Страница:
«…Гоголю предстояло высмеять Русь, то есть выполнить задачу, непосильную человеку исконно русскому. Наверное, по той же причине, и величальную песню, когда для этого наступит час, предстоит сложить поэту-«инородцу». Это – райская задача. А Гоголь был обречен нести адскую ношу – смеяться над родиной», – пишет Камиль Тангалычев в статье «Кто-то незримый пишет передо мною» («ЛР», № 12, 2009)…
И далее (прошу извинения за обширную цитату): «Жуковскому Гоголь писал из Парижа: «Вся Русь явится в нем (в тексте «Мертвых душ». – К. Т.). Это будет первая моя порядочная вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро в прибавление к завтраку вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день…» Но в том же письме написано: «И мне сделалось страшно скучно. Меня не веселили мои «Мертвые души»…
Без смеха Гоголя не могла обходиться история России… Гоголь намеревался поехать в солнечную Италию, где, наверное, было бы удобнее взахлеб смеяться над Россией, но «в Италии бушевала холера…».
Кто же его, столь угрюмого от природы, так настойчиво смешил, кто щекотал до полусмерти? Не вселенский ли леший заигрывал с ним? Заигрывал – заставляя смеяться над великой родиной? Не от лукавого ли получал Гоголь вдохновение? Ведь когда заканчивалось наваждение смеха, когда наступало озарение, когда ничьи длинные игривые пальцы не касались его души, Гоголю становилось плохо, обострялись все его болезни, перед его взором возникала беспросветность, и он вновь и вновь начинал искать спасения в Боге, цепляться за незримую соломинку молитвы, скрываться от лукавого преследования в церкви, искать общения со старцами. Однако ничто не могло его спасти. И молитвой противореча своей сущности и призванию, Гоголь мог достигнуть только юродства.
Сущность брала свое. И Гоголь, тщательно скрываясь от посторонних глаз, будто бы возвращался к мучительному списыванию текстов с незримых демонических свитков. «Мертвых душ» не быть не могло, как не могло не быть заготовленного в тайниках стихий урагана, горного обвала, извержения горящей лавы.
В то же время Гоголь признавался: «Прямо скажу: все мои последние сочинения – история моей собственной души. Я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моей собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался изобразить его себе в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы точно содрогнулся».
Уж не падшего ли ангела, превратившегося в птицу и питавшегося мертвыми душами, преследовал в себе Гоголь?
Пушкин четко улавливал все движения в стихии, которая обрела смысл бытия в метафоре, предчувствовал неизбежность горного обвала, вызванного неизбежным громким смехом. Видимо, счел нужным упреждать и контролировать. Именно Пушкин, осознав, что из себя представляет Гоголь, отдал ему собственный сюжет, «из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому».
Пушкин, должно быть, говорил правду. Он понимал, чего от него самого требовала история, но чего он не в силах был осуществить столь хладнокровно, оставаясь тем единственным Пушкиным. Да и Гоголь понимал, на что он идет перед лицом вечности: «Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом…» Пушкин хотел написать поэму, ничего другого не оставалось сделать и Гоголю.
Видел и Пушкин это вещее письмо перед собою, видел завершенность «Мертвых душ» в истории, видел вознесение этого пласта в горнюю мастерскую. Но эта огромная глыба отечественных пороков, которой суждено сорваться с небесной горы и вызвать вековечный обвал, могла задавить самого Пушкина, изуродовать его памятник. И только Гоголь – единственная птица, прилетевшая в русскую литературу, – мог добраться до этой глыбы, скатить ее по склону, оставшись при этом невредимым.
Пушкин, давая простор Гоголю, изгонял из своей души тень, чтобы навеки остаться прозрачным поэтом. И об этом ему было необходимо самому позаботиться на земле.
Каторжный труд сулила Гоголю судьба – насмехаться над людьми, над Россией. Гоголь был обречен на это. Откровенно одно из писем, написанное в июле 1845 года: «Вы коснулись «Мертвых душ» и говорите, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно «Мертвых душ». Но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру насмешку над губерниями так же, как были прежде несправедливы, хваливши. Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет «Мертвых душ». Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех… раскрыться в последующих томах, если бы Богу угодно было продлить жизнь мою… Была у меня, точно, гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я, гордость будущим шевелилась в груди, – тем, что представлялось мне впереди, – счастливым открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек»…
Лучше того, «чем есть человек», может быть только птица, о чем Гоголь не мог не помнить с перворождения. Потому и мучительно пытался свить своей душе на земле то единственно достойное гнездо, которое помнилось ему с незапамятных времен. И «он так писал, – вспоминает граф Сологуб, – и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели».
Далее у Тангалычева идут рассуждения о демоническом и райском текстах «Мертвых душ», что, на мой взгляд, ближе не к литературоведению, а к богословию, причем не христианскому, а потому остальную часть его статьи я опущу, приведу лишь ее окончание:
«Мертвые души» – можно сказать, самый адский труд Гоголя. За оставшийся первый том поэмы он на земле же испытал муки ада; а там, в вечном мире, он за сожжение второго тома, возможно, получил освобождение…
Гоголь появился на Руси, чтобы смеяться над ней, высмеять ее перед всем миром. И, наверное, заботясь о покое для своей души, Гоголь в завещании просит Россию не ставить памятника над его могилой, заверяет, что он сжег все свои бумаги. «Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа…»
Просьба Гоголя вряд ли достигла вышины. Вышина внимала его уже незабвенной поэзии…» (Выделено мною. – М.А.)
Естественно, при таком состоянии общества поэт-пророк и мог только воскликнуть: «Скучно на этом свете, господа!» Он обязан был вооружить заблудшее человечество идеалом героя.
Любил ли Гоголь Россию? Безусловно, он об этом говорил и писал многократно (хотя и приврать, и польстить он был мастер). Но в основном Гоголь с Россией мирился лишь «из прекрасного далека»; его приезды в Россию кончались недоумением: «Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр, все это снилось». (Из письма 1837 года.) В 1840 году он пишет из Москвы: «Какой тяжелый сон… О, мой Рим!»; «как тягостно мое существование в моем отечестве» – пишет он Максимовичу в 1842 году и – к Балабиной (того же года): «с того времени, как… ступила моя нога в родную землю… как будто очутился я на чужбине»; «Исповедь» полна недоумений: в России Россию нельзя понять: у каждого в голове своя Россия; в России не говорят о России, не знают России, не хотят России». Словом, Гоголь любил выдуманную им Россию, «исправленную» в соответствии с его казачьим идеалом, а не подлинную Россию, которой он не знал, а по мере того, как узнавал ее, ужасался.
Как писал Василий Розанов в своей книге «Легенда о великом инквизиторе», «Гоголь был великий платоник, бравший все в идее, в грани, в пределе (художественном); и, разумеется, судить о России по изображениям его было бы так же странно, как об Афинах времен Платона судить по отзывам Платона… в портретах своих, конечно, он не изображает действительность, но схемы породы человеческой он изваял вековечно; грани, к которым вечно приближается или от которых удаляется человек… Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь, и мертвые души только увидал он в ней. Вовсе не отразил действительность он в своих произведениях, но только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые образы. Рассмотрите ряд лучших портретов с людей, действительных в жизни, одетых плотью и кровью, – и вы редкий из них запомните; взгляните на очень хорошую карикатуру, – и еще много времени спустя, даже проснувшись ночью, вы вспомните ее и рассмеетесь. В первых есть смешение черт различных, и добрых и злых наклонностей, и, пересекаясь друг с другом, они взаимно смягчают одна другую, – ничего яркого и резкого не поражает вас в них; в карикатуре взята одна черта характера, и вся фигура отражает только ее – и гримасой лица, и неестественными конвульсиями тела. Она ложна и навеки запоминается. Таков и Гоголь. И здесь лежит объяснение всей его личности и судьбы. Признавая его гений, мы с изумлением останавливаемся над ним, и когда спрашиваем себя: почему он так не похож на всех.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» можно, в сущности, найти все данные для определения внутреннего процесса его творчества… «Я уже от многих своих недостатков избавился тем, что передал их своим героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться… Тебе объяснится также и то, почему я не выставлял до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь.
Пока не станешь сам сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое». Здесь довольно ясно выражен субъективный способ создания всех образов его произведений: они суть выдавленные наружу качества своей души, о срисовке их с чего-либо внешнего даже и не упоминается. Так же определяется и самый процесс создания: берется единичный недостаток, сущность которого хорошо известна из субъективной жизни, и на него пишется иллюстрация или иллюстрация «с моралью». Ясно, что уже каждая черта этого образа отражает в себе по-своему этот только недостаток, ибо иной цели рисуемый образ и не имеет. Это и есть сущность карикатуры…
Он (Гоголь) был до такой степени уединен в своей душе, что не мог коснуться ею никакой иной души: и вот отчего так почувствовал всю скульптурность наружных форм, движений, обликов, положений. О нем, друге Пушкина, современнике Грановского и Белинского, о члене славянофильского кружка в лучшую, самую чистую пору его существования, рассказывают, что «он не мог найти положительного образа для своих созданий»; и мы сами слышим у него жгучие, слишком «зримые» слезы по чем-то неосуществимом, по каком-то будто бы «идеале». Не ошибка ли тут в слове и, подставив нужное, не разгадаем ли мы всей его тайны? Не идеала не мог он найти и выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу. И когда не мог все-таки преодолеть неудержимой потребности, – чудовищные фантасмагории показались в его произведениях, противоестественная Улинька и какой-то грек Костанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность. И он сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе…
Гениальный художник всю свою жизнь изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством, что мы в самом деле на несколько десятилетий поверили, что было целое поколение ходячих мертвецов, – и мы возненавидели это поколение, мы не пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о бездушных существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, – и образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. «Мне отмщение и Аз воздам» – как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу». (Выделено мной. – МЛ.)
По мысли Розанова, все последующее развитие русской литературы второй половины XIX – начала XX века было отталкиванием от мертвечины Гоголя, преодолением его мертвящего взгляда на жизнь.
«Что не сознается людьми, то иногда чувствуется ими с тем большею силою. Вся литература наша после Гоголя обратилась к проникновению в человеческое существо; и не отсюда ли, из этой силы противодействия, вытекло то, что ни в какое время и ни у какого народа все тайники человеческой души не были так глубоко вскрыты, как это совершилось в последние десятилетия у всех нас на глазах? Нет ничего поразительнее той перемены, которую испытываешь, переходя от Гоголя к какому-нибудь из новых писателей: как будто от кладбища мертвецов переходишь в цветущий сад, где все полно звуков и красок, сияния солнца и жизни природы. Мы впервые слышим человеческие голоса, видим гнев и радость на человеческих лицах, знаем, как смешны иногда они бывают: и все-таки любим их, потому что чувствуем, что они люди и, следовательно, братья нам».
Но, страшась увиденной им России, Гоголь при этом призывал и себя, и читателей не пугаться, не унывать по поводу «страхов и ужасов России», а верить в ее славное будущее, едва ли не предсказанное ему свыше. Пока он был здоров, он умел тонко польстить нужному ему человеку. Возможно, льстил он подчас и целой России. Но вот почувствовал он приближение смерти… Уж не попытался ли Гоголь представить неопровержимое доказательство его любви к России, совершив мужественный акт, когда он сжег второй том «Мертвых душ»? (Может быть, он не желал, чтобы Россию отождествляли с выведенными им уродами, и тем самым он давал бы поводы русофобам всех мастей порочить нашу страну.) А еще раньше призывал публику не читать и первый том, от которого сам отрекся.
Сам Гоголь не раз говорил, что не знает, какая у него душа – русская или хохлацкая. Но это и не казалось ему важным, ибо русские и украинцы – два народа, которые дополняют друг друга и созданы, чтобы жить вместе. Только вместе они могут явить «нечто совершеннейшее в человечестве». При этом Гоголь никогда не отрекался от того, что он украинец. (А Пыпин в «Истории русской литературы» добавил: «Гоголь был малороссом до мозга костей…».)
Но не следует думать, что Гоголь был украинским националистом. Живи он в наши дни, он гневно осудил бы политиков вроде Ющенко или Тимошенко, а тем более националистов-западенцев. Гоголь не мыслил «незалэжной» Украины, оторванной от России. Провинция, отделенная от столицы, показалась бы ему совершеннейшей глухоманью. Нет, он мечтал о присоединении «оказаченной» России к матери-Украине, то есть он был, скорее, украинским экспансионистом. Когда-то Сталин высмеивал западных политиков, предлагавших присоединить Советскую Украину к Закарпатской Украине (тогда еще не входившей в состав СССР). По его словам, эти «геополитики» мечтают о присоединении слона (обширной Советской Украины) к букашке (крохотной Закарпатской Украине). Гоголь тоже мечтал о воссоединении Великороссии – ядра величайшего государства того времени – Российской империи – не просто с гораздо меньшим территориальным образованием, а с давно уже не существующим, вымершим, оставшимся только в истории да в казацких песнях. Вот и получилась бы Новая Запорожская Сечь размером в одну шестую часть земной суши. Неприятие украинского сепаратизма определило и отношение Гоголя к Тарасу Шевченко: «Дегтю много, и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Нам надо писать по-русски, надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Я знаю и люблю Шевченко, как земляка и даровитого художника. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту».
«В начале своей литературной деятельности, – заступается за гения Сергей Гупало, – Николай Гоголь очень увлекался Украиной, но вскоре охладел к ней как художник. В 1833 году о своих «Вечерах на хуторе близ Диканьки» он говорил: «Черт с ними! Я не издаю их вторым изданием; и хотя денежные приобретения были бы нелишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами». В то же время он жил надеждой написать многотомную историю Малороссии. Это свело его с профессором Михаилом Максимовичем, который готовил к печати «Украинские народные песни». Их дружба была очень крепкой, вдвоем они собирались ехать в Киев, где открылся университет. «В Киев, в древний, прекрасный Киев! Он наш, но не их (то есть не русских. – М.А.), – не правда? Там или вокруг него деялись дела страны нашей. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра», – писал Николай Гоголь своему земляку. Но Николаю Васильевичу предложили в Киевском университете лишь должность адъюнкта, и он отказался от поездки.
В 1834 году писатель еще мечтал купить в Киеве, где-то на возвышенности, домик с видом на Днепр. Летом 1835 года он побывал в Киеве, когда ехал в Москву из Крыма, остановился у Михаила Максимовича. Это была фатальная поездка на родную землю. Уже через два года писатель начнет отождествлять Украину с Россией, а родиной души, «где его душа жила, пока он не родился на свет», назовет Рим. (Ясно, что не Москву или Петербург. – М.А.). Вернувшись из Италии, Николай Гоголь поедет в Москву, а не на Полтавщину. В 1844 году писатель скажет: «…Сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская…»
Во время работы над вторым томом «Мертвых душ» у Гоголя исчезло былое восхищение казацкой Малороссией, а понятие родины приобрело иной смысл. Только незадолго до смерти писатель начнет посещать родную Васильевку (Кстати сказать, родных своих он сторонился, чем немало их огорчал. – М.А.) Осенью 1851 года писатель навсегда покидает Сорочинцы и Васильевку и снова приезжает в Москву… Свои повести, в которых описана Украина, Николай Гоголь называл слабенькими, это были для него лишь упражнения, он их не ценил и даже отказывался от них».
Да, это тоже трагедия: любовь к Украине стала менее пламенной, ибо провинциализм ее бил в глаза писателю, пожившему и в Петербурге, и в Москве, и в десятке стран Западной Европы. Но и Россия так и не стала для него второй Родиной, в Москву он ехал, чтобы или завершить второй и третий тома «Мертвых душ», или окончить свою жизнь. А благословенная Италия, в особенности «вечный Рим», оставались уже недоступными. В России он так и остался русскоязычным писателем.
Поэтому я не во всем согласен с теми, кто утверждает, что Гоголь осмысленно принижал русского человека, противопоставляя ему героя – запорожского казака. Восприятие Гоголем русских было естественным для человека его происхождения и воспитания, особенной религиозной экзальтации и пр. Какой Гоголь видел Россию и русских через призму своего застопорившегося на казачестве сознания, таким он их и описывал. Поэтому следует проанализировать, что такое казачество – в представлении Гоголя и на самом деле. А пока краткий вывод о взаимоотношениях Украины и России (которые для нас важнее, чем отношения с любой другой страной мира).
То, что всестороннее сотрудничество русских и украинцев крайне желательно, у меня не вызывает сомнений. Но то, что это два народа-брата «не разлей вода», как раз крайне сомнительно вследствие громадной разницы в их менталитетах и геополитических устремлениях. Россия сдвигается к Азиатско-Тихоокеанскому региону – будущему центру мировой деловой активности, Украина, в соответствии с ее давними стремлениями, рвется в умирающую Европу. И не так уж невероятна мысль о возможном серьезном конфликте между Украиной и Россией. Будущее покажет, какой из этих народов устремлен в будущее, а какой – в прошлое.
За какую Русь и за какую веру боролись и умирали казаки
И далее (прошу извинения за обширную цитату): «Жуковскому Гоголь писал из Парижа: «Вся Русь явится в нем (в тексте «Мертвых душ». – К. Т.). Это будет первая моя порядочная вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро в прибавление к завтраку вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день…» Но в том же письме написано: «И мне сделалось страшно скучно. Меня не веселили мои «Мертвые души»…
Без смеха Гоголя не могла обходиться история России… Гоголь намеревался поехать в солнечную Италию, где, наверное, было бы удобнее взахлеб смеяться над Россией, но «в Италии бушевала холера…».
Кто же его, столь угрюмого от природы, так настойчиво смешил, кто щекотал до полусмерти? Не вселенский ли леший заигрывал с ним? Заигрывал – заставляя смеяться над великой родиной? Не от лукавого ли получал Гоголь вдохновение? Ведь когда заканчивалось наваждение смеха, когда наступало озарение, когда ничьи длинные игривые пальцы не касались его души, Гоголю становилось плохо, обострялись все его болезни, перед его взором возникала беспросветность, и он вновь и вновь начинал искать спасения в Боге, цепляться за незримую соломинку молитвы, скрываться от лукавого преследования в церкви, искать общения со старцами. Однако ничто не могло его спасти. И молитвой противореча своей сущности и призванию, Гоголь мог достигнуть только юродства.
Сущность брала свое. И Гоголь, тщательно скрываясь от посторонних глаз, будто бы возвращался к мучительному списыванию текстов с незримых демонических свитков. «Мертвых душ» не быть не могло, как не могло не быть заготовленного в тайниках стихий урагана, горного обвала, извержения горящей лавы.
В то же время Гоголь признавался: «Прямо скажу: все мои последние сочинения – история моей собственной души. Я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моей собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался изобразить его себе в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы точно содрогнулся».
Уж не падшего ли ангела, превратившегося в птицу и питавшегося мертвыми душами, преследовал в себе Гоголь?
Пушкин четко улавливал все движения в стихии, которая обрела смысл бытия в метафоре, предчувствовал неизбежность горного обвала, вызванного неизбежным громким смехом. Видимо, счел нужным упреждать и контролировать. Именно Пушкин, осознав, что из себя представляет Гоголь, отдал ему собственный сюжет, «из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому».
Пушкин, должно быть, говорил правду. Он понимал, чего от него самого требовала история, но чего он не в силах был осуществить столь хладнокровно, оставаясь тем единственным Пушкиным. Да и Гоголь понимал, на что он идет перед лицом вечности: «Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом…» Пушкин хотел написать поэму, ничего другого не оставалось сделать и Гоголю.
Видел и Пушкин это вещее письмо перед собою, видел завершенность «Мертвых душ» в истории, видел вознесение этого пласта в горнюю мастерскую. Но эта огромная глыба отечественных пороков, которой суждено сорваться с небесной горы и вызвать вековечный обвал, могла задавить самого Пушкина, изуродовать его памятник. И только Гоголь – единственная птица, прилетевшая в русскую литературу, – мог добраться до этой глыбы, скатить ее по склону, оставшись при этом невредимым.
Пушкин, давая простор Гоголю, изгонял из своей души тень, чтобы навеки остаться прозрачным поэтом. И об этом ему было необходимо самому позаботиться на земле.
Каторжный труд сулила Гоголю судьба – насмехаться над людьми, над Россией. Гоголь был обречен на это. Откровенно одно из писем, написанное в июле 1845 года: «Вы коснулись «Мертвых душ» и говорите, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно «Мертвых душ». Но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру насмешку над губерниями так же, как были прежде несправедливы, хваливши. Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет «Мертвых душ». Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех… раскрыться в последующих томах, если бы Богу угодно было продлить жизнь мою… Была у меня, точно, гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я, гордость будущим шевелилась в груди, – тем, что представлялось мне впереди, – счастливым открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек»…
Лучше того, «чем есть человек», может быть только птица, о чем Гоголь не мог не помнить с перворождения. Потому и мучительно пытался свить своей душе на земле то единственно достойное гнездо, которое помнилось ему с незапамятных времен. И «он так писал, – вспоминает граф Сологуб, – и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели».
Далее у Тангалычева идут рассуждения о демоническом и райском текстах «Мертвых душ», что, на мой взгляд, ближе не к литературоведению, а к богословию, причем не христианскому, а потому остальную часть его статьи я опущу, приведу лишь ее окончание:
«Мертвые души» – можно сказать, самый адский труд Гоголя. За оставшийся первый том поэмы он на земле же испытал муки ада; а там, в вечном мире, он за сожжение второго тома, возможно, получил освобождение…
Гоголь появился на Руси, чтобы смеяться над ней, высмеять ее перед всем миром. И, наверное, заботясь о покое для своей души, Гоголь в завещании просит Россию не ставить памятника над его могилой, заверяет, что он сжег все свои бумаги. «Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа…»
Просьба Гоголя вряд ли достигла вышины. Вышина внимала его уже незабвенной поэзии…» (Выделено мною. – М.А.)
Естественно, при таком состоянии общества поэт-пророк и мог только воскликнуть: «Скучно на этом свете, господа!» Он обязан был вооружить заблудшее человечество идеалом героя.
Любил ли Гоголь Россию? Безусловно, он об этом говорил и писал многократно (хотя и приврать, и польстить он был мастер). Но в основном Гоголь с Россией мирился лишь «из прекрасного далека»; его приезды в Россию кончались недоумением: «Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр, все это снилось». (Из письма 1837 года.) В 1840 году он пишет из Москвы: «Какой тяжелый сон… О, мой Рим!»; «как тягостно мое существование в моем отечестве» – пишет он Максимовичу в 1842 году и – к Балабиной (того же года): «с того времени, как… ступила моя нога в родную землю… как будто очутился я на чужбине»; «Исповедь» полна недоумений: в России Россию нельзя понять: у каждого в голове своя Россия; в России не говорят о России, не знают России, не хотят России». Словом, Гоголь любил выдуманную им Россию, «исправленную» в соответствии с его казачьим идеалом, а не подлинную Россию, которой он не знал, а по мере того, как узнавал ее, ужасался.
Как писал Василий Розанов в своей книге «Легенда о великом инквизиторе», «Гоголь был великий платоник, бравший все в идее, в грани, в пределе (художественном); и, разумеется, судить о России по изображениям его было бы так же странно, как об Афинах времен Платона судить по отзывам Платона… в портретах своих, конечно, он не изображает действительность, но схемы породы человеческой он изваял вековечно; грани, к которым вечно приближается или от которых удаляется человек… Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь, и мертвые души только увидал он в ней. Вовсе не отразил действительность он в своих произведениях, но только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые образы. Рассмотрите ряд лучших портретов с людей, действительных в жизни, одетых плотью и кровью, – и вы редкий из них запомните; взгляните на очень хорошую карикатуру, – и еще много времени спустя, даже проснувшись ночью, вы вспомните ее и рассмеетесь. В первых есть смешение черт различных, и добрых и злых наклонностей, и, пересекаясь друг с другом, они взаимно смягчают одна другую, – ничего яркого и резкого не поражает вас в них; в карикатуре взята одна черта характера, и вся фигура отражает только ее – и гримасой лица, и неестественными конвульсиями тела. Она ложна и навеки запоминается. Таков и Гоголь. И здесь лежит объяснение всей его личности и судьбы. Признавая его гений, мы с изумлением останавливаемся над ним, и когда спрашиваем себя: почему он так не похож на всех.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» можно, в сущности, найти все данные для определения внутреннего процесса его творчества… «Я уже от многих своих недостатков избавился тем, что передал их своим героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться… Тебе объяснится также и то, почему я не выставлял до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь.
Пока не станешь сам сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое». Здесь довольно ясно выражен субъективный способ создания всех образов его произведений: они суть выдавленные наружу качества своей души, о срисовке их с чего-либо внешнего даже и не упоминается. Так же определяется и самый процесс создания: берется единичный недостаток, сущность которого хорошо известна из субъективной жизни, и на него пишется иллюстрация или иллюстрация «с моралью». Ясно, что уже каждая черта этого образа отражает в себе по-своему этот только недостаток, ибо иной цели рисуемый образ и не имеет. Это и есть сущность карикатуры…
Он (Гоголь) был до такой степени уединен в своей душе, что не мог коснуться ею никакой иной души: и вот отчего так почувствовал всю скульптурность наружных форм, движений, обликов, положений. О нем, друге Пушкина, современнике Грановского и Белинского, о члене славянофильского кружка в лучшую, самую чистую пору его существования, рассказывают, что «он не мог найти положительного образа для своих созданий»; и мы сами слышим у него жгучие, слишком «зримые» слезы по чем-то неосуществимом, по каком-то будто бы «идеале». Не ошибка ли тут в слове и, подставив нужное, не разгадаем ли мы всей его тайны? Не идеала не мог он найти и выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу. И когда не мог все-таки преодолеть неудержимой потребности, – чудовищные фантасмагории показались в его произведениях, противоестественная Улинька и какой-то грек Костанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность. И он сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе…
Гениальный художник всю свою жизнь изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством, что мы в самом деле на несколько десятилетий поверили, что было целое поколение ходячих мертвецов, – и мы возненавидели это поколение, мы не пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о бездушных существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, – и образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. «Мне отмщение и Аз воздам» – как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу». (Выделено мной. – МЛ.)
По мысли Розанова, все последующее развитие русской литературы второй половины XIX – начала XX века было отталкиванием от мертвечины Гоголя, преодолением его мертвящего взгляда на жизнь.
«Что не сознается людьми, то иногда чувствуется ими с тем большею силою. Вся литература наша после Гоголя обратилась к проникновению в человеческое существо; и не отсюда ли, из этой силы противодействия, вытекло то, что ни в какое время и ни у какого народа все тайники человеческой души не были так глубоко вскрыты, как это совершилось в последние десятилетия у всех нас на глазах? Нет ничего поразительнее той перемены, которую испытываешь, переходя от Гоголя к какому-нибудь из новых писателей: как будто от кладбища мертвецов переходишь в цветущий сад, где все полно звуков и красок, сияния солнца и жизни природы. Мы впервые слышим человеческие голоса, видим гнев и радость на человеческих лицах, знаем, как смешны иногда они бывают: и все-таки любим их, потому что чувствуем, что они люди и, следовательно, братья нам».
Но, страшась увиденной им России, Гоголь при этом призывал и себя, и читателей не пугаться, не унывать по поводу «страхов и ужасов России», а верить в ее славное будущее, едва ли не предсказанное ему свыше. Пока он был здоров, он умел тонко польстить нужному ему человеку. Возможно, льстил он подчас и целой России. Но вот почувствовал он приближение смерти… Уж не попытался ли Гоголь представить неопровержимое доказательство его любви к России, совершив мужественный акт, когда он сжег второй том «Мертвых душ»? (Может быть, он не желал, чтобы Россию отождествляли с выведенными им уродами, и тем самым он давал бы поводы русофобам всех мастей порочить нашу страну.) А еще раньше призывал публику не читать и первый том, от которого сам отрекся.
Сам Гоголь не раз говорил, что не знает, какая у него душа – русская или хохлацкая. Но это и не казалось ему важным, ибо русские и украинцы – два народа, которые дополняют друг друга и созданы, чтобы жить вместе. Только вместе они могут явить «нечто совершеннейшее в человечестве». При этом Гоголь никогда не отрекался от того, что он украинец. (А Пыпин в «Истории русской литературы» добавил: «Гоголь был малороссом до мозга костей…».)
Но не следует думать, что Гоголь был украинским националистом. Живи он в наши дни, он гневно осудил бы политиков вроде Ющенко или Тимошенко, а тем более националистов-западенцев. Гоголь не мыслил «незалэжной» Украины, оторванной от России. Провинция, отделенная от столицы, показалась бы ему совершеннейшей глухоманью. Нет, он мечтал о присоединении «оказаченной» России к матери-Украине, то есть он был, скорее, украинским экспансионистом. Когда-то Сталин высмеивал западных политиков, предлагавших присоединить Советскую Украину к Закарпатской Украине (тогда еще не входившей в состав СССР). По его словам, эти «геополитики» мечтают о присоединении слона (обширной Советской Украины) к букашке (крохотной Закарпатской Украине). Гоголь тоже мечтал о воссоединении Великороссии – ядра величайшего государства того времени – Российской империи – не просто с гораздо меньшим территориальным образованием, а с давно уже не существующим, вымершим, оставшимся только в истории да в казацких песнях. Вот и получилась бы Новая Запорожская Сечь размером в одну шестую часть земной суши. Неприятие украинского сепаратизма определило и отношение Гоголя к Тарасу Шевченко: «Дегтю много, и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Нам надо писать по-русски, надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Я знаю и люблю Шевченко, как земляка и даровитого художника. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту».
«В начале своей литературной деятельности, – заступается за гения Сергей Гупало, – Николай Гоголь очень увлекался Украиной, но вскоре охладел к ней как художник. В 1833 году о своих «Вечерах на хуторе близ Диканьки» он говорил: «Черт с ними! Я не издаю их вторым изданием; и хотя денежные приобретения были бы нелишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами». В то же время он жил надеждой написать многотомную историю Малороссии. Это свело его с профессором Михаилом Максимовичем, который готовил к печати «Украинские народные песни». Их дружба была очень крепкой, вдвоем они собирались ехать в Киев, где открылся университет. «В Киев, в древний, прекрасный Киев! Он наш, но не их (то есть не русских. – М.А.), – не правда? Там или вокруг него деялись дела страны нашей. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра», – писал Николай Гоголь своему земляку. Но Николаю Васильевичу предложили в Киевском университете лишь должность адъюнкта, и он отказался от поездки.
В 1834 году писатель еще мечтал купить в Киеве, где-то на возвышенности, домик с видом на Днепр. Летом 1835 года он побывал в Киеве, когда ехал в Москву из Крыма, остановился у Михаила Максимовича. Это была фатальная поездка на родную землю. Уже через два года писатель начнет отождествлять Украину с Россией, а родиной души, «где его душа жила, пока он не родился на свет», назовет Рим. (Ясно, что не Москву или Петербург. – М.А.). Вернувшись из Италии, Николай Гоголь поедет в Москву, а не на Полтавщину. В 1844 году писатель скажет: «…Сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская…»
Во время работы над вторым томом «Мертвых душ» у Гоголя исчезло былое восхищение казацкой Малороссией, а понятие родины приобрело иной смысл. Только незадолго до смерти писатель начнет посещать родную Васильевку (Кстати сказать, родных своих он сторонился, чем немало их огорчал. – М.А.) Осенью 1851 года писатель навсегда покидает Сорочинцы и Васильевку и снова приезжает в Москву… Свои повести, в которых описана Украина, Николай Гоголь называл слабенькими, это были для него лишь упражнения, он их не ценил и даже отказывался от них».
Да, это тоже трагедия: любовь к Украине стала менее пламенной, ибо провинциализм ее бил в глаза писателю, пожившему и в Петербурге, и в Москве, и в десятке стран Западной Европы. Но и Россия так и не стала для него второй Родиной, в Москву он ехал, чтобы или завершить второй и третий тома «Мертвых душ», или окончить свою жизнь. А благословенная Италия, в особенности «вечный Рим», оставались уже недоступными. В России он так и остался русскоязычным писателем.
Поэтому я не во всем согласен с теми, кто утверждает, что Гоголь осмысленно принижал русского человека, противопоставляя ему героя – запорожского казака. Восприятие Гоголем русских было естественным для человека его происхождения и воспитания, особенной религиозной экзальтации и пр. Какой Гоголь видел Россию и русских через призму своего застопорившегося на казачестве сознания, таким он их и описывал. Поэтому следует проанализировать, что такое казачество – в представлении Гоголя и на самом деле. А пока краткий вывод о взаимоотношениях Украины и России (которые для нас важнее, чем отношения с любой другой страной мира).
То, что всестороннее сотрудничество русских и украинцев крайне желательно, у меня не вызывает сомнений. Но то, что это два народа-брата «не разлей вода», как раз крайне сомнительно вследствие громадной разницы в их менталитетах и геополитических устремлениях. Россия сдвигается к Азиатско-Тихоокеанскому региону – будущему центру мировой деловой активности, Украина, в соответствии с ее давними стремлениями, рвется в умирающую Европу. И не так уж невероятна мысль о возможном серьезном конфликте между Украиной и Россией. Будущее покажет, какой из этих народов устремлен в будущее, а какой – в прошлое.
За какую Русь и за какую веру боролись и умирали казаки
Доказательством русского патриотизма Гоголя принято считать повесть «Тарас Бульба» (по мнению Александра Привалова, самое устаревшее из произведений писателя). В ней, принятой с восторгом едва ли не всеми как произведение героическое и патриотическое, Гоголь выразил свой идеал: это – запорожские казаки (сам Гоголь писал: «козаки»). Повесть многократно экранизировалась на Западе, а недавно по ней был снят фильм и у нас, получивший немало как восторженных, так и отрицательных отзывов.
Горячий прием повести именно русскими основан на полнейшем недоразумении. Да, сердцевиной будущей украинской нации стало казачество. Сердцевиной духовной, а не этнической. Ведь казачество – это сборище лиц разных этносов, в Запорожской Сечи встречались не только малороссы, но и великороссы, и поляки, и татары-разбойники, и армяне, и лица совсем уж экзотических для этих мест этносов – венгры, потомки черных клобуков и даже турки. Часто это были разоренные беглецы, преступники, авантюристы. Значительная часть сечевиков в этническом отношении не имела ничего общего с малороссами, тогда преимущественно крестьянами.
Итак, кто же такой казак в первоначальном значении этого слова? Слово «казах» «означает в тюркских языках вольного наездника…» (Мавродин В.В. Происхождение русского народа. Л., 1978. С. 149). Конкретнее, это – человек (чаще конный), добывающий свое пропитание оружием. О том, как казак даже в XIX веке относился к людям других этносов, в том числе и к русским, можно прочитать в повести Льва Толстого, которая так и называется «Казаки». А ведь в ней речь шла уже о совсем других казаках, служивых людях. Но Запорожская Сечь была принципиально антигосударственным образованием. Эта единственная в своем роде казацкая республика, находясь между Россией, Польшей, Крымским ханством и Турцией, воевала то с одним, то с другим своим соседом и жила тем, что добывала во время набегов на coceдей (регулярной хозяйственной деятельности она не вела и в принципе не могла вести).
Вот как сам Гоголь описывал возникновение казачества и обусловленный этим характер казаков:
«Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли только возникнуть в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена до тла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объявился древле-мирный славянский дух, и завелось казачество – широкая, разгульная замашка русской природы… Это было, точно, необыкновенное явленье русской силы: его вышибло из народной груди огниво бед. Вместо прежних уделов, мелких городков, наполненных псарями и ловчими, вместо враждующих и торгующих городами мелких князей, возникли грозные селения, курени и околицы, связанные общей опасностью и ненавистью против нехристианских хищников. Уже известно всем из истории, как их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу от сих неукротимых стремлений, грозивших ее опрокинуть… Кончился поход, – воин уходил в луга и пашни, на днепровские перевозы, ловил рыбу, торговал, варил пиво и был вольный казак… Не было ремесла, которого бы не знал казак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и, в прибавку к тому, гулять напропало, пить и бражничать, как только может один русский, – все это было ему по плечу». А кроме рейстровых казаков, «считавших обязанностью являться во время войны», можно было набрать добровольцев, кликнув по рынкам и площадям сел клич: «Ступайте славы и чести рыцарской добиваться!.. Пора доставать казацкой славы!» (Выделено мной. – МЛ.)
Гоголь, восхищавшийся казачеством, все же вынужден был описать крайнюю жестокость, даже зверства казаков, которые не просто убивали свои жертвы, а и вырезали младенцев из чрева матерей. Жестокость в людях часто соединяется с сентиментальностью, которой окрашены, например, многие казацкие песни.
Еще один важный штрих к характеристике Тараса Бульбы: «Тогда влияние Польши начинало уже сказываться на русском дворянстве. Многие перенимали уже польские обычаи, заводили роскошь, великолепные прислуги, соколов, ловчих, обеды, дворы. Тарасу было это не по сердцу. Он любил простую жизнь казаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне, называя их холопьями польских панов. Неугомонный вечно, он считал себя законным защитником православия» Его «враги были бусурманы и турки, против которых он считал во всяком случае поднять оружие во славу христианства». Он желал посмотреть на первые подвиги своих сыновей «в ратной науке и бражничестве, которое почитал тоже одним из главных достоинств рыцаря». Сам он говорил о «чести лыцарской».
Горячий прием повести именно русскими основан на полнейшем недоразумении. Да, сердцевиной будущей украинской нации стало казачество. Сердцевиной духовной, а не этнической. Ведь казачество – это сборище лиц разных этносов, в Запорожской Сечи встречались не только малороссы, но и великороссы, и поляки, и татары-разбойники, и армяне, и лица совсем уж экзотических для этих мест этносов – венгры, потомки черных клобуков и даже турки. Часто это были разоренные беглецы, преступники, авантюристы. Значительная часть сечевиков в этническом отношении не имела ничего общего с малороссами, тогда преимущественно крестьянами.
Итак, кто же такой казак в первоначальном значении этого слова? Слово «казах» «означает в тюркских языках вольного наездника…» (Мавродин В.В. Происхождение русского народа. Л., 1978. С. 149). Конкретнее, это – человек (чаще конный), добывающий свое пропитание оружием. О том, как казак даже в XIX веке относился к людям других этносов, в том числе и к русским, можно прочитать в повести Льва Толстого, которая так и называется «Казаки». А ведь в ней речь шла уже о совсем других казаках, служивых людях. Но Запорожская Сечь была принципиально антигосударственным образованием. Эта единственная в своем роде казацкая республика, находясь между Россией, Польшей, Крымским ханством и Турцией, воевала то с одним, то с другим своим соседом и жила тем, что добывала во время набегов на coceдей (регулярной хозяйственной деятельности она не вела и в принципе не могла вести).
Вот как сам Гоголь описывал возникновение казачества и обусловленный этим характер казаков:
«Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли только возникнуть в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена до тла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объявился древле-мирный славянский дух, и завелось казачество – широкая, разгульная замашка русской природы… Это было, точно, необыкновенное явленье русской силы: его вышибло из народной груди огниво бед. Вместо прежних уделов, мелких городков, наполненных псарями и ловчими, вместо враждующих и торгующих городами мелких князей, возникли грозные селения, курени и околицы, связанные общей опасностью и ненавистью против нехристианских хищников. Уже известно всем из истории, как их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу от сих неукротимых стремлений, грозивших ее опрокинуть… Кончился поход, – воин уходил в луга и пашни, на днепровские перевозы, ловил рыбу, торговал, варил пиво и был вольный казак… Не было ремесла, которого бы не знал казак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и, в прибавку к тому, гулять напропало, пить и бражничать, как только может один русский, – все это было ему по плечу». А кроме рейстровых казаков, «считавших обязанностью являться во время войны», можно было набрать добровольцев, кликнув по рынкам и площадям сел клич: «Ступайте славы и чести рыцарской добиваться!.. Пора доставать казацкой славы!» (Выделено мной. – МЛ.)
Гоголь, восхищавшийся казачеством, все же вынужден был описать крайнюю жестокость, даже зверства казаков, которые не просто убивали свои жертвы, а и вырезали младенцев из чрева матерей. Жестокость в людях часто соединяется с сентиментальностью, которой окрашены, например, многие казацкие песни.
Еще один важный штрих к характеристике Тараса Бульбы: «Тогда влияние Польши начинало уже сказываться на русском дворянстве. Многие перенимали уже польские обычаи, заводили роскошь, великолепные прислуги, соколов, ловчих, обеды, дворы. Тарасу было это не по сердцу. Он любил простую жизнь казаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне, называя их холопьями польских панов. Неугомонный вечно, он считал себя законным защитником православия» Его «враги были бусурманы и турки, против которых он считал во всяком случае поднять оружие во славу христианства». Он желал посмотреть на первые подвиги своих сыновей «в ратной науке и бражничестве, которое почитал тоже одним из главных достоинств рыцаря». Сам он говорил о «чести лыцарской».