Подружки добрались до развилки и разошлись: Устымка направилась к Сретице и к учителю, а Евдося повернула до Желудихи.
 
   Отстояла зима, прозвенела масленица, прослезилась Пасха. Вздохнувший Буг сбросил лед и погнал, понес его на своей ожившей спине, перекатывая в волнах беспомощные куски.
   Учитель уехал, говорили, в Брест, в управу, и скоро самое имя его было забыто. Приехал новый учитель. Этот был нехорош собою, приземист и близорук, на девок не смотрел, а ночи просиживал при свече над мудреными книгами, которых навез с собою два сундука.
   Молодая трава выступила из земли, и одинокий старый дуб, что стоял на Куптии, оделся первою листвой. Лето распустилось во всей свежести и ласке, обросшие ветви дерев манили прохладой.
   Потом травы поднялись, распрямились и опять упали, помятые росами, а по лугам и полянам рассыпались головки первых цветов. Солнце высушило землю, а вместе с ним и Евдося осушила свои прекрасные глаза.
   С Куптия снова послышались самозабвенные песни маленькой неугомонной певуньи. Дуб-исполин неохотно шевелил старыми ветвями, отгоняя буйный ветер, чтобы он не заглушал упоительные страдания родного голоса и не мешал услышать напрасные надежды давно канувших людей, сложивших эти песни слово к слову в незапамятные времена.
   Свет властно овладел очнувшейся землей, и ночь походила на минутный обморок, на легкий сон расцветшей и неувядающей природы. В эти дни, казалось, свет вовсе не исчезал из поднебесья, а просто рассеивался ненадолго, и на его неугасающем полотне робко проступали бледные узоры июньских ночей. Длинные, тягучие вечера горели величественными закатами, и сгустки отошедшего солнца полосами залегали над далеким горизонтом.
   В Иванову ночь снова гадали на водах, и Евдосе уже почему-то захотелось, чтобы ее венок, сплетенный на Куптии солнечным днем, поплыл за Буг, но он что-то размок и болтался у самого плеса, окунув в воду расплетшиеся стебли.
   И снова печальная песня забрезжила тоской над тихими водами: «Зелено болото, зелено, чего так рано и полегло…»
   И первый раз в жизни Евдосе сделалось грустно, и в первый раз не пела она вместе со всеми, а только слушала, как растекается над рекою старинный томящий напев.
 
   После Ивана в Домачеве завязалась ярмарка. Субботним днем Евдося ехала с отцом на телеге покупать новую корову. Солнце объяло полмира, небеса разлетелись чисты и беззаботны. Строения едва видны в гуще кудрявых садов. Весело блещут кресты на голубых маковках, шпили костела тянутся в самое небо. Белым-бело от белорусских одежд, среди которых там и сям темнеют длинные лапсердаки евреев или пыльный подрясник батюшки, или промелькнет черная, как вороново крыло, шевелюра цыгана. Армяне утирают пот с бронзовых лбов войлочными скуфейками, оглашая разогретый воздух гортанными возгласами, сутулые литвины теребят отвислые усы, волыняне щеголяют малиновыми шароварами, важные поляки чинно ходят между рядов.
   Словно забавляясь, ослепительное солнце то устремляется вниз, к земле, и, отталкиваясь от белоснежного полотна платьев и рубах, снова беспечно взмывает в вышину, растворяясь в голубой бездне. Под столами разливается пролитое молоко, пузатые мешки громоздятся один на другой, тут же летает пух, в тени навесов свалены грузные бочки, стиснутые новенькими обручами, на тонких ятках гирляндами развешаны нити сушеных грибов, пирамиды плетеных кузовков и корзинок испускают горькие ароматы молодой лозы, а еще дальше радугами разложены мотки разноцветных польских ниток. Торговля еще кипит вовсю, а уже где-то визгливо пиликает молдаванская скрипочка, а на другом конце, собирая народ, разливается гармония.
   На площади посреди палаток сверкает смолистой крышей недавно перекрытая корчма, у низких дверей которой прямо на песке уже растянулись два-три счастливца, наскоро забывшиеся душным хмельным дурманом.
   Иосиф посмотрел на корчму и вздохнул, с трудом выискивая в людском море дорогу для своих лошадей. Какой-то человек заступил им путь.
   – Здорово, Иосиф, – сказал Шульган. – Торгуешь что?
   – Корову купить приехали с дочкой, а то, – Иосиф огляделся и наклонился к Шульгану, – опять волшебныца спир собрала. После Ивана, хоть ты разбейся, другой год нету у коровы молока. Господи помилуй, что за напасть такая! Кабы дознаться, хто ж это робыть, а то не можемо дознаться, – развел он руками.
   Шульган почесал в затылке.
   – Зайдем, что ли, в корчму, – предложил он.
   – И то, – подумав, согласился Иосиф. – Подожди нас, доченька, – обернулся он к Евдосе и протянул ей вожжи. – В горле сухо, як в поле.
   И приятели зашагали к шинку. Евдося, зацепив вожжи за тычку, уселась поудобней, как вдруг целая ватага маленьких жиденков облепила телегу. Они вмиг подняли такой писк, что разогнали даже комаров, которые слетелись уже на площадь из близлежащих садов и надрывно звенели в затухающем гвалте субботнего вечера. Как известно, жидам по субботам нельзя работать никакую работу, и Евдося без труда смекнула, чего от нее хотят. С пятницы они заливают в котлах и чугунах разделанную пищу, котлы ставят на плиту, в печку складывают дрова, и в субботу остается только поднести лучину; вот для этого-то они и искали человека не своего племени.
   – Пани, пани, будьте ласковы, – причитали жиденки, цепляясь за подол ее праздничной юбки и таща с телеги на землю.
   Их жалобные просьбы, деловитые движения и серьезные личики заставили Евдосю улыбнуться. С веселым смехом она соскочила с воза и отправилась по еврейским жилищам, окруженная целой толпой семенящих детей, из числа которых несколько мальчиков постарше остались сторожить телегу. Пока отец сидел в корчме, Евдося обежала половину улицы, запаливая давно приготовленные печки.
   – Це добре, це добре, – обрадованно приговаривали проголодавшиеся жиды, посылая ей вдогонку детей.
   – Добрая пани, – настигая девушку, шептали те, совали ей в руки тощие селедки и стремглав бежали обратно к своим домикам, над которыми уже завились долгожданные дымки.
   Сложив в фартук угощения, Евдося распрощалась с детьми, вспомнила о лошадях и поспешила на площадь.
   Отец, озираясь на все стороны, уже стоял возле телеги и разговаривал с высоким молодым мужиком. Тут же находилась неизвестно когда купленная корова. Неподалеку Шульган дребезжал своей облезлой скрипочкой, притопывая мелодии здоровой ногой. Вслед за Иосифом мужик тоже оглянулся на Евдосю, и она узнала Семена.
   Теперь уже не отчаяние, а тихая, покорная грусть исходила из его взора. Любовь как будто уже не горела неистовой страстью в печальных глазах, а мерцала ровно и обреченно, как горят обугленные поленья, с которых только что спорхнул огонь.
   Невысказанная тоска этого взора поразила девушку, она смешалась и с перепугу протянула Семену скользкую селедку.
   Чуть поодаль стояла его сестра, ожидая конца беседы. Как и обычно, она была облачена в строгое черное платье и оттого походила на старицу или схимницу. Завидев Евдосю, она проложила между ней и братом свой непроницаемый взгляд, а под осуждающим этим взглядом Евдося засмущалась еще сильнее. Да и сам Семен, словно сестра и впрямь обладала даром проницать неминуемые несчастья и провидеть грехи, отвернул голову то ли в досаде, то ли в смущении.
   – Трогай, отец, а то и к ночи не поспеем, – сказала Евдося и забралась на телегу.
   – Ничего, дочка, не спеши, – отозвался старик с добродушной усмешкой, – сегодня музыки, верно, до света не сникнут. Хватит тебе мороки.
   Евдося опустила глаза, потому что при этих словах отца Савета еще пристальней засмотрелась на нее. Шульган же наблюдал все это не без лукавства, пощипывая струны своей скрипки продавленным смычком. Когда телега Иосифа тронулась, он снял с плеча скрипку и обернулся к Семену, а тот стоял неподвижно, точно прикипел к своему месту.
   – Ну, теперь засылай сватов, – прищурился Шульган вслед удалявшейся телеге.
   Заслышав такое, Савета только покачала опущенной головой.
   – Все бы петь ей да в хороводы бегать, – негромко молвила она, оправляя черную косынку. – Поехали же, брат!
   – Песня – то дар Божий, – помолчав, ответил Шульган и заковылял обратно в шумную корчму.
   Тем же вечером Савета испекла две булочки и, дождавшись, пока брат уснул, спустилась к Бугу. Отыскав на берегу плоскинь, где течение не задерживает воду, Савета отдала булочки на волю реки. Быстрина подхватила их, и они, повинуясь ее бегу, пошли парой, что называется, в згоде, в согласии. С минуту булочки плыли ровно, и Савета шла за ними вдоль реки, накрытой пушистым туманом, поэтому она хорошо разглядела, как одна булочка встала под берег и перевернулась. Вторая же долго еще виднелась светлым пятнышком, а потом и она сгинула в далекой излучине, влекомая неумолимым движением сумеречной воды.
 
   Утром Савета сказала брату весьма серьезно:
   – Не бери, брат, эту девку. Она недолговечная.
   Семен ничего не отвечал и только темнел лицом, когда его отрешенный взгляд сталкивался с неопалимой твердостью сестры. За Буг он ездил реже и реже, но и в его сердце горело неугасающее пламя, и чувство, такое же прочное, как старый дуб, живущий на Куптии, взывало к неутоленной любви.
   Как-то вечером он снова услышал дразнящий призыв, истекший в отходивший день покорностью и страстью: «Уже солнце низенько, уже вечер близенько, Прибуде до мене, кохане, хутенько»…
   Тем же вечером, когда дотлевал над Бугом закат, окрашивая его плоские волны тревожным багрянцем, Семен спросил Савету:
   – А что, сестра, где мои новые сапоги, которые привез я на Пасху из Домачева?
   Савета пошла в клеть и достала с полки сапоги.
   – Принесла бы, сестра, масла, помазать сапоги, – заметил ей Семен.
   Савета вышла за маслом.
   С минуту брат и сестра молча смотрели друг на друга. «Что же, неймется, брат?» – как бы спрашивали холодные, подернутые тонкой укоризной глаза Саветы. «Лучше девушки не сыскать, нет другой такой на свете», – отвечали глаза Семена и излучали непреклонную решимость.
   Всю ночь напролет Савета провела под лампадами и еле слышно шелестела святыми молитвами, а едва заря розовым светом подарила народившийся день, Семен нарядился как умел: обул новые сапоги, на голову поместил ненадеванную смушковую шапку, подвязал красный шелковый кушак, запряг возок свой парою гнедых и отправился в Рогозно.
   Когда Семен приехал в Рогозно, то уж сидел на лавке одесную старого Иосифа. Но теперь Марине сделалось жалко отпускать дочку, и она причитала, подбирая слезы расшитым полотенцем.
   – Раненько ей, голубушке, замуж идти, – подвывала Марина.
   – Уймешься ты или нет, чертова баба? – вскричал Иосиф, затыкая уши. – А то, видит Бог, не отдам девку!
   Угроза возымела действие – Марина утихла, и теперь только изредка неровные всхлипывания содрогали ее костлявые плечи. Здесь же, под образами, и сладили это дело.
 
   Свадьбу, вопреки всем обычаям, играли почти сразу, на разлог. Радовались все до такой степени, что у хромого Шульгана от беспрерывной игры онемели привычные руки, и даже Желудиха, хлебнув вина, развеселилась и пошла в пляс, после чего незаметно завлекла невесту на покуть и прошептала:
   – Люби его, как он тебя.
   – Люблю, – отвечала девушка, потупив очи.
   Одна Савета не улыбалась и не горячила себя ни вином, ни радостью и только мучила брата неспокойными глазами.
   – Эх, не мути душу, сестра, – весело сказал ей Семен. – Ведь всю жизнь еще жити.
   Савета вздохнула.
   – Похвалилась девка соткати, – с горечью обронила она, – да не похвалилась сносить.
   Зажили в новой хате, на польском берегу. Буг теперь оказался рядом и серебристою рябью виднелся между прибрежных дерев.
   Савета хорошо поладила с невесткой, а их старый отец, коротавший век на полатях, и вовсе принял ее как дочь. За доброту, с которой Евдося ходила за ней во время постоянной хвори, Савета весьма скоро отплатила ей неподдельной привязанностью, однако страхи свои не оставила и таила тревогу под спудом. Когда случалось стоять им вместе в монастырском соборе пред выпуклыми досками иконостаса, Евдося молилась бесхитростно и неискушенно, и ее молитва, чистая, как ключевая водица, была не слово, а глаза. Савета же молилась истово и искусно, прося у Бога заступы и защиты, сама не зная от чего. Не в силах совладать со своей нечаянной мудростью, она по-прежнему хмурилась, когда вечером Евдося беззаботно шла танцевать вместе с бродятинскими девками и молодицами, среди которых она скоро стала первой запевалой. Добрый Семен отпускал ее без звука, да и сам порою, усмехаясь над собой, ходил за ней и стоял за хороводом, следя влюбленными глазами забавы своей ненаглядной, как некогда любил это делать и безымянный городской учитель. Иные бессовестные девки с задорным смехом и его тащили в круг, но он отмахивался и отбивался отчаянно, и обыкновенно кончалось тем, что Семен спасался чуть не бегством под оглушительный девичий смех.
   – Срамницы вы, а не бабы, – дразнил он девок.
   – Смотри, Евдося, закружим твоего мужика, – хохотали девки и бренчали витыми серьгами, обещая новые шалости.
   Семен шел домой и там, на излюбленной завалинке, со счастливой покорностью поджидал жену, и ночи, которые пережигал он глазами во время ожидания, никогда еще не казались ему столь диковинно прекрасными и полными неизведанного смысла. Тянулись ли они часами, проносились ли мгновением – все ему было интересно и равно…
   Однажды – дело было ближе к вечеру – Савета встретила Евдосю у колодца, когда та, наскоро принарядившись, собралась на танцы. Хотя и уставшая, Евдося светилась счастливой улыбкой. Несколько русых прядей выбились из-под белого платочка и в беспорядке раскидались по загоревшему лбу, а нарядная юбка была забрана выбитым белым фартучком. Савета погрустнела лицом и сказала, глядя ей в светлые глаза:
   – Не ходила бы ты, Евдосечку, на музыки. Вельми грех большой.
   – Почему, сестрица, грех? – спросила девушка. – Разве грешно радоваться и веселиться?
   – Не все людине веселиться, – отвернув голову, молвила Савета. – Накажет тебя Бог.
   Евдося удивилась еще больше:
   – За что же ему наказать меня? За то ли, что радуюсь чудными его творениями? За то ли, что дивлюсь на них и надивиться не могу? Разве же злой он такой, Бог? Ужели прогневается он невинным танцем, звонкою песней? Я чай, и он радуется и смеется с нами, когда смотрит с высот своих, как хорошо и счастливо у нас на душе. Не затем ли выпускает он на небо ясные звездочки и луну, чтобы разогнать мрак и осветить нам землю для наших радостей!
   Савета угрюмо молчала.
   – А мы разжигаем костры, чтобы мог он лучше разглядеть наши хороводы, – продолжала взволнованная девушка, стараясь прочесть на неподвижном Саветином лице хоть какой-нибудь ответ.
   – Есть на свете сила темная, – сказала наконец Савета, – в каждую душу она заглядывает. Никого не пропускает…
   Внезапный и сильный порыв ветра пробежался по двору, возмутив даже воду в полно налитых ведрах, а уключина журавля издала жалобное скрипение. Евдося взглянула на небо, кое-где уже прикрытое летучими облачками.
   – Ох, не было бы дождя, – воскликнула она, – а то сено несложенное лежит. Пойду скажу Семену.
   Савета некоторое время стояла еще у колодца задумавшись, а потом ушла к себе в хату и появилась вскоре в черном, как уголь, платье и в таком же платке и отправилась в монастырь к вечерне.
   Тем временем облака распухали на глазах. С монастырской звонницы донесся глухой бой, как если бы сами колокола тревожно оповещали землю о ненастье.
 
   Несколько времени спустя Семен собрался в Домачево продать четыре прялки, которые сточил еще зимой.
   – Если до ночи не приеду, так считайте, на второй день остался, – сказал он жене и сестре, поставил прялки в возок, покрыл их рогожей и уехал.
   С самого утра Савета кашляла сильнее обычного. К вечеру этого дня она вымылась и обрядилась. Вечер же занялся чудесный.
   Тени от строений и деревьев сначала вытянулись во всю длину, потом пропали, уступив место негромкому и ровному освещению. Стерня за домом порозовела, и окошки хат, словно лужи, высверкнули прощальными лучами уходящего солнца. Задевая верхушки сосен, оно подвигалось к западу, обнажая хрустальную грудь небес. На небосводе то здесь, то там возникало смутное, неверное мерцание первых нетерпеливых звезд, полумрак, крадучись, надвинулся на землю, и уже ночь раскинула свой трепещущий шатер.
   Савета лежала у себя в горнице поверх новой колючей радюжки, которую достала из «смертного» сундука, и прислушивалась, не загремит ли вдали Семенов возок, не звякнут ли удила, не зафыркают ли лошади. Несколько раз она справлялась у Евдоси, вернулся ли брат, и снова надолго закрывала глаза, уводя из мира свои взоры, не замутненные страхом греха.
   Осторожные шаги Евдоси на мгновение привели ее в себя. Она подняла обмеревшие было веки и увидела над собой перепуганное лицо растерявшейся девушки.
   – Евдосечка, – твердым голосом сказала она невестке, – я нынче умру.
   – Господь с тобой, сестрица! – пролепетала Евдося. – Что ты говоришь?
   – Семена только жду попрощаться. Дождусь – и отойду.
   Евдося перекрестилась и присела на скамейку рядом с ней. Савета надолго замолчала и снова приопустила веки. Евдося сидела у ее изголовья, прислушиваясь к ночной тишине, следя ее ровное дыхание. Однако Савета не спала. В окно заглянула луна и позолотила внутренность горницы сказочной позолотой. Евдося не отрывала глаз от Саветиного лица, такого прекрасного и молодого. Несколько раз она забывалась и склоняла усталую головку, и на груди ее тихонько ударялись друг о друга мониста и пацеры. Лунный свет, распластавшийся на дощатом полу, переместился. Глаза Евдоси закрылись сами собой, и желтое пятно на полу стало уже не пятно, а словно поле дозревшей ржи. По этому полю, утопая в спелой тяжести колосьев, шла она сама, распущенные волосы свободно струились вдоль тела и широкими прядями накрывали лицо. «Русалка ходит по житу», – думает Евдося и открывает глаза – а видит лежащую Савету и лунную дорожку, забравшуюся уже на высокое ложе умирающей и еще выше – на сплюснутые бревна стены. Тишина стучит в ушах, и Евдося опять окунается в рассеянную дымку сна под призрачное жужжание ночи.
   Наконец какое-то легкое, почти неуловимое движение спугнуло дрему с глаз девушки. Савета чуть повернула голову и заговорила так:
   – Евдося, Евдосечка, перед предвечным престолом прошу тебя: не ходи ты на музыки, не ходи на бесовские пляски. Семен – он что? Ведь так любит тебя, что и слова поперек не положит. Не было бы беды…
   В облике Саветы явилось нечто такое, что было различимо даже во мраке лунной ночи. Ее заострившиеся черты еще хранили природную красоту и темным недвижимым слепком запечатлелись на стене, помазанной луною. Лицо озарилось голубоватым сиянием, и было непонятно, игра ли это прихотливого небесного луча или обещание скорого и неминуемого блаженства. В предчувствии новой жизни губы ее плотно прилегли друг к другу темной чертой.
   Евдося придвинулась к ней:
   – Сестрица.
   Савета не проронила ни слова.
   – Видишь ли ты светлых ангелов? – прошептала она.
   Но сестрица ничего уже не отвечала, и похолодевшая ее рука беспомощно повисла поперек кровати, доставая до пола тонкими восковыми пальцами.
 
   Время, словно волны речной песок, любое горе по крупице утаскивает в свои недосягаемые кущи.
   Над могилой Саветы прямо встал крест, потом потемнел от дождей и покосился, и маленькие древоточцы начали обреченную работу, испещрив его могучую стать затейливыми узорами своих ходов.
   Под самым погостом, подмывая крутояр и плеская в порывистых волнах отражения крестов, извивается Буг.
   Течет он, медногрудый, тесно ему в берегах своих. Ивы склонились над ним и скорбно лопочут длинными листьями. Их ветви похожи на грустные пальцы, ласкающие уходящее время, стремящиеся хотя на одно мгновенье задержать его размеренный бег.
   Но они бессильны, эти гибкие тоскующие кисти, и время вплетается в говор волны и уносит бог весть куда все, что было дорого, под неразборчивое ворчанье коричневой пены.
   Стали жить без Саветы. На музыки Евдося больше не ходила, поминая Саветин наказ, а радовала мужа простыми домашними радостями. Он же, когда уставший садился за ужин, никак не мог оторваться от желанной и, садясь к столу, баюкал маленькую девушку на своих сильных коленях.
   Из-за Буга к дочери приезжала Марина, неизменно прихватив с собою сладких гречишных бобов, которых напекала в ночь перед отъездом целую торбу.
   – Ах, доченька, – не оставляла она слезных своих жалоб, – почто отдала тебя так далеко, рано. Каюся, что не могу тебя видети. Хоть на праздник приезжай до матери.
   Евдося слушала мать и сама безмерно тосковала по своим близким да по беспечным танцам под луной в щемящем дух просторе летней ночи, а еще сильнее скучала по Куптию, где стоял одиноко старый дуб и, как слепой великан, тщетно открывал широкие объятья своих богатырских ветвей.
 
   Раз под вечер Семен отвез Евдосю в Рогозно погостить и уехал обратно за Буг – присмотреть за немощным отцом да задать скотине. На подъездах к деревне видели, как парни раскладывали на поляне большой костер. Несколько молодиц в праздничных нарядах бродили у опушки, срывая луговые цветы.
   Не успела девушка еще наговориться как следует с родными, как прибежала подружка Устымка, разодетая для танцев.
   – Евдосечка, готова ли ты? Музы́ки вот-вот начнут!
   Но Евдося грустно покачала головой.
   – Куда мне идти? – нерешительно промолвила она. – Все наряды-то дома остались.
   – Что за беда! Ух весело же будет сегодня. Казаки придут и девки из Новоселок, – прибавила она.
   – Негоже, дочка, ходить тебе в хоровод, – вмешался Иосиф. – Прошло твое время. А ты, шептуха, – сказал он Устымке, – шла бы одна да не сбивала бы с толку.
   – Ой, диду, – рассмеялась Устымка. – Что худого рядышком постоять, на людей посмотреть!
   Евдося продолжала упрямиться, но что же поделаешь, когда душа так и просится в круг. Да и отец махнул рукой.
   – Что же, – согласился он, – иди, коли невтерпеж, да позору мужу не принеси.
   Евдося опустила глаза и тихо произнесла:
   – Вы и скажете. Мне ли не знать?
   – Ничего, дочка, – застыдился Иосиф, – это я так.
   Устымка торопила и торопила, и Евдося отправилась, в чем приехала, не сменив одежды. Она шепнула что-то на ухо подружке, но та ответила:
   – И-и. Кто там разглядит? Побежали скорей.
   По дороге Устымка пересказывала деревенские новости и жаловалась на брата.
   – Что ни день, то пьян, а трава сохнет, – сокрушалась она тоненьким голоском. – А молока-то как не стало после Яна, так и об сю пору нету у коров. Опять волшебныца спир собрала. Сегодня, говорила отцу кума, ведьму понесут из села.
   Девушки, подобрав юбки, спешили по темной деревенской улице к поляне, на которой уже вовсю извивался косматыми языками огромный костер, осыпая собравшуюся вокруг молодежь снопами рассыпчатых искр. Девки держались кучками, перекликаясь и пересмеиваясь с парнями, стоявшими вразнобой; иные, подбоченясь, поглядывали на девок и кричали им что-то веселое через расходившийся огонь, другие, помоложе, держались в сторонке, сгрудившись и молча оглядывая поляну. Кое-кто из парней пробовал было прыгать через костер, но тот был слишком велик и жарил смельчаков чудовищным жаром. Уж наступила настоящая ночь, и густая красная луна, скупо озарив небесную твердь, низко свесилась над лесом – огромная и круглая.
   Наконец завозилась гармония, заныла скрипка, и девки первыми пошли в пляс. От костра было светло, и в скрипаче, ковылявшем с места на место, Евдося с радостью узнала хромого Шульгана.
   При виде музык Евдосю охватил настоящий восторг. Забыв обо всем на свете, она жадно и трепетно вбирала звуки и движения танцоров. Тут и Устымка сорвалась с места и устремилась в самую гущу. Вскоре образовался хоровод, обнявший сверкающую пирамиду костра и медленно топтавшийся вокруг него. Инструменты тоже замолчали на секунду, затаившись, но тут же настроились и начали разгонять мелодию, как разгоняют сани с плоской вершины горы. Хоровод пошел быстрее, однако по-прежнему его ход оставался тяжел и размерен. Только когда с силою выстрелил в костре влажный ствол и взлетел небывалый фонтан раскаленных брызг, он закружился. Евдося подошла ближе и притоптывала ножкой. Знакомые девки с радостью узнали ее и на все лады зазывали принять участие в начавшейся забаве, однако она шутливо отмахивалась, хотя душа ее готова была выскочить из груди и лететь в круг и отвечать на каждый призывный звук гармонии ловким движением ненасытного танца.
 
   Тем временем Семен добрался до дому. Тяжелая луна, налитая, как тыква, виднелась между черных треугольников крыш усадьбы. Это зрелище сдавило ему грудь, как и тогда, когда впервые следил он танцы своей Евдоси. Томимый жгучим чувством, он не распряг возка, а, быстро исполнив все дела, вывел коней обратно на Олендарскую дорогу. Луна еще увеличилась. Огромным шаром, словно заходящее солнце, она водворилась над деревней, как будто выдавив с небывало темного неба робкие остатки зари.
   Уже затемно Семен подъехал к броду. Неслышная река блеснула из-за черных стволов широкими струями. На спуске лошадки стали дружно спотыкаться и всхрапывать, потряхивать головами и бить копытами мягкий берег. Из-под самых их копыт уж серебристой нитью пересек песчаную дорогу и сполз в прохладную воду. Уж поплыл, перебивая течение, и Семен отчетливо видел его головку, которая неподвижно и гордо вздымалась над водой впереди гибкого, извивающегося тела. Лунный свет лизнул узкий его глаз, безучастно обращенный к повозке, и на мгновение Семену показалось, что это не глаз, а маленькая корона, золотыми рожками венчавшая продолговатую мордочку, зловещей молнией сверкнула между водой и небом. Осенив себя знамением креста, Семен зажмурил глаза, а когда снова посмотрел на реку, не только короны, но и самого ужа не разглядел. Он слез на землю и, взяв в повод упрямых лошадей, потянул их в воду, однако не сделали они и нескольких шагов, как у брички подломилась ось. Стал он возиться с поломкой, а рассмотрев, в чем дело, полез в бричку за топором. Топора в положенном месте не оказалось. Семен обсмотрел весь свой возок и, не доверяя красной луне, решил засветить огонь. Топора как не бывало, точно черт его унес. Достав огниво, он запалил было трут, но тот без единой искры выпал из рук. Семен присел и долго шарил руками по земле, но не нашел ни трута, ни огнива, словно они растворились в темноте.