Встряхнув его плавки, чтобы аккуратно сложить их, перед тем как повесить сушиться, она вдруг удивленно вскрикнула. Бритва в маленьком кармашке выскользнула из грубых ножен и порезала ей большой палец. Она показала ему колечко белой кожи и медленно набухающую рубиновую каплю. Это дурное предзнаменование тоже напугало его: он принесет ей страдания.
   И все же, с гримасой боли облизывая палец и вытирая ранку уголком полотенца, она продолжала медленно идти к узкой девичьей кровати, покрытой светло-зеленым стеганым одеялом, цветом, напоминающим накипь на глиняных кувшинах и ночных горшках, которые Тристан видел в Фавеле — полоску грязи, идущую вдоль самого края сосудов. Над медными прутьями изголовья висела маленькая лоснящаяся картинка, на которой Мадонна с нимбом, похожим на сдвинутую на затылок шляпку, держала на руках неестественно крупного и серьезного младенца Иисуса с неуклюже растопыренными толстенькими пальчиками. С серьезным и решительным видом Изабель сняла картину со стены и сунула ее под кровать. Когда она улеглась поверх одеяла, несколько зверюшек со стеклянными глазами упало на пол, и девушка быстро распихала их по полкам, стоявшим около кровати, — на радость ребенку выкрашенным в свое время во все цвета радуги. Сделала она это быстро и ловко, а потом плюхнулась прямо на середину узкой кровати, так что лечь ему оставалось только на нее. Когда он послушно взобрался на Изабель, она уперлась в его грудь кончиками пальцев, будто хотела задержать, остановить на мгновение. Ее зрачки, словно сотканные из хрупких серо-голубых нитей, почти сердито смотрели в его глаза.
   — Я не думала, что он будет таким большим, — призналась она.
   — Нам не обязательно заниматься этим прямо сейчас. Мы можем просто обниматься, ласкать друг друга и разговаривать. Можно встретиться завтра.
   — Нет. Если мы будем ждать, это никогда не случится. Наше время пришло.
   — Мы можем встретиться снова завтра на пляже.
   — Кураж пройдет. Вмешаются другие люди.
   Неуверенно, не отрывая глаз от его лица, словно ожидая указаний, она раздвинула свои белые ноги.
   — У тебя было много девушек? — спросила она.
   Он кивнул, стыдясь того, что далеко не все они были девушками, что вначале были женщины вдвое старше его, пожилые пьяненькие подруги матери, которые потчевали его кусочками своего тела, словно кормили забавного поросенка.
   — Тогда что ты мне посоветуешь?
   Головка его члена, похожая на фиолетовое сердечко, вырванное из груди какого-нибудь кролика, покоилась на прозрачной поросли ее лобка. Обычно женщины брали его своей рукой и сами направляли внутрь. Эта же девушка неуклюже приподняла ягодицы и смотрит ему в глаза, прося совета. Она увидела, как потемнели белки его глаз, почти сливаясь с черными зрачками, и он снова заговорил низким мужским голосом:
   — Я советую тебе расслабиться так, чтобы мое наслаждение и твое слились воедино. Это будет непросто — в первый раз. Будет больно.
   В его дыхании чувствовался острый аромат акараже.
   Он провел рукой по ее промежности, нашел место, где липкие срамные губы начали расходиться, и направил туда свой член. Немного спустя, словно Сомневаясь в правильности собственного совета, он спросил:
   — Тебе больно?
   Изабель окаменела под ним, пытаясь преодолеть инстинктивное неприятие чужой плоти. На бледной коже внезапно проступил теплый пот. Она кивнула, нервно дернув подбородком, как если бы никакая другая часть ее напряженного тела не осмеливалась пошевельнуться. Он и сам вспотел, встревоженный темнотой ее девственного лона. Трудно чувствовать себя любовником, а не избалованным поросенком, пожирающим помои. И все же он знал: за темной преградой, стоящей перед ними, их ожидает рай.
   — Мне остановиться? Я могу выйти.
   На сей раз ее подбородок яростно дернулся из стороны в сторону.
   — Да делай же это, Бога ради, — на всякий случай сказала она.
   Он ринулся в темноту, и с каждым ударом в глазах его под сжатыми веками все больше краснело. Откуда-то из недр его существа, из-под того места, где гнездится голод, пытался пробиться через зажатый проход поток света. Тристан задыхался, холодел, давление света усиливалось, и пятки его задрожали, когда он почувствовал, что свет вот-вот плеснет через край, и, наконец, свет изменился высокой, ошеломляющей дугой. Его судороги напугали девушку, и она забыла о своем теле. Нежно, с удивлением ее белые руки пробежали по изогнувшейся черной спине, пытаясь оплести паутиной шелковистых прикосновений ту огромную брешь, которую наслаждение Тристана пробило в ее упругих глубинах. Его дыхание успокоилось, голос вновь зазвучал разумно и сосредоточенно.
   — Тебе было больно?
   — Да. О Боже. Все было именно так, как говорили монахини в школе. Как и должно быть во искупление грехопадения Евы.
   Однако стоило ей почувствовать его благородное желание освободить девушку от своей плоти, как ее ноги и руки крепче обняли его.
   — Милая Изабель, — вздохнул он, смущенный тем, что не может подобрать лучших слов и все еще стесняется называть ее по имени. Один героический подвиг еще не давал ему права держать себя на равных с этой красавицей аристократкой. Когда же Изабель наконец позволила ему вынуть свой член, он был покрыт ее кровью, и она, похоже, сердилась на Тристана за то, что они испачкали светло-зеленое атласное одеяло.
   — Мария увидит и расскажет дяде! — воскликнула она.
   — Она шпионит за тобой?
   — Они с дядей… Они друзья.
   Вскочив с кровати, Изабель принесла из ванны влажную тряпку и принялась оттирать пятно. Из-за того, что Тристан хотел прервать половой акт, пятно оказалось причудливой формы, напоминая очертаниями кубок с широким основанием, длинной ножкой и круглой объемистой чашей.
   — Надо было подстелить полотенце, — сказал он, раздраженный тем, что она, судя по всему, винила его в своем кровотечении и теперь, после такого возвышенного мгновения, сразу же перешла к обыденности домашних забот.
   Изабель услышала обиду в его голосе и попыталась умиротворить гордость Тристана; отвернувшись от кровати, она послушно вытерла покрасневшей тряпицей его уже уменьшившийся член. Девственная кровь растворилась в складках кожи цвета черного дерева. Пафос дефлорации начал проходить, боль у нее между ног усилилась, и она нетерпеливо сунула ему в руки мокрую тряпку.
   — Давай, Тристан, ты тоже в этом участвовал.
   Хотя Тристана и переполняла брезгливая гордость, свойственная даже самым бедным бразильским мужчинам, он взял тряпку, понимая состояние Изабель. У той голова шла кругом от собственной смелости, от того, что она сделала нечто непоправимое. Непредсказуемое настроение женщин — та цена, которую мужчинам приходится платить за неземную красоту этих созданий и причиняемую им боль.
   Когда Тристан вернулся из ванны, одетый во влажные плавки, Изабель все еще оставалась обнаженной, если не считать перстень с надписью «ДАР» и новую соломенную шляпку, такую же, как и прежняя, только клубничного цвета. На разноцветных полках, опоясывавших две стены ее комнаты, лежало множество веселых шляпок и целая сокровищница игрушек, подаренных дядей, которому хотелось навеки оставить ее маленькой девочкой.
   Она вскинула голову и приняла позу стриптизерки, встав на цыпочки, выставив белые ягодицы и согнув одну ногу. Пальцы ног побелели от напряжения, а на внутренней поверхности бедра обнаружилась засохшая струйка крови. Как чудесно, думала она, стоять обнаженной перед мужчиной и не стыдиться этого.
   — Я все еще нравлюсь тебе? — спросила она с трагической серьезностью, подняв на него глаза из-под полей дерзкой шляпки.
   — У меня нет выбора, — сказал он. — Теперь ты моя.


Дядя Донашиану


   — Нет, я так не думаю, дорогая, — сказал дядя Донашиану, величественно, подобно кинжалу в ножнах, покоясь в переливающемся алюминиевом сером костюме. — Не думаю, что это находится в границах приличий, даже тех немногочисленных, которые еще остались в наш чересчур прогрессивный и легкомысленный век.
   Прошел месяц. Марта рассказала своему хозяину о гостившем в доме юноше и о том, что Изабель постоянно пропадает на пляже — отсутствовала она долго, а загар у нее не появлялся, поэтому ходила она, скорее всего, не на пляж, а в кино, или проводила время с парнем в отелях с почасовой платой. Разумеется, гуляет она не с Эудошией. Родители увезли Эудошию и трех ее братьев в Петрополис, чтобы спрятаться от летнего зноя в горах, где в свое время возвели дворец для двора Дона Педру Второго, ставшего теперь музеем, и где до сих пор разъезжали по узким улицам вдоль каналов в запряженных лошадьми экипажах, затем они отправятся на несколько недель в Нова-Фрибургу, где колония швейцарских иммигрантов когда-то построила родные их сердцу швейцарские шале. Там они будут ходить по горам, играть в теннис, кататься на лодках и лошадях, любоваться вечно цветущими растениями: когда Изабель была помоложе, она часто наслаждалась всем этим в обществе дяди и его жены, стройной и элегантной тети Луны. Это было еще до того, как они, к несчастью, разошлись — развестись по закону было невозможно. Тетя Луна происходила из самой тонкой прослойки высшего света Сальвадора и теперь жила в Париже, откуда присылала Изабель к Рождеству шаль от Эрме или пояс от Шанель. Если кто-то и ассоциировался у Изабель с матерью, так это она. В Петрополисе к дяде с тетей изредка присоединялся и отец Изабель, урывая недельку от своих чиновничьих забот в Бразилиа. Как восхитительно было сидеть рядом с ним в ресторане великолепного отеля одетой строго и аккуратно, как настоящая женщина, когда накрахмаленное декольте чуть трет кожу, а вдалеке, по ту сторону голубого озера, меж двух зеленых гор сверкает водопад, и водные лыжники оставляют на водной глади светло-голубые вьющиеся следы! Но все эти наслаждения принадлежат ее детству, маленькому, как улыбки на фотографиях.
   — И какие же границы приличий существуют в Бразилии? — спросила она дядю. — Я считала, что в нашей стране каждый человек творит себя сам, независимо от цвета его кожи.
   — Я говорю не о цвете кожи. В этом смысле я дальтоник, как и наша конституция, соответствующая национальному темпераменту, унаследованному нами от великодушных владельцев плантаций сахарного тростника. У нас, слава Богу, не Южная Африка и не Соединенные Штаты. Но человек не может создать себя из ничего, для этого нужен материал.
   — Который принадлежит очень немногим, то есть тем, у кого он был всегда, — заметила Изабель, нетерпеливо затягиваясь одной из дядиных британских сигарет.
   Дядя Донашиану продул мундштук из черного дерева и слоновой кости — дядя пытался бросить курить и держал мундштук в зубах, чтобы облегчить процесс отвыкания, — и сунул его в уголок рта; это придало его лицу мрачное и мудрое выражение. Губы у него были тонкие, но красные, как будто только что вымытые.
   — Руки толпы разрушат все, — пояснил он упрямой племяннице. — Даже Рио моей молодости уже превратился в сплошные трущобы. А ведь он был так прекрасен, так изумителен: трамвай ходил вдоль Ботанического сада, фуникулер шел до Санта-Терезы, в казино приезжал петь Бинг Кросби. Город был изящен и очарователен, как уникальная ваза венецианского стекла. Теперь от него осталась лишь блестящая скорлупка — внутри он прогнил. В нем нечем дышать, в нем нет тишины. Постоянно грохочет транспорт и музыка, музыка этой безмозглой самбы, повсюду вонь человеческих испражнений. Повсюду грязные тела.
   — А мы с тобой разве не воняем? Не испражняемся? — Дым вырывался изо рта Изабель с каждым слогом клубами гнева.
   Дядя Донашиану взглянул на нее оценивающе, пытаясь вернуть своему насмешливому лицу выражение, исполненное любви к племяннице. Он вынул изо рта пустой мундштук. Его лоб, загоревший до ровного орехового цвета благодаря тщательно подобранному режиму солнечных ванн, наморщился, будто механически, и дядя по-новому, взволнованно и искренне, наклонился к ней.
   — Ты использовала этого парня. Я бы тебе такого никогда не посоветовал, но, знаешь, ты права, в жизни не всегда нужно следовать советам старших. Иногда необходимо бросать вызов, делать все наперекор. Ничто не прорастает без боли, не прорвав кожуры. Первобытные люди мудро помещали боль в самую основу обряда посвящения. Что ж, дорогая моя, ты прошла через этот обряд. Ты отправилась на пляж и выбрала орудие истязания. Воспользовавшись этим живым орудием, ты стала женщиной. Ты сделала это потихоньку, без моего ведома, и поступила правильно, щадя меня. Но твой поиск достойного человека будет проходить на виду у меня, всего общества, у твоего заслуженного отца. И на виду у твоей милой матери, нашей дорогой покойной Корделии, которая со слезами на глазах взирает на тебя с неба, если, конечно, ты хоть немного веришь в то, чему тебя учили монахини.
   Изабель заерзала на роскошном малиновом диване, и бархатная обивка зашуршала под ее бедрами. Она затушила сигарету — Изабель не хотелось, чтобы мать шпионила за ней. Ей не хотелось, чтобы в ее жизнь вмешивалась еще одна женщина. Мать умерла, пытаясь подарить ей брата, и Изабель не могла простить ей этого двойного предательства, хотя она часто сравнивала фотографии матери, поблекшие после ее смерти, со своим собственным отражением в зеркале. Мать была темнее, и красота ее была более типична для Бразилии. Светлые волосы Изабель получила от отца, от Леме.
   — Итак, — заключил дядя Донашиану, — ты перестанешь видеться с этим черномазым. После карнавала поступишь в университет, в наш знаменитый Папский католический университет Рио-де-Жанейро. Учась там, ты наверняка увлечешься модными левацкими фантазиями и будешь участвовать в антиправительственных демонстрациях, требуя земельной реформы и прекращения преследований индейцев Амазонии. Во время этих донкихотских занятий ты влюбишься в такого же демонстранта, который, получив диплом, забудет об угрызениях совести и станет высокооплачиваемым специалистом, а может, и членом правительства, которое к тому времени военные, будем надеяться, избавят от своей опеки. Или — подожди, не прерывай меня, дорогая, я знаю, как недоверчиво твое поколение относится к поиску подходящей пары, но, поверь мне, когда улетучивается очарование, остается лишь близость характеров — ты и сама можешь стать адвокатом, врачом или чиновником во властных структурах. Теперь в Бразилии у женщин есть такие возможности, хотя общество и неохотно предоставляет их. Женщинам до сих пор приходится бороться против взглядов наших достойных предков, считавших женщину украшением и инструментом размножения. Тем не менее, если ты хочешь пренебречь материнством и традиционными домашними добродетелями, то сможешь принять участие в этой игре сильных мира сего. Ах, поверь мне, дорогая племянница, эта игра становится скучной, как только узнаешь ее правила и усваиваешь первые немногочисленные приемы.
   Он вздохнул; как обычно, скука лишала речи дяди Донашиану энергии — через пятнадцать минут ему надоедало любое занятие. Вот этим мы его и обойдем, сказала себе Изабель. Молодым не так быстро становится скучно.
   Но дядя вдруг снова разволновался — ему пришла в голову новая мысль.
   — А знаешь, мне даже завидно, честно: ты можешь поехать за границу. Почему же, в конце концов, во времена, когда наш шарик вырождается с каждым днем, сидеть в Бразилии с ее свирепой историей, ее отвратительным, глупым народом, вечной отсталостью и бездумной самбой на краю хаоса? Мы же не только бразильцы — мы еще и граждане планеты! Поезжай в Париж, поживи немного под крылышком у тети Луны! Или, если тебе хочется улететь подальше от родного гнезда, отправляйся в Лондон, Рим или хотя бы в этот старомодный Лиссабон, где по-португальски говорят так быстро, что ни слова не разберешь! В газетах пишут, что в Сан-Франциско расцвела «Власть цветов», а Лос-Анджелес стал столицей «Тихоокеанского бассейна»! — Он наклонился к ней еще ближе и, приподняв длинные тонкие брови, которые были светлее загорелого лба, придал своему лицу то выражение, которое он демонстрировал десяткам женщин, предлагая нечто восхитительное. — Изабель, позволь мне говорить дерзко и выразить свое собственное мнение, хотя я знаю, что мой строгий брат не одобрит и даже наверняка осудит меня: если ты решила попирать условности, стань авантюристкой — актрисой, певицей, призраком из электронного мира, который все чаще замещает собой унылый трехмерный мир тяжелых элементов! Оставь нас за своей спиной! Лети к звездам! Дух захватывает от перспектив, ожидающих тебя, если ты расстанешься с этим, этим…
   — Тристаном, — оборвала его Изабель, не дожидаясь эпитета. — Моим мужчиной. Я скорее расстанусь с жизнью.
   Красные губы дяди Донашиану мгновенно скривились, и он заметил, что его бокал, давеча наполненный напитком, столь же искрящимся, как и его костюм, уже пуст.
   — Это подзаборные речи, дорогая, дозволительные беднякам, ибо вульгарная романтика сопливого толка — единственное, что остается, когда нет сил терпеть лишения. Но ты , и все мы имеем привилегию жить разумно. Именно на разуме, а не ужасных вековых иберийских мечтах и алчности беспородных собак зиждется надежда Бразилии.
   Изабель весело рассмеялась, вспомнив распорядок дня своего дядюшки, — прогулка вдоль пляжей Ипанемы и Леблона ранним утром, предполуденный визит к личному биржевому маклеру — смышленому светлому мулату, который учился в Лондоне и занимался планированием дядюшкиных финансовых дел; второй завтрак и сиеста с одной из любовниц в ее загородном доме с прохладными беседками; вечера на террасе «Клуба жокеев», где он пил джин, любуясь небом над Корковаду, залитым розовым закатом. Она игриво поцеловала его в загорелый лоб и ушла из гостиной по винтовой лестнице, ошибочно полагая, что дядя занимался привычными словесными упражнениями, дабы ублажить семейные призраки.

 

 
   С тех пор как Изабель начала спать с бедняком, ей стало легче разговаривать с Марией — она уже не так боялась ее злой индейской крови и немногословия.
   — Мой дядюшка, — с усмешкой говорила она на кухне, — забывает, что я больше не ребенок, вверенный попечению монашек.
   — Он очень любит тебя и желает тебе только самого хорошего.
   — Почему ты ему все рассказываешь? Теперь я не могу приводить Тристана к себе — ты же предала нас.
   — Я не стану обманывать твоего дядю. Он очень хорошо ко мне относится.
   — Как же! — с издевкой произнесла Изабель и принялась за каруру, которое Мария собиралась съесть сама. — Он платит тебе, как собаке, спит с тобой и все время бьет. Я знаю об этом, потому что слышу шум возни из твоей комнаты, хоть ты и не кричишь.
   Широкие красно-коричневые скулы Марии украшали две пары аккуратных косых шрамов. Она заговорщицки взглянула на Изабель. Сверкнули глаза-щелки, утонувшие в одутловатом лице.
   — Твой дядя — добрый человек, — сказала она. — Если он и бьет меня, то лишь потому, что злится на самого себя. Он не выдерживает напряжения — трудно быть богатым в бедной стране. Он все время бьется лбом о стену, потому что в нашей стране такой утонченный человек, как он, не может найти себе достойного применения. Здесь все подминают под себя грубые мужланы из сертана[4]. Я понимаю, что он бьет не меня. Его удары нежны, как шлепки котенка по бумажному бантику.
   — А трахает он тебя как? Тоже нежно?
   Мария не ответила. Молча, как и полагается индианке, она взяла себе тарелку из буфета и разделила каруру пополам, словно давая понять, что раз Изабель захотела поговорить о постели, то они теперь равны.
   — Твой дядя добрый человек, — повторила она. — Но смотри не переусердствуй. Ты должна поступить в университет и водиться с приличными парнями. Тристан не для тебя. Вот у меня мог бы быть такой парень, когда я была моложе. Симпатичный уличный парнишка. Он красив, как птица из джунглей, но из него обеда не сваришь. В нем ничего нет, кроме клюва, когтей и ярких перьев.
   Изабель откинула волосы, чтобы они не мешали ей есть, и, проглотив кусочек окры, смело и пытливо взглянула на Марию. Она знала, что дерзость к лицу, и потому вздернула подбородок.
   — Мы нашли друг друга, — сказала она, — на пляже, среди сотен других людей. Мы не можем позволить себе потерять нашу любовь. Да и что нам может сделать дядя? Ничего. Мне ведь уже восемнадцать. Это в старые времена молодых девственниц можно было запирать в альковах больших усадеб и, затянув их в шелка и траурные кружева, заставлять глядеть на мир сквозь решетчатые окна, в ожидании своей очереди заняться размножением, подобно породистым голубям.
   — Он может отправить тебя в Бразилиа, к отцу, — заметила Мария. — Из столицы не сбежишь. Она окружена девственными лесами, даже глубоким рвом с водой.
   Изабель вскочила с табуретки, как с горячей сковородки, и стремительно, ни к чему не прикасаясь, словно боясь обжечься, стала мерять шагами кухню.
   — Он говорил тебе об этом? Он так тебе сказал, Мария? В столицу, к отцу? Говори же! — Угроза переезда в столицу приводит в ужас всякую истинную кариоку.
   Мария молчала, в ней неслышно, но упорно боролись два чувства: верность хозяину и любовнику, с одной стороны, и сочувствие к младшей сестре по несчастью, с другой. Ибо Изабель — еще одна пленница любви и жертва рабства, которое секс несет женщинам, хоть она по незнанию и провозглашает себя свободной.
   — Я не знаю наверняка, хозяйка, — сказала она наконец. — Но он говорил с братом по телефону. Мне кажется, если ты не расстанешься с этим парнем, ты вряд ли проведешь нынешний карнавал в Рио.


Лачуга


   Лачугу матери Тристана там и сям пронизывали острые кинжалы света, проникавшие сквозь щели в листах оцинкованной жести над головой и дыры в стенах из крашеных досок и картона. Но даже яркий голубой свет не мог пронзить насквозь душную атмосферу хижины, наполненной не только дымом табака и кухонным смрадом, но и пылью от земляного пола и осыпающегося материала стен, которые постоянно облеплялись новыми слоями украденных или присвоенных вещей, призванных защитить жителей хижины от природных невзгод: палящего солнца, потоков дождя и холодного океанского ветра в безлунные ночи. Хижина, казалось, утопала среди нетронутой природы, поскольку лепилась к одному из самых высоких и крутых склонов Морру Бабилониа, или Вавилонской горы. Когда ее обитатели ощупью выбирались наружу, откинув полог из гнилого тряпья, заменявший двери, их взору открывался жестокий и величественный вид сверкающего на солнце моря с парусниками и островками, и они щурились от слепящего света.
   Изабель прибыла сюда ночью и еще не осмелилась выйти на улицу при свете дня. Ее поразила густота и текучесть воздуха внутри лачуги, и она никак не могла понять, сколько же здесь народу помимо них с Тристаном и его матери. Казалось, в хижине несколько комнат на разных уровнях; одну из них, служившую ванной и туалетом, она уже посетила. Полом там служил прогибающийся кусок фанеры, а под ним виднелся головокружительной крутизны склон голой оранжевой глины, по которому экскременты и моча стекали вниз и скрывались на участке другого поселенца. Голос матери Тристана, невнятный и вялый, раздавался, казалось, не из какой-то определенной точки, а из угла, самого темного и защищенного, где пол был неровным, словно застывшая зыбь, похожая на бледную тень, отбрасываемую далекой горной грядой.
   Изабель узнала, что мать Тристана зовут Урсула, Урсула Рапозу. Прошлой ночью запыхавшиеся Изабель с Тристаном ворвались в хижину и разбудили ее. Они долго карабкались вверх по склону Морру Бабилониа и выбились из сил. После освещенных лунным светом зигзагов горных улочек лачуга казалась такой темной, словно их окунули в чернильницу. Затем вспыхнула спичка, и огонь приблизился к лицу Изабель так близко, что едва не опалил ее длинные ресницы. Потом спичку задули, и в ноздри ударил сладковатый, отдающий тростниковой водкой перегар.
   — Ну и штучка эта белая девчонка, — сказал голос, принадлежавший спичке и вони. — Как тебе удалось украсть ее?
   — Я не украл ее, мама. Я ее спас. Дядя собирался отослать ее к отцу. Она не хочет уезжать. Она хочет остаться со мной. Мы любим друг друга. Ее зовут Изабель.
   Горячий шепот Тристана раздавался в нескольких сантиметрах от уха Изабель.
   Темень закряхтела, потом внезапно что-то зашуршало, и ее обдало резким и быстрым дуновением ветерка. По глухому звуку, раздавшемуся рядом с ее головой, Изабель поняла, что Тристан получил оплеуху.
   — Ты принес мне денег?
   — Немного, мама. Неделю сможешь пить кашасу.
   Раздался более тихий бумажный шелест, и кисло-сладкое облако алкогольного перегара, сдобренное запахом теплой плоти, отодвинулось в сторону; Изабель почувствовала, как сильная рука любимого потянула ее туда, куда сама она не осмелилась бы сделать хоть один шаг, поскольку неровный пол под ногами был усеян каким-то хламом, а мрак по-прежнему оставался абсолютным. Какие-то непонятные существа — то ли скорпионы, то ли гигантские многоножки — щекотали ей лодыжки, а разок она больно ударилась локтем о грубую деревянную подпорку, которую Тристан ловко обогнул, не выпуская ее руки из своей ладони. Она поняла, что он смущен и от этого чувствует себя напряженно: ведь он привел ее к себе домой.