сверху и ждать. Чешется, конечно, нещадно, но если под рукой есть какое-нибудь чтиво – журнал «Огонек», например, они там вечно кого-то разоблачают, не оторвешься, – то вполне можно дотерпеть. Наверное, в «Огоньке» и было дело. Мне попалась какая-то захватывающая история про бомжей, московские подвалы, коллекторы, диггеров.
Хорошие девочки ничего не знают о канализации и диггерах. У них обычно сессии наползают на семинары, а в перерывах лекции в Пушкинском музее и театральные постановки. Поэтому, когда где-то пишут про бомжей и прочих маргиналов, это завораживает, и время летит незаметно. Часа полтора – два с половиной прошло точно. Пока я там все пролистала. Целая стопка этих «Огоньков». И когда родители успевают все это читать?
Сама виновата. Дождалась. Очухалась. Глянула в зеркало. Потом пошла к тете Сане, соседке с четвертого этажа, просить машинку – она ею своего сына брила.
Тетя Саня сама вызвалась помочь. У нее навык был – дай бог каждому. Сын – веснушчатый громила с мощными ручищами, ничего не выражающим лицом и благородным именем Всеволод – так вот, этот Севка периодически нуждался в парикмахерской обработке тотального характера.
Странный вообще парнишка был. Мать величала его исключительно Всеволодом. Иногда еще Севушкой. Но он не откликался. Западло дворовому пацану такое вот, с кружавчиками. Княжеское, масштабное имя все время сползало с мощных, налитых плеч и скатывалось прямо в грязную, пропыленную московскую траву. Не по размеру было. Не по чину. Парень наклонялся и подбирал из густой пыли совсем другое, свойское имя – кликуху. Севак. Даже не Севка. Севак. Соседские мальчишки не могли пройти мимо такого благодатного лингвистического материала. Севак был переплавлен в Сифака. Эй, Сифак! Очень удобно. Словно шапку чужую футболишь, в воздух подбрасываешь.
Но Севка не обижался. Пусть будет Сифак. Это вполне по-пацански. Лишь бы не это вот фарфоровое «Всеволод». В детстве мать читала ему «Сказку о мертвой царевне». И там тоже был такой же. С каким-то безумным именем. Евграфий? Ефстафий? Елисей! Севке еще тогда казалось, что его собственное странное имя имеет какое-то отношение к этому книжному Елисею. Типа, принц там какой, королевич. А он не хотел королевичем быть. Королевичей двор не уважает.
В той старой книжке еще картинка странная была – огромная серая гора с какой-то выбоиной внутри, и там, в этой горе, на толстых цепях болтался ящик. Художник имел в виду, конечно же, гроб. Гроб хрустальный. На самом деле ящик. Это он гробов не видел никогда, художник тот косорукий. Севка видел, как выглядят настоящие гробы. Запомнил на всю жизнь. Когда отца хоронили.
По пьяни в деревне – бабушка там его, Севкина, жила – в коровник врезался. Просто не удержал старенький «Москвич», слетел с грунтовки и прямиком в коровник, стоящий в ложбинке, аккурат на повороте. Запомнилось, что бабы рыдали не по отцу – чего им по отцу-то рыдать? Подумаешь, еще один алкаш! – а по коровам. Троих положил.
Мать тогда еле оттащили от одной из доярок – толстой, вечно пахнущей луком белесой Нюрки. Вцепилась ей в волосы и давай голосить. А Нюрка-то при чем? Она, что ли, ему наливала и за руль бухим сажала? И вообще сейчас уже неизвестно, кто там наливал, да где он был. Мать с Севкой в тот день клубникой занимались – усы подрезали, а отец спозаранку собрался куда-то, кинул в допотопную колымагу полотенце и буркнул: «К обеду буду!» К обеду не вернулся. А к ужину – мать как раз чугунок с картошкой из печи вытащила, укропом посыпала, своим, с огорода, – прибежал Сережка, сын той самой луком пахнущей Нюрки.
– Теть Сань, теть Сань! Там твой Сергеич машиной в коровник. Скорей, теть Сань! Скорей, там это… мамка там с тетками орут, кровищи – ужас. И воняет.
Мать чугунок аккуратно на стол поставила – скала, не женщина, – руки об рушник, петухами вышитый (свекровь еще к свадьбе подарила), обтерла, и спокойно, с достоинством, не торопясь так… Чего у нее в голове в тот момент крутилось? Кто ж разберет. Это Севка понесся со всех ног. Прибежал, увидел. А там дальше чего рассказывать? Нечего по сути.
Но гроб он запомнил. Красно-черной тканью обтянутый, в сборочках каких-то – как занавеска на кухне. Лицо отцу подправили. Мать, говорят, несколько бутылок хорошей водки санитарам в морг отнесла. Ну как, хорошей. Какую достала… Вроде бы закрасили и гематому на лбу огромную, и на скуле рваную рану. Видно, конечно, но не сильно. А руки у отца желтые почему-то. Руки желтые, и ногти тоже желтые. А галстук набок съехал. Матери все казалось, что кривой он. Она как заведенная поправляла этот его галстук – широкий такой, короткий, в косую полоску.
С тех пор и пошло-поехало. Раньше Севка и учился вроде неплохо, и даже в какой-то общественной активности замечен был, а тут понесло. Воровал он по мелочи, но регулярно. И не так чтоб в знак протеста или там от нужды какой. Скорее просто чтобы заткнуть чем-то вот эту вот саднящую, корочкой никак не покрывающуюся, не желающую затягиваться рану.
Отец и лупил его, бывало. И матери доставалось. И пил. Не так чтоб много. Но как все, с мужиками, вечерком на старых лавочках – это за милую душу. Но какой ни есть. Какой ни был, если точнее. Отец все же.
И вот, чтоб не думать, чтоб не расчесывать, нужно было чем-то себя занимать. Ну, и как-то так зарядило. Где магнитолу – проводки перекусил аккуратненько или уж как там получилось, где мелочишку какую из бардачка, где очки солнечные. Что находил в машинах, то и тащил. Участковый знал, естественно, чьих рук дело. И периодически Севку забирали. Но и Сергеича покойного участковый знал лет пятнадцать. Хороший мужик был, цельный. Поэтому на сына не поднималась рука. Севку поставили на учет. Забирали, проводили беседы, держали, бывало, ночь в воспитательных целях и выпускали.
А тетя Саня каждый раз, когда за Севкой приходили, просила подождать минут двадцать. Доставала старенькую машинку и брила единственного своего сына под самый ноль. Вшей боялась. Там, в камере, чего только не нахватаешься. Севку отправляли лысым, с маленькой змеиной головой, некрасиво прилепившейся к каменным, таким отцовским плечам.
Возвращали через день – притихшим, осунувшимся и с крошечным колючим ежиком. Ежик отрастал, превращался в полноценный бобрик, потом волосы дорастали да покрытого мелкими подростковыми прыщиками покатого лба, наползали на непропорционально маленькие и какие-то остренькие, совсем не мужские уши. А потом в соседних дворах появлялись новые соблазны, новые магнитолы, и тетя Саня снова доставала древнюю парикмахерскую машинку…
Ну вот. И тетя Саня меня так ловко, умелой рукой, под бобрик. Как Севку своего. Мы еще с ней смеялись, что Севке, как и мне, не повезло с именем. То есть другие мы. И жить нам с этим странным именем по-другому, не как всем. Севка уже и сейчас, стервец, живет не как все.
– И ты, Мика, чего-то все не как люди нормальные делаешь. Родители у тебя такие уважаемые люди. Инженеры, обученные. Отец непьющий, некурящий – да где такого найдешь в наше время? Мама такая милая, аккуратная. Смотрю, бежит вечером с этими авоськами, а каблуки-то стесались. Набойки явно сбиты. Безрукий папка, что ли? Набойки жене поставить не может сам? Ну да, вы-то все ученые, интеллигенция, сами небось гвоздя не прибьете. Так зарабатывает же, поди, неплохо. Отнесли б в ремонт. Чего ей, бедной, бегать со сбитыми каблуками. Или в тапочках вон надо, как я. А то чего ж это за дела такие?
Тетя Саня сняла старое полотенце, накинутое мне на плечи, стряхнула на пол. Обтерла мне шею – чтобы мелкие волоски за шиворот не попадали. Снова повязала полотенце. Взяла в руки машинку.
– Да и ты вроде девка справная, ладненькая такая. Ростом маловата, конечно, но зато не одни кости – мужики-то, они кости не любят. Врут все про этих, как их там, манекенш, что ли. Что, мол, такими девки и должны быть. Не знаю, как с этими манекеншами, а только вот мужику нормальная жена нужна. Чтоб с телом, чтоб видно было, что женщина, а не вобла какая астраханская, пересушенная. Ты ела когда-нибудь астраханскую воблу? Настоящую, хрусткую. Не ту высушенную, уже обглоданную, что чернявые у нас на базаре продают – где они ее только берут-то! – а настоящую? Нет? То-то же. Вот там вобла так вобла…
Я чего-то бормотала в ответ, стараясь не смотреть в зеркало. Полоска. Куски пакли на пол. Еще вжик. Еще клок. Полоска. Сама виновата, дура. Читать надо меньше. Про бомжей ей, видите ли, захотелось. Вот теперь сиди с лысой головой и жди, пока отрастут.
– …Я и говорю, что девка ты справная. И в институте своем, поди, лучше всех учишься. Папка твой хвастается все время. А вот парни у тебя какие-то все странные. Что этот, как его звали-то, я уж и не помню, Лешка, что ли? Мятый какой-то, поддатый. Это они потом все пьют. А в молодости-то надо выбирать кого потрезвей. Прогнала уже? Ну и правильно сделала. А этот, худой, патлатый? На художника похожий или на хиппи какого неформального. Он кто? Я его тут недавно с такой тощенькой девочкой видела – волосы такого же цвета, как ты тут себе намудрила, только длинные. Это что ж за такое? С двумя сразу путается, что ли? Не знаю, не знаю. Что-то ты, Мика, не так совсем делаешь. Не по-людски.
…И тетя Саня говорила, говорила что-то такое очень значимое, плакатно-нудное, как по трафарету прорисованное. Фразы, к которым и придраться-то нельзя. Все же правильно, а раздражает. Наверное, потому и раздражает, что правильно.
Потом я поблагодарила тетю Саню за стрижку, пошла и купила этот самый парик цвета фуксия. И ходила с фуксией на голове достаточно долго. Потому что если без фуксии, то тогда можно подумать, что у меня был тиф. А какой тиф в 90-е в Москве?
Внешне-то все то же, что и в 20-е. Разруха, голод, и кто-то где-то все время стреляет. И на улицах, и в подворотнях. И мужики такие квадратные вылезают из огромных, похожих на бронетранспортеры машин и разговаривают с кем-то по огромным телефонам с выдвигающимися антеннами. И по телевизору бесконечно передают про организованные кем-то группировки. Преступные. Но тифа не было, врать не буду. Тифа не было. Поэтому и фуксия. Чтоб внимание особо не привлекать.
С другой стороны, это еще как сказать – внимание не привлекать… Парик был из прямых, как ивовые прутики, негнущихся искусственных волос. Турецкий, кажется. И с челкой до самых бровей. Челку, конечно, можно было начесывать как хочешь – и на пробор, и набок, и закалывать даже, но мне не шло никак. То есть вообще никак. Ни так, ни этак. Такое ощущение, что шалаш на голове соорудили и в сиреневый цвет зачем-то выкрасили. Голова получалась немного квадратной. Челка-челка-челка, а потом сразу резко так, с ускорением вниз, свисающими сосульками. И хоть в косички эти сосульки заплетай, хоть конский хвост делай – один хрен, страх господень. Хотя сиреневый конский хвост – это все же лучше, чем пергидролевая трехдневная щетина.
Поэтому парик был оставлен как промежуточная версия.
С художником тем хипповатым я чуть ли не на следующий день рассталась. Да он, честно говоря, не особо и настаивал. Все выбирал между той тощенькой с белыми волосами и еще одной – буряткой, кажется. Не помню уже. И я, само собой, в такой ситуации долго его утешать никак не могла.
И ходила себе, ходила грустная и потерянная по московским улицам, периодически почесываясь, как съедаемый блохами щенок (очень голове под париком неудобно было), упиваясь театральной неустроенностью собственной судьбы, пока однажды не встретила в Столешниковом своего одноклассника. Он учился на юридическом и подрабатывал курьером в одной из только-только открывшихся частных адвокатских контор. Одноклассник бежал мне навстречу, держа в вытянутых руках какую-то архиважную папку с тесемочками. Ткнулся в меня взглядом, проскочил было мимо, но мгновенно сдал назад и прямо как пригвоздил:
– Мика, ты? По-моему, ты чуть-чуть рехнулась. Я понимаю, чуть-чуть не бывает, но это как раз твой случай. Розовый фламинго, блин. Дитя заката. Творческое самовыражение или несчастная любовь?
– И то и другое, – отвечаю. А сама все время парик выравниваю. Чтоб сосульки с одной стороны длиннее не выглядели.
– Сними, – говорит, – не позорься. Потому как это я с тобой десять лет учился и знаю, что ты умная и добрая, просто дурная и слегка не того. А другие ведь могут и не понять, что только слегка. И не видать тебе ни хорошей работы, ни мужа успешного.
Я подумала-подумала и сняла. Кого мне стесняться, в конце-концов? Этого, что ли, с курьерской зарплатой и повышенной стипендией? Одноклассник как-то странно посмотрел на меня, икнул и выронил папку. Белыми тесемочками прямо в грязь. Ахнул, нагнулся и, матерясь, начал судорожно оттирать вверенное ему имущество, попутно приговаривая, что я не чуть-чуть, а даже очень не того.
А я попрощалась и пошла домой. Должны же они отрасти в конце концов, эти проклятые волосы. Потому как понятно, что с моей внешностью нельзя мне ни с бобриком, ни с фламинго. Такой мама с папой сделали. А что слегка не того, так это еще как посмотреть. Хорошо, что всего лишь слегка.
Да. Чуть-чуть за тридцать. Чуть-чуть не тех мужчин выбирала. Вплоть до этого, последнего брака. Не так, чтоб там кривые-косые. Чего не было, того не было. Но одному чуть-чуть не хватало упорства, чтобы наконец уволиться из киоска «Союзпечать» и поступить в Бауманский, другому – чтобы взять себя в руки и «вот веришь? нет? ни грамма больше! Тверезый теперь буду. Как стекло». Третьему – чтобы определиться, кого же он предпочитает – лохматых брюнеток или длинноногих блондинок, выбрать кого-то одного и не искать утешения у меня, на тот момент носившей парик цвета фуксия.
Почему парик? Тут все просто. Там, под париком, в тот год, когда я встречалась с третьим, были сожженные ядреной советской перекисью волосы. Мама виновата, кто ж еще. «У тебя волос жесткий. Надо подольше держать. А то не схватится. И потом, Мика, я не понимаю, как можно? Девочка из интеллигентной семьи – и вытравливать волосы?! Шалавы так ходят. Оторвы».
Ага. Много ты вообще понимаешь! Девочке из интеллигентной семьи тоже иногда хочется побыть оторвой. И побыла бы, если бы не передержала. И ведь делала все, как учили. Пакет на голову, потом еще полотенечко сверху и ждать. Чешется, конечно, нещадно, но если под рукой есть какое-нибудь чтиво – журнал «Огонек», например, они там вечно кого-то разоблачают, не оторвешься, – то вполне можно дотерпеть. Наверное, в «Огоньке» и было дело. Мне попалась какая-то захватывающая история про бомжей, московские подвалы, коллекторы, диггеров.
Хорошие девочки ничего не знают о канализации и диггерах. У них обычно сессии наползают на семинары, а в перерывах лекции в Пушкинском музее и театральные постановки. Поэтому, когда где-то пишут про бомжей и прочих маргиналов, это завораживает, и время летит незаметно. Часа полтора – два с половиной прошло точно. Пока я там все пролистала. Целая стопка этих «Огоньков». И когда родители успевают все это читать?
Сама виновата. Дождалась. Очухалась. Глянула в зеркало. Потом пошла к тете Сане, соседке с четвертого этажа, просить машинку – она ею своего сына брила.
Тетя Саня сама вызвалась помочь. У нее навык был – дай бог каждому. Сын – веснушчатый громила с мощными ручищами, ничего не выражающим лицом и благородным именем Всеволод – так вот, этот Севка периодически нуждался в парикмахерской обработке тотального характера.
Странный вообще парнишка был. Мать величала его исключительно Всеволодом. Иногда еще Севушкой. Но он не откликался. Западло дворовому пацану такое вот, с кружавчиками. Княжеское, масштабное имя все время сползало с мощных, налитых плеч и скатывалось прямо в грязную, пропыленную московскую траву. Не по размеру было. Не по чину. Парень наклонялся и подбирал из густой пыли совсем другое, свойское имя – кликуху. Севак. Даже не Севка. Севак. Соседские мальчишки не могли пройти мимо такого благодатного лингвистического материала. Севак был переплавлен в Сифака. Эй, Сифак! Очень удобно. Словно шапку чужую футболишь, в воздух подбрасываешь.
Но Севка не обижался. Пусть будет Сифак. Это вполне по-пацански. Лишь бы не это вот фарфоровое «Всеволод». В детстве мать читала ему «Сказку о мертвой царевне». И там тоже был такой же. С каким-то безумным именем. Евграфий? Ефстафий? Елисей! Севке еще тогда казалось, что его собственное странное имя имеет какое-то отношение к этому книжному Елисею. Типа, принц там какой, королевич. А он не хотел королевичем быть. Королевичей двор не уважает.
В той старой книжке еще картинка странная была – огромная серая гора с какой-то выбоиной внутри, и там, в этой горе, на толстых цепях болтался ящик. Художник имел в виду, конечно же, гроб. Гроб хрустальный. На самом деле ящик. Это он гробов не видел никогда, художник тот косорукий. Севка видел, как выглядят настоящие гробы. Запомнил на всю жизнь. Когда отца хоронили.
По пьяни в деревне – бабушка там его, Севкина, жила – в коровник врезался. Просто не удержал старенький «Москвич», слетел с грунтовки и прямиком в коровник, стоящий в ложбинке, аккурат на повороте. Запомнилось, что бабы рыдали не по отцу – чего им по отцу-то рыдать? Подумаешь, еще один алкаш! – а по коровам. Троих положил.
Мать тогда еле оттащили от одной из доярок – толстой, вечно пахнущей луком белесой Нюрки. Вцепилась ей в волосы и давай голосить. А Нюрка-то при чем? Она, что ли, ему наливала и за руль бухим сажала? И вообще сейчас уже неизвестно, кто там наливал, да где он был. Мать с Севкой в тот день клубникой занимались – усы подрезали, а отец спозаранку собрался куда-то, кинул в допотопную колымагу полотенце и буркнул: «К обеду буду!» К обеду не вернулся. А к ужину – мать как раз чугунок с картошкой из печи вытащила, укропом посыпала, своим, с огорода, – прибежал Сережка, сын той самой луком пахнущей Нюрки.
– Теть Сань, теть Сань! Там твой Сергеич машиной в коровник. Скорей, теть Сань! Скорей, там это… мамка там с тетками орут, кровищи – ужас. И воняет.
Мать чугунок аккуратно на стол поставила – скала, не женщина, – руки об рушник, петухами вышитый (свекровь еще к свадьбе подарила), обтерла, и спокойно, с достоинством, не торопясь так… Чего у нее в голове в тот момент крутилось? Кто ж разберет. Это Севка понесся со всех ног. Прибежал, увидел. А там дальше чего рассказывать? Нечего по сути.
Но гроб он запомнил. Красно-черной тканью обтянутый, в сборочках каких-то – как занавеска на кухне. Лицо отцу подправили. Мать, говорят, несколько бутылок хорошей водки санитарам в морг отнесла. Ну как, хорошей. Какую достала… Вроде бы закрасили и гематому на лбу огромную, и на скуле рваную рану. Видно, конечно, но не сильно. А руки у отца желтые почему-то. Руки желтые, и ногти тоже желтые. А галстук набок съехал. Матери все казалось, что кривой он. Она как заведенная поправляла этот его галстук – широкий такой, короткий, в косую полоску.
С тех пор и пошло-поехало. Раньше Севка и учился вроде неплохо, и даже в какой-то общественной активности замечен был, а тут понесло. Воровал он по мелочи, но регулярно. И не так чтоб в знак протеста или там от нужды какой. Скорее просто чтобы заткнуть чем-то вот эту вот саднящую, корочкой никак не покрывающуюся, не желающую затягиваться рану.
Отец и лупил его, бывало. И матери доставалось. И пил. Не так чтоб много. Но как все, с мужиками, вечерком на старых лавочках – это за милую душу. Но какой ни есть. Какой ни был, если точнее. Отец все же.
И вот, чтоб не думать, чтоб не расчесывать, нужно было чем-то себя занимать. Ну, и как-то так зарядило. Где магнитолу – проводки перекусил аккуратненько или уж как там получилось, где мелочишку какую из бардачка, где очки солнечные. Что находил в машинах, то и тащил. Участковый знал, естественно, чьих рук дело. И периодически Севку забирали. Но и Сергеича покойного участковый знал лет пятнадцать. Хороший мужик был, цельный. Поэтому на сына не поднималась рука. Севку поставили на учет. Забирали, проводили беседы, держали, бывало, ночь в воспитательных целях и выпускали.
А тетя Саня каждый раз, когда за Севкой приходили, просила подождать минут двадцать. Доставала старенькую машинку и брила единственного своего сына под самый ноль. Вшей боялась. Там, в камере, чего только не нахватаешься. Севку отправляли лысым, с маленькой змеиной головой, некрасиво прилепившейся к каменным, таким отцовским плечам.
Возвращали через день – притихшим, осунувшимся и с крошечным колючим ежиком. Ежик отрастал, превращался в полноценный бобрик, потом волосы дорастали да покрытого мелкими подростковыми прыщиками покатого лба, наползали на непропорционально маленькие и какие-то остренькие, совсем не мужские уши. А потом в соседних дворах появлялись новые соблазны, новые магнитолы, и тетя Саня снова доставала древнюю парикмахерскую машинку…
Ну вот. И тетя Саня меня так ловко, умелой рукой, под бобрик. Как Севку своего. Мы еще с ней смеялись, что Севке, как и мне, не повезло с именем. То есть другие мы. И жить нам с этим странным именем по-другому, не как всем. Севка уже и сейчас, стервец, живет не как все.
– И ты, Мика, чего-то все не как люди нормальные делаешь. Родители у тебя такие уважаемые люди. Инженеры, обученные. Отец непьющий, некурящий – да где такого найдешь в наше время? Мама такая милая, аккуратная. Смотрю, бежит вечером с этими авоськами, а каблуки-то стесались. Набойки явно сбиты. Безрукий папка, что ли? Набойки жене поставить не может сам? Ну да, вы-то все ученые, интеллигенция, сами небось гвоздя не прибьете. Так зарабатывает же, поди, неплохо. Отнесли б в ремонт. Чего ей, бедной, бегать со сбитыми каблуками. Или в тапочках вон надо, как я. А то чего ж это за дела такие?
Тетя Саня сняла старое полотенце, накинутое мне на плечи, стряхнула на пол. Обтерла мне шею – чтобы мелкие волоски за шиворот не попадали. Снова повязала полотенце. Взяла в руки машинку.
– Да и ты вроде девка справная, ладненькая такая. Ростом маловата, конечно, но зато не одни кости – мужики-то, они кости не любят. Врут все про этих, как их там, манекенш, что ли. Что, мол, такими девки и должны быть. Не знаю, как с этими манекеншами, а только вот мужику нормальная жена нужна. Чтоб с телом, чтоб видно было, что женщина, а не вобла какая астраханская, пересушенная. Ты ела когда-нибудь астраханскую воблу? Настоящую, хрусткую. Не ту высушенную, уже обглоданную, что чернявые у нас на базаре продают – где они ее только берут-то! – а настоящую? Нет? То-то же. Вот там вобла так вобла…
Я чего-то бормотала в ответ, стараясь не смотреть в зеркало. Полоска. Куски пакли на пол. Еще вжик. Еще клок. Полоска. Сама виновата, дура. Читать надо меньше. Про бомжей ей, видите ли, захотелось. Вот теперь сиди с лысой головой и жди, пока отрастут.
– …Я и говорю, что девка ты справная. И в институте своем, поди, лучше всех учишься. Папка твой хвастается все время. А вот парни у тебя какие-то все странные. Что этот, как его звали-то, я уж и не помню, Лешка, что ли? Мятый какой-то, поддатый. Это они потом все пьют. А в молодости-то надо выбирать кого потрезвей. Прогнала уже? Ну и правильно сделала. А этот, худой, патлатый? На художника похожий или на хиппи какого неформального. Он кто? Я его тут недавно с такой тощенькой девочкой видела – волосы такого же цвета, как ты тут себе намудрила, только длинные. Это что ж за такое? С двумя сразу путается, что ли? Не знаю, не знаю. Что-то ты, Мика, не так совсем делаешь. Не по-людски.
…И тетя Саня говорила, говорила что-то такое очень значимое, плакатно-нудное, как по трафарету прорисованное. Фразы, к которым и придраться-то нельзя. Все же правильно, а раздражает. Наверное, потому и раздражает, что правильно.
Потом я поблагодарила тетю Саню за стрижку, пошла и купила этот самый парик цвета фуксия. И ходила с фуксией на голове достаточно долго. Потому что если без фуксии, то тогда можно подумать, что у меня был тиф. А какой тиф в 90-е в Москве?
Внешне-то все то же, что и в 20-е. Разруха, голод, и кто-то где-то все время стреляет. И на улицах, и в подворотнях. И мужики такие квадратные вылезают из огромных, похожих на бронетранспортеры машин и разговаривают с кем-то по огромным телефонам с выдвигающимися антеннами. И по телевизору бесконечно передают про организованные кем-то группировки. Преступные. Но тифа не было, врать не буду. Тифа не было. Поэтому и фуксия. Чтоб внимание особо не привлекать.
С другой стороны, это еще как сказать – внимание не привлекать… Парик был из прямых, как ивовые прутики, негнущихся искусственных волос. Турецкий, кажется. И с челкой до самых бровей. Челку, конечно, можно было начесывать как хочешь – и на пробор, и набок, и закалывать даже, но мне не шло никак. То есть вообще никак. Ни так, ни этак. Такое ощущение, что шалаш на голове соорудили и в сиреневый цвет зачем-то выкрасили. Голова получалась немного квадратной. Челка-челка-челка, а потом сразу резко так, с ускорением вниз, свисающими сосульками. И хоть в косички эти сосульки заплетай, хоть конский хвост делай – один хрен, страх господень. Хотя сиреневый конский хвост – это все же лучше, чем пергидролевая трехдневная щетина.
Поэтому парик был оставлен как промежуточная версия.
С художником тем хипповатым я чуть ли не на следующий день рассталась. Да он, честно говоря, не особо и настаивал. Все выбирал между той тощенькой с белыми волосами и еще одной – буряткой, кажется. Не помню уже. И я, само собой, в такой ситуации долго его утешать никак не могла.
И ходила себе, ходила грустная и потерянная по московским улицам, периодически почесываясь, как съедаемый блохами щенок (очень голове под париком неудобно было), упиваясь театральной неустроенностью собственной судьбы, пока однажды не встретила в Столешниковом своего одноклассника. Он учился на юридическом и подрабатывал курьером в одной из только-только открывшихся частных адвокатских контор. Одноклассник бежал мне навстречу, держа в вытянутых руках какую-то архиважную папку с тесемочками. Ткнулся в меня взглядом, проскочил было мимо, но мгновенно сдал назад и прямо как пригвоздил:
– Мика, ты? По-моему, ты чуть-чуть рехнулась. Я понимаю, чуть-чуть не бывает, но это как раз твой случай. Розовый фламинго, блин. Дитя заката. Творческое самовыражение или несчастная любовь?
– И то и другое, – отвечаю. А сама все время парик выравниваю. Чтоб сосульки с одной стороны длиннее не выглядели.
– Сними, – говорит, – не позорься. Потому как это я с тобой десять лет учился и знаю, что ты умная и добрая, просто дурная и слегка не того. А другие ведь могут и не понять, что только слегка. И не видать тебе ни хорошей работы, ни мужа успешного.
Я подумала-подумала и сняла. Кого мне стесняться, в конце-концов? Этого, что ли, с курьерской зарплатой и повышенной стипендией? Одноклассник как-то странно посмотрел на меня, икнул и выронил папку. Белыми тесемочками прямо в грязь. Ахнул, нагнулся и, матерясь, начал судорожно оттирать вверенное ему имущество, попутно приговаривая, что я не чуть-чуть, а даже очень не того.
А я попрощалась и пошла домой. Должны же они отрасти в конце концов, эти проклятые волосы. Потому как понятно, что с моей внешностью нельзя мне ни с бобриком, ни с фламинго. Такой мама с папой сделали. А что слегка не того, так это еще как посмотреть. Хорошо, что всего лишь слегка.
Глава 4
Яблочки стратегического назначения
С внешностью с самого начала все было непросто. В детстве я, как и любая девочка, считала себя уродиной. Ну хорошо, не любая. Наверное, были счастливицы, которым все в себе нравилось. Ко мне это не относилось. Маленькая, плотненькая – нет-нет, не толстая, именно плотненькая, добротная, как деревенская табуретка, – с жесткими, коротко стрижеными волосами и несколько полноватыми ногами. Такой я видела себя в зеркале. Такой, думалось, видели меня и окружающие. Разве подобная девочка может кому-то быть интересна?
Лет до двенадцати это не было проблемой. А потом за одни каникулы все изменилось. Первого сентября на торжественной линейке меня окружали длинноногие – на полторы головы выше – и в большинстве своем стройные существа в отглаженных белых фартуках поверх страшненьких коричневых платьиц. Фартуки были двух видов: с прямыми лямочками и с «крылышками». Особым писком считалось приобретение крылатого фартука, эффектно подчеркивавшего благоприобретенные за девяносто дней летнего ничегонеделанья полуженские округлости. Девицы-одноклассницы вдруг обзавелись лифчиками и прыщами, а у меня по-прежнему не было ни того, ни сего, и это не могло не настораживать.
Все чаще то одна, то другая девочка, томно закатывая глаза, сообщала, что сегодня никак не может идти на физкультуру – по уважительной причине! Отказ от посещения спортивных занятий сопровождался целым комплексом сопутствующих мероприятий, призванных привлечь внимание общественности к факту внезапного и безоговорочного взросления.
Кто-то приносил в школу анальгин, чтобы перед уроком драматическим полушепотом на самых низких частотах попросить подружку «найти где-нибудь воды. Сил нет терпеть эту боль!». Кто-то, даже выходя к доске, периодически хватался за живот, издавая при этом такой смешной шипящий звук. Так шина скользит по проселочному гравию. Всхлип – не всхлип, стон – не стон. А по сути демонстрация безусловно неприятных болезненных явлений, ежемесячно посещающих взрослых, зрелых женщин – в отличие от недоростков и недомерков, которые пока еще не нуждаются в бюстгальтерах и не могут позволить себе роскошь отказа от прыжков через «козла». По женским, само собой, недомоганиям. Ключевое слово – «женским».
Мальчишки – все еще маленькие, нескладные, сантиметров на десять отстающие в росте, ушастые и любопытные – грязновато шушукались и пытались по одной зажать девчонок в углу. Процедура была отработана до мелочей – стоило какой-нибудь девочке оказаться одной в коридоре, как гикающая, хохочущая толпа налетала на нее, облепляла, будто пчелы – разлитую на скатерти лужицу варенья, и… Дальше ничего не происходило.
Цель – пощекотать, потискать, возможно, дотронуться до тех самых мягких мест, которых прошлой весной еще не было и в помине, достигалась – к обоюдному удовольствию участников – достаточно быстро, а что было делать дальше – совершенно непонятно. Девочки ругались и возмущались, но внутренне, конечно же, очень гордились.
Мне нечем было гордиться. Я по-прежнему исправно ходила на физкультуру, не нуждалась в сопутствующих элементах дамского туалета и не подвергалась гормонально-обусловленным атакам неравномерно взрослеющих одноклассников. Да что там атакам… Прыщей – и тех не было! У всех, у всех девочек, то там, то здесь выскакивали красноватые воспаленные земляничные прыщики. Их присыпали стрептоцидом и давили, замазывали комковатой, рассыпающейся под пальцам пудрой и подсушивали под «синей лампой». Но они были! А значит, было и взросление. У всех. Кроме меня.
Я, конечно, страдала. К счастью, нас таких было как минимум две. Подруга по двору, беленькая, солнечная Юлька Бужакина, как-то пожаловалась:
– Девчонки в классе называют меня плоскодонкой. Что-то надо делать! Надо менять внешность.
– Что?! – испугалась я, плохо представляя, как именно поступают в таких ситуациях.
– Яблоки! Яблоки точно подойдут. Можно, конечно, и груши, но у них форма… неестественная. Пошли на рынок. У меня монетки есть – мать на мороженое давала, так я собрала.
Не очень понимая, каким образом груши неправильной формы могут изменить отношение одноклассников, я с покорностью поплелась за Юлькой на рынок. Ей виднее.
– А эти у вас почем, скажите, пожалуйста? Мама просила нас купить килограмм яблочек, – интеллигентно начинала торг Юлька. – Сколько-сколько?! Да вы с ума сошли! У себя там небось с земли их поднимаете, а здесь продаете втридорога.
И, жеманно поджав губы, она удалялась к следующему прилавку. Юлька обладала редким для двенадцатилетней свойством – она умела все правильно делать. Правильно торговаться, правильно спорить, правильно указывать людям на их недостатки. Этим ценным качеством она была обязана мамаше – преподавателю труда в педучилище.
Мать Юльки всю жизнь проработала со школьницами пятнадцати-шестнадцати лет, будущими учительницами начальных классов. Попробуй-ка научи детей, как им потом учить других детей. Здесь нужна строгость и генеральная линия, мягкость и женская мудрость. Попробуй-ка научи пятнадцатилетних, как не зарыться до конца жизни в тетрадках, не раствориться в бабских злых слезах в обшарпанной учительской, не возненавидеть этих разномастных, горластых, не желающих ничего усваивать детей вместе с их нелепыми, ничем не интересующимися, замотанными родителями.
Юлькина мать воспринимала свою работу как некую миссию, порученную ей не то РОНО, не то кем-то более значимым, не находящимся в непосредственном подчинении у светских властных структур. Со своими подопечными она возилась больше, чем с собственной дочерью. Все свободное время, все выходные – с ними. То в поход, то в музей. Муж давно сбежал – она и не заметила толком, а Юлька… Юлька росла как рослось, четко уяснив от мамы, что верно и что нет, и сама, своими собственными силами решала большие и маленькие проблемы по мере поступления. Сегодня на повестке дня были яблоки правильной формы.
Наконец Юлька выбрала нужные ей плоды. Маленькие, гладенькие и совершенно зеленые. Стоили они действительно по-божески.
– Юль, как их есть-то? Кислятина же редкая. – Пока Юлька расплачивалась, я надкусила плод, предварительно обтерев его подолом ситцевой юбки.
– Дура ты, Мика. Дура и есть. А еще Ми-Ка-Эла! – Юлька презрительно раскидала мое имя по слогам, демонстрируя полное несоответствие оболочки и внутреннего содержания. – На фиг их лопать? Они вообще не для еды. Вот, смотри, если так вот просто под низ, – Юлька оттопырила футболку и заложила куда-то в недра незрелое яблоко, – то, понятное дело, видно – что-то не то. А вот если в лифчик…
Футболка у Юльки была заправлена в тренировочные штаны, и яблоко, не стесненное никакими преградами, мгновенно скатилось к поясу, к резинке.
До меня наконец дошло. Какая Юлька все-таки практичная! Все знает! Не то что я, тетеря. Даже не догадалась, зачем маленькие яблочки. Зрелые-незрелые, разве ж в этом дело? Тетеря и есть. Кислятина…
– … В майках или там в форме этой дебильной школьной, наверное, плохо – очень будет выпирать, а вот если в лифчик и под свитер, то самое то. Такой потолще возьмем, да и попробуем дома. И зимой после каникул так в школу заявимся, – продолжала развивать мысль Юлька. – У матери на антресолях есть такой свитер, я видела. С косами. Она отцу вязала, да что-то там с петлями не рассчитала, и свитер маленький совсем получился. Мне в самый раз. Попробуем сейчас дома, как смотрится.
Мы уже отошли далеко от основных торговых рядов и брели по рыночным закоулкам по направлению к выходу, периодически огибая тухнущие капустные листы, ошметки ягод и горы еще какого-то непонятного дурнопахнущего мусора. Народу вокруг не было, и Юлька продолжала экспериментировать с яблоками, брала их по очереди из авоськи, висящей у меня на руке. Достанет яблоко, посмотрит на свет и – под футболку. Спинку назад отогнет, пытаясь удержать скользкий прохладный плод, рукой снизу придержит – ну как, похоже? Типа грудь! – и вытащит снизу, со стороны резинки.
Неожиданно за спиной раздался гортанный, лающий кашель, переходящий в хохот, и незнакомая, воронья речь. Слова непонятные, общаются между собой. Снова хохот. Потом другой голос, помягче и по-русски – уже нам.
– Дэвочка, ай, неправильный какой! Бэри арбуз, дэвочка, пошли со мной! Зачем яблоко кладешь, яблоко маленький, мужчина маленький не любит. Арбуз засунешь – все мужики твои будут. Замуж пойдешь за мэня, а, дэвочка? Такой худенький, красивый. Пойдешь? Не бойся, иди к нам. И ты иди, второй дэвочка! Ай, козочки какие длинноногие!
В повороте я успела разглядеть сверкнувшие золотые зубы, что-то блестящее на запястье и черную, кудлатую голову. Даже две. А может, три. Головы располагались чуть выше ящиков с какими-то ягодами. Оттуда, из-за ящиков, уже несся устрашающий взрослый хохот.
Хохот был с запахом. И мы, плоскогрудые девчонки, почувствовали этот мускусный и очень мужской запах. Он распространялся с огромной скоростью, липко заполнял пространство между нами и ими. Смешивался с мелкой, крупинчатой пылью, перебивал даже миазмы гниющих овощных отходов. Этот мужской запах совершенно определенного, еще незнакомого, но интуитивно пугающего свойства парализовывал и одновременно заставлял бежать. Не сговариваясь, мы с Юлькой рванули к выходу, к улице, к спасительному шуму, к людям. Яблоки я выронила где-то по дороге.
Отдышались мы уже в нашем дворе. Разумеется, никто и не думал за нами гнаться. Боясь смотреть друг другу в глаза, скомканно попрощались и разбрелись по домам. Экспериментов с увеличением груди мы больше не повторяли.
Лет до двенадцати это не было проблемой. А потом за одни каникулы все изменилось. Первого сентября на торжественной линейке меня окружали длинноногие – на полторы головы выше – и в большинстве своем стройные существа в отглаженных белых фартуках поверх страшненьких коричневых платьиц. Фартуки были двух видов: с прямыми лямочками и с «крылышками». Особым писком считалось приобретение крылатого фартука, эффектно подчеркивавшего благоприобретенные за девяносто дней летнего ничегонеделанья полуженские округлости. Девицы-одноклассницы вдруг обзавелись лифчиками и прыщами, а у меня по-прежнему не было ни того, ни сего, и это не могло не настораживать.
Все чаще то одна, то другая девочка, томно закатывая глаза, сообщала, что сегодня никак не может идти на физкультуру – по уважительной причине! Отказ от посещения спортивных занятий сопровождался целым комплексом сопутствующих мероприятий, призванных привлечь внимание общественности к факту внезапного и безоговорочного взросления.
Кто-то приносил в школу анальгин, чтобы перед уроком драматическим полушепотом на самых низких частотах попросить подружку «найти где-нибудь воды. Сил нет терпеть эту боль!». Кто-то, даже выходя к доске, периодически хватался за живот, издавая при этом такой смешной шипящий звук. Так шина скользит по проселочному гравию. Всхлип – не всхлип, стон – не стон. А по сути демонстрация безусловно неприятных болезненных явлений, ежемесячно посещающих взрослых, зрелых женщин – в отличие от недоростков и недомерков, которые пока еще не нуждаются в бюстгальтерах и не могут позволить себе роскошь отказа от прыжков через «козла». По женским, само собой, недомоганиям. Ключевое слово – «женским».
Мальчишки – все еще маленькие, нескладные, сантиметров на десять отстающие в росте, ушастые и любопытные – грязновато шушукались и пытались по одной зажать девчонок в углу. Процедура была отработана до мелочей – стоило какой-нибудь девочке оказаться одной в коридоре, как гикающая, хохочущая толпа налетала на нее, облепляла, будто пчелы – разлитую на скатерти лужицу варенья, и… Дальше ничего не происходило.
Цель – пощекотать, потискать, возможно, дотронуться до тех самых мягких мест, которых прошлой весной еще не было и в помине, достигалась – к обоюдному удовольствию участников – достаточно быстро, а что было делать дальше – совершенно непонятно. Девочки ругались и возмущались, но внутренне, конечно же, очень гордились.
Мне нечем было гордиться. Я по-прежнему исправно ходила на физкультуру, не нуждалась в сопутствующих элементах дамского туалета и не подвергалась гормонально-обусловленным атакам неравномерно взрослеющих одноклассников. Да что там атакам… Прыщей – и тех не было! У всех, у всех девочек, то там, то здесь выскакивали красноватые воспаленные земляничные прыщики. Их присыпали стрептоцидом и давили, замазывали комковатой, рассыпающейся под пальцам пудрой и подсушивали под «синей лампой». Но они были! А значит, было и взросление. У всех. Кроме меня.
Я, конечно, страдала. К счастью, нас таких было как минимум две. Подруга по двору, беленькая, солнечная Юлька Бужакина, как-то пожаловалась:
– Девчонки в классе называют меня плоскодонкой. Что-то надо делать! Надо менять внешность.
– Что?! – испугалась я, плохо представляя, как именно поступают в таких ситуациях.
– Яблоки! Яблоки точно подойдут. Можно, конечно, и груши, но у них форма… неестественная. Пошли на рынок. У меня монетки есть – мать на мороженое давала, так я собрала.
Не очень понимая, каким образом груши неправильной формы могут изменить отношение одноклассников, я с покорностью поплелась за Юлькой на рынок. Ей виднее.
– А эти у вас почем, скажите, пожалуйста? Мама просила нас купить килограмм яблочек, – интеллигентно начинала торг Юлька. – Сколько-сколько?! Да вы с ума сошли! У себя там небось с земли их поднимаете, а здесь продаете втридорога.
И, жеманно поджав губы, она удалялась к следующему прилавку. Юлька обладала редким для двенадцатилетней свойством – она умела все правильно делать. Правильно торговаться, правильно спорить, правильно указывать людям на их недостатки. Этим ценным качеством она была обязана мамаше – преподавателю труда в педучилище.
Мать Юльки всю жизнь проработала со школьницами пятнадцати-шестнадцати лет, будущими учительницами начальных классов. Попробуй-ка научи детей, как им потом учить других детей. Здесь нужна строгость и генеральная линия, мягкость и женская мудрость. Попробуй-ка научи пятнадцатилетних, как не зарыться до конца жизни в тетрадках, не раствориться в бабских злых слезах в обшарпанной учительской, не возненавидеть этих разномастных, горластых, не желающих ничего усваивать детей вместе с их нелепыми, ничем не интересующимися, замотанными родителями.
Юлькина мать воспринимала свою работу как некую миссию, порученную ей не то РОНО, не то кем-то более значимым, не находящимся в непосредственном подчинении у светских властных структур. Со своими подопечными она возилась больше, чем с собственной дочерью. Все свободное время, все выходные – с ними. То в поход, то в музей. Муж давно сбежал – она и не заметила толком, а Юлька… Юлька росла как рослось, четко уяснив от мамы, что верно и что нет, и сама, своими собственными силами решала большие и маленькие проблемы по мере поступления. Сегодня на повестке дня были яблоки правильной формы.
Наконец Юлька выбрала нужные ей плоды. Маленькие, гладенькие и совершенно зеленые. Стоили они действительно по-божески.
– Юль, как их есть-то? Кислятина же редкая. – Пока Юлька расплачивалась, я надкусила плод, предварительно обтерев его подолом ситцевой юбки.
– Дура ты, Мика. Дура и есть. А еще Ми-Ка-Эла! – Юлька презрительно раскидала мое имя по слогам, демонстрируя полное несоответствие оболочки и внутреннего содержания. – На фиг их лопать? Они вообще не для еды. Вот, смотри, если так вот просто под низ, – Юлька оттопырила футболку и заложила куда-то в недра незрелое яблоко, – то, понятное дело, видно – что-то не то. А вот если в лифчик…
Футболка у Юльки была заправлена в тренировочные штаны, и яблоко, не стесненное никакими преградами, мгновенно скатилось к поясу, к резинке.
До меня наконец дошло. Какая Юлька все-таки практичная! Все знает! Не то что я, тетеря. Даже не догадалась, зачем маленькие яблочки. Зрелые-незрелые, разве ж в этом дело? Тетеря и есть. Кислятина…
– … В майках или там в форме этой дебильной школьной, наверное, плохо – очень будет выпирать, а вот если в лифчик и под свитер, то самое то. Такой потолще возьмем, да и попробуем дома. И зимой после каникул так в школу заявимся, – продолжала развивать мысль Юлька. – У матери на антресолях есть такой свитер, я видела. С косами. Она отцу вязала, да что-то там с петлями не рассчитала, и свитер маленький совсем получился. Мне в самый раз. Попробуем сейчас дома, как смотрится.
Мы уже отошли далеко от основных торговых рядов и брели по рыночным закоулкам по направлению к выходу, периодически огибая тухнущие капустные листы, ошметки ягод и горы еще какого-то непонятного дурнопахнущего мусора. Народу вокруг не было, и Юлька продолжала экспериментировать с яблоками, брала их по очереди из авоськи, висящей у меня на руке. Достанет яблоко, посмотрит на свет и – под футболку. Спинку назад отогнет, пытаясь удержать скользкий прохладный плод, рукой снизу придержит – ну как, похоже? Типа грудь! – и вытащит снизу, со стороны резинки.
Неожиданно за спиной раздался гортанный, лающий кашель, переходящий в хохот, и незнакомая, воронья речь. Слова непонятные, общаются между собой. Снова хохот. Потом другой голос, помягче и по-русски – уже нам.
– Дэвочка, ай, неправильный какой! Бэри арбуз, дэвочка, пошли со мной! Зачем яблоко кладешь, яблоко маленький, мужчина маленький не любит. Арбуз засунешь – все мужики твои будут. Замуж пойдешь за мэня, а, дэвочка? Такой худенький, красивый. Пойдешь? Не бойся, иди к нам. И ты иди, второй дэвочка! Ай, козочки какие длинноногие!
В повороте я успела разглядеть сверкнувшие золотые зубы, что-то блестящее на запястье и черную, кудлатую голову. Даже две. А может, три. Головы располагались чуть выше ящиков с какими-то ягодами. Оттуда, из-за ящиков, уже несся устрашающий взрослый хохот.
Хохот был с запахом. И мы, плоскогрудые девчонки, почувствовали этот мускусный и очень мужской запах. Он распространялся с огромной скоростью, липко заполнял пространство между нами и ими. Смешивался с мелкой, крупинчатой пылью, перебивал даже миазмы гниющих овощных отходов. Этот мужской запах совершенно определенного, еще незнакомого, но интуитивно пугающего свойства парализовывал и одновременно заставлял бежать. Не сговариваясь, мы с Юлькой рванули к выходу, к улице, к спасительному шуму, к людям. Яблоки я выронила где-то по дороге.
Отдышались мы уже в нашем дворе. Разумеется, никто и не думал за нами гнаться. Боясь смотреть друг другу в глаза, скомканно попрощались и разбрелись по домам. Экспериментов с увеличением груди мы больше не повторяли.