Полистаем «Парижскую газету»: сначала борьба между революционными группировками, затем – нескончаемые списки приговоренных к смерти. Причины обвинений еще печатаются, но спустя несколько недель списки осужденных становятся такими длинными, что место остается только для фамилии, возраста и пометки «Приговорен к смерти». Затем следуют театральные анонсы: в Опере идет спектакль о римском мифологическом герое «Гораций Коклес[40]», в Театре Республики – «Брут[41]»; в Национальном театре – «Смерть Марата[42]». Здесь все реальные события немедленно, целиком и полностью, переносятся на подмостки и отображаются правдиво и гораздо полнее, чем в исторических книгах.
   Но после девятого термидора картина внезапно меняется: списки обреченных с каждым днем укорачиваются, героические драмы постепенно исчезают из театрального репертуара, и на их место приходят легкие комедии.
   Террор закончился. Париж пока окутывает тревожная атмосфера горечи потерь и мятежа; выносятся и приводятся в исполнение приговоры. Но из тьмы уже пробиваются ростки жизнелюбия, вечного стремления к радости и желание выглядеть шикарно и элегантно.
   Кто хотел сделать из парижских дам общество суровых горожанок времен Римской республики или аскетических жительниц Спарты? Это хорошо для простого народа, рыночных торговок, которые двинулись на Версаль за королевской семьей, чтобы привести ее в Париж. Но для новых знатных парижанок, для жен нуворишей, поставщиков армейских товаров, спекулянтов и торгашей не подходило совершенно.
   Костюмы эпохи Директории. Гравюра, 1797
 
   Распахнули двери двадцать три театра; публика танцевала на тысяче восьмистах общественных балах; танцевали даже в упраздненных революцией монастырях – кармелиток, учеников иезуитов, в школах воспитанниц святой Марии. Во дворце Ришелье на историческом «балу жертв» собрались аристократы, которым Директория вернула имущество, конфискованное революцией. Вход на бал разрешен только супругу или супруге, брату или сестре кого-нибудь из казненных на эшафоте. Цинизм веселящихся на балу дошел до того, что многие повязали вокруг шеи красный шнурок, назвав его «а-ля гильотина». Мерсье негодовал: «Неужели на подобную идею их вдохновил танец смерти Гольбейна[43]?!»
   Балы следовали нескончаемой чередой, на них в изобилии представляли последние экстравагантные модные новинки. Щеголи времен Директории удивляли всех тщательно созданной видимостью беспорядка в костюме: узкие панталоны – слишком узкие по сравнению с широкими до смешного плечами сюртуков, шейными платками, завязанными в огромный бант, и с прической из всклокоченных, спутанных волос. Красавицы на этих балах появлялись в платьях из прозрачного муслина, а под них надевались длинные рубашки телесного цвета. Танцуя, они подхватывали рукой край платья, чтобы придать фигуре еще большую соблазнительность.
   Прозрачные платья, полуприкрытая грудь – не протест ли это против навязанной революцией целомудренности? Такой «новый взгляд» продолжал жить и в первые годы нового режима. Он немедленно вызвал в свой адрес много иронии, даже со стороны модных журналов, и тогда, и в наши дни приветствовавших и пропагандировавших все новое. Один из таких журналистов заявил, что это индейцы Америки, которых белые люди заставили носить приличную одежду, отомстили своим завоевателям, внушив женщинам Парижа страсть к дикарской моде.
   В самом деле, парижанки почти совсем перестали носить нательные рубашки, отважно выходя под дождь и на мороз в тонком муслине; ввели в моду хорошее здоровье, совершенно забыв о недомоганиях, и ели с большим аппетитом. Иностранцев, приезжавших в Париж, это так шокировало, что следующей модной новинкой они предрекали фиговый листок.
   К платьям в греческом стиле с высокой талией с античными складками великолепно подходила прическа а-ля Тит[44] – из коротких буклей. Может быть, ее придумал какой-нибудь парикмахер? Вовсе нет – мода на эту прическу пришла из тюрем революции: дамы, прежде чем идти на эшафот, отрезали свои длинные волосы, чтобы оставить их на память близким и родным. Среди тех, кому посчастливилось избежать гильотины, родилась идея создать эту прическу, названную «жертва».
   Парикмахеры именовали себя художниками и соперничали в умении передавать мысли и чувства с литераторами. Редактор одного модного журнала остроумно пошутил: «Сегодня утром я и мой приятель зашли к знаменитому цирюльнику посоветоваться по поводу нового фасона стрижки. Мастер посмотрел на моего друга и попросил его повернуть голову направо, затем налево; потом моему спутнику пришлось разозлиться, улыбнуться, изобразить на лице восхищение от созерцания красивой женщины, принимающей ванну; пришел черед потанцевать и высморкаться. “Месье, – сказал парикмахер, – этого мне достаточно. Теперь я вижу, что вам нужно, – нечто среднее между Титом, Каракаллой[45] и Алкивиадом[46]. Посмотрите на эти бюсты: вот эта прядь Тита исполнена доброты, но совершенно необходимо дополнить ее этой прядкой от Каракаллы, придающей строгость, и оживить вот таким кокетливым локоном Алкивиада”». С полудня до самого вечера модницы занимались своим туалетом. Театры в то время очень часто превращались в демонстрационные салоны, где показывали новый фасон платья. Но апофеоз моды, парад «фантазии богини» традиционно приходился на скачки в Лонгшане[47]: с первыми лучами весеннего солнца красавицы предъявляли там на обозрение и утверждали самые смелые идеи в моде.
   Парижская мода, 1802
 
   Мужчины времен Директории едва ли меньше женщин увлекались поисками модных новинок. Они носили костюмы, созданные по эскизам художника Жака Луи Давида[48], и прически а-ля Брут, которые вошли в моду благодаря знаменитому актеру Тальма[49], блистательно исполнявшему в спектаклях роли Брута и Вольтера. Доходило до того, что некоторые мужчины из высшего света кичились своим богатством, но общественное мнение сурово клеймило подобное. Увы, стоимость бумажных ассигнаций, ходивших во Франции в то время, падала с каждым часом. В 1795 году за один луидор давали восемнадцать тысяч ливров в банкнотах. Волна спекуляций нарастала, кто только не пускался в махинации! Даже бывшие священники в белых париках что-то покупали, чтобы снова продать. Каждый сделался коммерсантом, и в салонных сплетнях распространялись слухи о нажитых миллионах. Даже самый скромный продавец-разносчик, ходивший со своими товарами от двери к двери, мнил себя финансистом.
   Люди голодали, старая, поношенная одежда продавалась за баснословные цены, булочные опустели. И работающие, и те, кто уже вышел в отставку, не могли купить себе самого необходимого на ассигнации, ничего не стоившие. Но в «частных кабинетах» некоторых ресторанов, писал Мерсье, «вас могут обслужить: надо просто подмигнуть – и вы встретитесь со всеми представителями новых людей, разжиревших на воровстве, с поставщиками продовольствия в армию, ростовщиками, мастерами ночных грабежей».
   Большой оригинал Мезанжер, одновременно священник, литератор и философ, издатель «Газеты о дамах и моде», настольной книги всех поклонников элегантности, не побоялся расхвалить удобство таких частных кабинетов: «…без них как женщине, связанной узами Гименея, избавиться от рабства, в котором изнемогает, обмануть деспота-мужа и доставить счастье чувствительному и предупредительному любовнику?»
   Парижская мода, 1800
 
   Бесконечный карнавал, верх человеческого безумия, бушевал в самом сердце всеобщей нищеты. Королевы простонародья задавали тон, предлагая темы, становившиеся для великого созидателя и диктатора моды Леруа[50] благодатной почвой, питающей его фантазию. Эти дамы тоже основали свою «директорию»: мадам Амлен, мадам Тальен[51] и Жозефина де Богарне[52]. Именно они постоянно встречаются в бухгалтерской книге Леруа: долги их – что за глупость платить! – достигают умопомрачительных сумм.
   Кто подумал бы, что придет день и одна из них станет императрицей? Жозефина, вдова казненного в 1793 году виконта де Богарне, судя по портрету Жерара[53], была царственно красива. Но не польстил ли ей художник? Современники больше прославляли ее элегантность и роскошь туалетов, нежели красоту.
   Баррас[54], влиятельный политик времен Директории, человек грубый и страдающий манией величия, подготовивший падение Робеспьера, дипломатично состряпал знакомство и сближение Бонапарта с этой богиней нового века: «Он начал с того, что принялся преподносить мадам Богарне подарки и украшения во вкусе куртизанок. Это были не только шали, определенные денежные подношения и модные безделушки, но и бриллианты на весьма значительные суммы».
   Однако, несмотря ни на что, мадам Тальен затмевала Жозефину в салонах. Прекрасная Тереза Кабаррюс, которую народ называл Богоматерь Термидора[55], написала седьмого термидора безумно любившему ее Тальену[56] из тюремного заключения: «Мне приснилось, что Робеспьера уже нет и двери тюрьмы открыты». Пророческие слова – Тальен воспринял их как сигнал к действию.
   Получив свободу, обворожительная с прической из остриженных в тюрьме волос, она стала супругой Тальена и одновременно королевой Директории. Ее очаровательный дом «Хижина» в пригороде Парижа был теперь центром Высокой моды, где собирались люди нового общества. Вот набросок ее портрета, сделанный герцогиней д’Абрантес[57]: «…передо мной стояла Венера Капитолийская, но еще более красивая, чем ее изобразил Фидий. Простое платье из индийского муслина с ниспадающими античными складками схвачено на плечах двумя камеями; золотой пояс обвивал талию и также застегивался камеей; широкий золотой браслет поднимался от запястья к локтю; черные бархатные волосы коротко острижены полукругом – эта прическа называлась “а-ля Тит”; на белые роскошные плечи наброшена красная кашемировая шаль – для того времени очень редкое украшение…»
   Тереза в мире моды пользовалась большим авторитетом, и не только Леруа, но и другие кутюрье и торговцы модными аксессуарами спорили за право быть ею рекомендованными. Среди них были даже цирюльники, число которых сильно возросло с тех пор, как установилась новая мода на белые парики, право на их изобретение оспаривали два парикмахера. Но нам достаточно того, что популярность и полную победу им обеспечила в 1794 году мадам Тальен: она заказала для себя не меньше тридцати таких париков различных оттенков: от светло-белокурого до пепельного, от рыжеватого до огненно-апельсинового. Как все новые аристократки и жены нуворишей, она меняла туалеты в зависимости от времени суток. День начинала с появления к завтраку в образе молодой нимфы, затем в греческом платье, погруженная в свои мысли, прогуливалась по аллеям парка Тюильри; вечером появлялась в театре, сверкая белоснежными плечами, чуть прикрытыми прозрачным муслином.
   Но не только одежда выполнялась в античном стиле. Во время империи установился единый стиль в одежде и в отделке интерьеров; это запечатлено живописцем Давидом в знаменитом портрете мадам Рекамье[58], полулежащей на кушетке. Портрет завораживает гармонией драпировки покрывала, наброшенного на кушетку, простоты платья мадам и сдержанно изогнутых линий мебели, вкупе представляющих совершенство стиля, которому впоследствии суждено распасться и прийти в упадок. А тогда «Хижина» мадам Тальен представляла собой римскую виллу, окруженную колоннами и украшенную помпейскими фресками с непременным бассейном во внутреннем дворике.
   Неудивительно, что здесь можно было увидеть облаченных в античные туники красавицу Жозефину (познакомилась с Терезой в тюрьме), молодую мадам Рекамье, мадам де Сталь[59] – этих фей, упразднивших ношение нижних сорочек. В салоне Терезы иногда появлялся Бонапарт, «мрачный маленький генерал», как шутя называли его гости.
   Баррас, тщеславный Баррас, исключивший Тальена из правительства Директории, без труда добился самого радушного приема во всех салонах. Сначала любовник Жозефины, предоставивший ей после освобождения из тюрьмы жилье и экипаж для выездов, он теперь увлекся Терезой Тальен, восхищенный ее красотой и могуществом.
   Во время свадьбы Бонапарта и Жозефины Тереза была еще в почете и удостоилась роли свидетельницы. Но после государственного переворота восемнадцатого брюмера[60] захвативший власть Бонапарт пожелал для своей жизни, получившей новое направление, достойного окружения, не имеющего ничего общего с нравами, царившими при Директории. Терезу изгнали из салона Жозефины, и даже впоследствии, когда в 1805 году она вышла замуж за принца Караман-Шимея и принимала у себя высшее парижское общество, двери во дворец Тюильри все равно оставались для нее закрытыми. Только добропорядочность открывала путь ко двору Наполеона.

Политика Наполеона – поощрение роскоши

   Великая армия обрушилась на Европу. Наполеон успевал повсюду: командовал на полях сражений, проводил внутреннюю политику, подготавливая экономические реформы. Он решил, что Лион сделается поставщиком шелка на европейский рынок, а в Сент-Кантене наладится производство хлопчатобумажной пряжи с использованием самого современного оборудования. Во всей Франции основной промышленной отраслью стало ткачество. Французские шелк, бархат и парча ценились в мире больше всех других. Шерстяные ткани превосходили мягкостью лучший восточный кашемир. Льняное волокно не уступало в тонкости лучшему английскому.
   Роскошь, привычное слово времен империи, станет таким же средством выражения могущества эпохи Наполеона, даже более красноречивым, как известия о победах, и более постоянным и надежным, чем военная слава. Современник писал в мемуарах, что во дворце Тюильри пробил час, когда на смену сабле и грубым сапогам пришли шпага и шелковые туфли. Но роскошь превратилась в прибыльное дело, только когда стала учитывать колебания вкуса. Она была изобретением моды, когда женщины стали переодеваться по любому случаю; создавать драгоценности специально для каждого туалета, а на тканях без конца выбивались все новые рисунки. Капризы моды дали импульс промышленности, ускорили денежный оборот и укрепили расшатанную финансовую систему государства. Пожалуй, именно стремление обладать предметами класса люкс скрывается в снобизме парвеню и нуворишей того времени. Но роскошь желательна, только если ее продукцией пользуются. Увы, светское общество делало все возможное, чтобы весь мир продолжал покупать тюль и муслин английского производства. Эти ткани такие тонкие, что их легко провезти тайком через любой таможенный пост. Англомания, уже достаточно выраженная в эпоху Людовика XVI, достигла такой силы, что парижские фабриканты, дабы не разориться, ставили на своих товарах метку Made in England. Конец этому положил мощный патриотический порыв – толчок ему дала революция. Кокетки и модницы предпочитали носить восточные шали, ирландские туфли, английские ткани, итальянские шелка, фламандские кружева.
   В этих предпочтениях таился, и не без причины, большой урон для французской экономики. Уже во времена Директории Талейран[61] готовил кампанию по бойкотированию иностранной моды. Ожесточенная борьба против ввоза любой продукции иностранного производства стала основой экономической политики империи. Этот запрет Наполеон распространил и на аристократические салоны, написав в 1806 году губернатору Парижа: «Пусть ваши жены остерегаются попадаться мне на глаза в платьях из английских тканей». Чтобы лучше понять эту политику, следует вернуться к причинам, ее вызвавшим. Декретом революции 1793 года были отменены все связи со странами, поддерживающими Англию в ее борьбе против Франции. Ввоз английского текстиля был запрещен. Но все впустую: больше чем когда бы то ни было запасали впрок контрабандные товары, чаще чем во все прежние времена женщины шили платья из английского муслина и тюля. После поражения в Трафальгарском сражении[62] ничто уже не могло остановить наступления антианглийской политики Наполеона. Декрет 1806 года расширил права таможенных служб, в частности в отношении санкций к английскому текстилю. В том же году континентальная блокада сомкнулась вокруг Франции, отрезав к ней все дороги, и страна оказалась в полной изоляции. Военные завоевания и экономическая политика в равной степени утверждали могущество Наполеона. В конце концов был учрежден грозный Европейский союз во главе с императором Франции. В Риме действовали те же законы, что и в Париже; голландские провинции стали французскими департаментами; члены семьи Бонапарт поделили между собой европейские королевства. Наполеон мог бы заявить: «Европа – это я!»
   Парижская мода, 1805
 
   Всеми способами он старался поднять промышленное производство и покупательную способность французских граждан. Программой-минимум стала для него модернизация промышленности страны, целью которой было перегнать Англию по выпуску всех видов продукции. Уже в конце XVIII века благодаря использованию новых машин, изобретенных англичанами Ваттом[63] и Аркрайтом[64], в Великобритании появилась возможность производить ткани большими партиями, тогда как во Франции все еще сохранялся старинный, ручной метод ткачества.
   Настоятельная потребность к обновлению пробуждала воображение и стимулировала таланты; устаревшие системы перестали использоваться. В Лувье и Седане установили машины, чудесным образом похожие словно две капли воды на английские ткацкие станки. В Сент-Кантене стали производить льняные и муслиновые ткани такого качества, что англичане позавидовали бы. Из Валанса поступали легчайший батист, прозрачный тюль и, главное, тонкое кружево, рисунки и технику производства которого пытались многие скопировать, но безрезультатно. Французский текстиль, прославившийся вскоре на весь мир, завоевал прочную славу.
   Позднее Наполеон писал генералу Коленкуру[65]: «Именно я создал французскую индустрию». Уже в изгнании на острове Святой Елены он характеризовал свой запрет на импорт английских тканей как «государственный переворот».
   Надо сказать, что благодаря Наполеону в моду вошел один элемент одежды иностранного происхождения – шаль из шерсти диких кашмирских коз. Тонкая, легкая, она хорошо защищала от холода декольтированные плечи дам. Элегантная, спадавшая красивыми складками шаль подчеркивала изящные формы или, напротив, скрывала недостатки фигуры. Во время Египетской военной кампании[66] Наполеон послал из похода похожие шали Жозефине, и та писала о них своему сыну Евгению де Богарне: «Я получила шали. Может быть, они и самого высокого качества, и такие дорогие, но очень уж некрасивы. Основное их преимущество – легкость. Сомневаюсь, чтобы эта мода прижилась».
   Кто подумал бы, что всего несколько лет спустя эти шали не только войдут в моду, но сделаются обязательным аксессуаром дамского туалета? Сама Жозефина стала настолько горячей их поклонницей, что приобрела для своего гардероба около четырехсот шалей. Столь многочисленные, они служили разным целям: из них можно было делать платья, они могли служить покрывалами на кровати, в конце концов, просто подстилками для собачки.
   Неужели кашемировые ткани, так полюбившиеся императрице, придворным дамам и всем модницам, придется все время закупать за рубежом? В решение этой проблемы вмешался Наполеон, он нашел человека, который превосходно имитировал модную ткань, и надобность в ее импорте отпала. Этим человеком был Терно[67], эмигрировавший в свое время из Англии, он привез с собой многочисленные секреты изготовления пряжи и тканей. Уже в 1805 году мастер начал изготавливать более трех тысяч шалей в год.
   Терно даже посетила гениальная идея организовать во Франции выращивание овец тибетской породы. В самое сердце Азии направили делегацию востоковедов из Национальной библиотеки, с тем чтобы приобрести стадо таких овец. Делегация задание выполнила и вернулась во Францию с двумястами пятьюдесятью животными (более сотни овец умерли по дороге), и разведение наладили. Терно удалось не только производить шали стоимостью намного ниже привозных, но и превзойти оригиналы по красоте благодаря изяществу рисунков, различным нюансам и типично французскому воображению, с которым он придумывал свои модели. По всей стране множились мануфактуры Терно, и в знак благодарности Наполеон пожаловал ему титул барона империи.