Страница:
Джон Апдайк
Бразилия
То участь всех: живущее умрет
И сквозь природу в вечность перейдет.
У.Шекспир. «Гамлет»
Приветствуем тебя, бразильский брат!
Есть место за столом —
лучом, блеснувшим с севера,
летит улыбка, сокращая расстоянья!
Уолт Уитмен. «Рождественское поздравление»
Пляж
Черное — оттенок коричневого. Как и белое, если приглядеться. На Копакабане, самом демократичном, многолюдном и опасном пляже Рио-де-Жанейро, все краски сливаются в один ликующий цвет ошеломленной солнцем человеческой плоти, покрывающей песок вторым, живым слоем кожи.
Много лет назад, когда в далекой Бразилии правили военные, спустя несколько дней после Рождества Тристан, искупавшись в море, вышел на берег, ослепленный солью океанских волн за отмелью и полуденным сиянием пляжа; тела людей дымились на песке. Лучи декабрьского солнца с такой силой обрушивались на землю, что над линией прибоя то и дело возникали кольца радуг, которые сверкали над головой юноши подобно резвящимся духам. Возвращаясь к поношенной футболке — она же служила ему полотенцем, — Тристан, несмотря на резь в глазах, заметил белокожую девушку в открытом купальнике там, где толпа загорающих редела. За ее спиной виднелись волейбольные площадки, пешеходная дорожка Авенида-Атлантика, вымощенная волнистыми черно-белыми полосами.
Она была с другой девушкой. Та, пониже ростом и посмуглее, смазывала подругу кремом; от холодного прикосновения белокожая девушка выгибала спину, поднимая в такт движениям подруги грудь и округлые лоснящиеся ягодицы. У Тристана щипало глаза, но привлекла его не белизна девичьей кожи. На знаменитый пляж приходило много чрезвычайно белых иностранок из Канады и Дании, а также бразильских женщин немецкого и ирландского происхождения из Сан-Паулу и с юга страны. Его привлекла не белизна, а необычный цвет купальника, который сливался с ее кожей, создавая впечатление природной публичной наготы.
Впрочем, не совсем полной: на девушке была черная соломенная шляпка с плоской тульей, загнутыми кверху полями и блестящей черной ленточкой. Именно такую шляпку, подумалось Тристану, девушка высшего света из Леблона наденет на похороны своего отца.
— Ангел или шлюха? — спросил он своего единоутробного брата Эвклида.
У Эвклида было плохое зрение, и он часто пытался скрыть свою близорукость за философскими рассуждениями.
— Разве девушка не может быть и тем, и другим? — спросил он.
— Какая куколка, она создана для меня, — внезапно произнес Тристан, повинуясь импульсу, пришедшему из самых глубин его существа, оттуда, где картина его судьбы складывалась из торопливых, неуклюжих мазков кисти, одним движением замазывающей целые фрагменты его жизни.
Он верил в духов и судьбу. Ему исполнилось девятнадцать, и он не был беспризорником, поскольку жива была мать, но мать его торговала своим телом, хуже того, напившись, она спала с мужчинами и бесплатно, плодя детей, как головастиков, в человеческом болоте беспамятства и случайной страсти. Эвклид был младше на год, но оба знали о своих отцах лишь то, что они у них разные, о чем свидетельствовали очевидные генетические различия в облике братьев. Они учились в школе ровно столько, чтобы научиться читать вывески и рекламы, а промышляли на пару, занимаясь воровством и грабежами, когда голод становился невыносимым. Они одинаково боялись и военной полиции, и банд, стремившихся поглотить их. Уличные банды состояли из детей, безжалостных и прямолинейных, как волки. Рио в те годы еще не был столь оживленным, нищим и преступным, как сейчас, но тогдашним его жителям казалось, что город кишит машинами, ворами и негодяями. С недавних пор у Тристана появилось чувство, что он перерос воровской мир и должен искать путь наверх, в мир рекламы, телевидения и самолетов. Теперь духи уверили его, что та белокожая девушка и есть искомый путь наверх.
Сжимая в руке мокрую, облепленную песком футболку, он пошел по полуголому людскому лежбищу к девушке, которая, почуяв охотника, приняла гонорный вид. Его выцветшую оранжевую футболку украшала надпись «Одинокая звезда» — название ресторана для америкашек в Леблоне. В потайном кармашке внутри черных шорт, настолько тесных, что под ними весомо проступали половые органы, он хранил лезвие бритвы в чехле, который сам аккуратно вырезал из толстого обрезка кожи. Бритву он называл «Бриллиант». Синие вьетнамки Тристан спрятал под колючим кустиком у края тротуара.
Он вспомнил, что у него есть еще кое-что: кольцо медного цвета с буквами «ДАР» на маленькой овальной печатке, сорванное с пальца старой американки; надпись эта бесконечно изумляла его, потому что означала «дарить». Теперь он решил отдать кольцо белокожей красавице, которая гордо, всем своим телом источала страх и вызов при его приближении. Хотя издалека девушка выглядела высокой, Тристан оказался на ладонь выше. Запах ее кожи — то ли крема, то ли пота, выступившего от удивления и страха, — напомнил ему болотный смрад, исходивший от матери, слабый аптечный дух, который он запомнил с той поры, когда в раннем детстве страдал от глистов или болел малярией. В те дни пьянство еще не разрушило организм матери, и во мраке хижины, лишенной окон, она еще оставалась источником милосердия и теплой, настойчивой заботы. Она, наверное, выпросила лекарство у доктора из миссии у подножия холма, по ту сторону троллейбусной линии, где начинались дома богачей. Тогда его мать сама была еще совсем девочкой, с телом почти столь же упругим, как и у этой, хотя и не таким стройным, а Тристан был уменьшенной копией самого себя — его пухлые ручки и ножки походили на поднимающуюся опару, а глаза сверкали черными пузырьками. Но он не мог помнить этого, не мог видеть себя в тот момент, когда этот еле уловимый аптечный запах запечатлелся в его памяти, словно долгий плач во сне. Теперь же соленый морской ветер коснулся тела этой светловолосой куколки и разбудил Тристана под ярким полуденным солнцем.
Пальцы его сморщились от морской воды, и кольцо не поддавалось, когда он начал стаскивать его с мизинца. Старая американка с кудрявыми седыми волосами носила его на другой руке, там, где носят обручальное кольцо. Он настиг ее под разбитым уличным фонарем в Синеландии, когда муж ее погрузился в изучение фотографий мулаток-танцовщиц с рекламы находившегося за углом ночного клуба. Тристан приставил лезвие бритвы к ее щеке, и она обмякла, как шлюха, эта старая седая американка, так испугавшаяся царапины на своем морщинистом лице, хотя от могилы ее отделяло всего два-три года. Пока Эвклид резал ремешок сумочки, Тристан стаскивал медное кольцо, и их пальцы сплелись, как у любовников. Теперь же он протягивал кольцо незнакомой девушке. В ее лице под черной шляпкой было что-то обезьянье — его нижняя часть с крепкими зубами слегка выдавалась вперед и, казалось, улыбалась, хотя на губах у нее улыбки не было. А губы у нее были полные, особенно верхняя.
— Могу ли я преподнести вам этот скромный подарок, сеньорита?
— Что побудило вас к этому, сеньор? — За столь вежливым обращением тоже чудилась улыбка, хотя момент был напряженный, и подружка девушки, сидевшая на корточках, явно испугалась и прикрыла рукой груди в лифчике, будто эти сокровища могут украсть. Но два смуглых мешка жира есть два смуглых мешка жира, не более того, так что Тристан даже взглядом не повел в ее сторону.
— Вы красивы и не стыдитесь своей красоты, а такое встречается редко.
— Стыдиться несовременно.
— Но многие представительницы вашего пола стыдятся до сих пор. Как ваша подруга, например, — она же прикрыла свои буфера.
Глаза другой девушки сверкнули, но она взглянула на Эвклида, и ее возмущение тут же угасло; она захихикала. Тристан почувствовал легкое отвращение, услышав заговорщицкий смешок пленницы. Его воинственный дух всегда тревожило женское стремление к капитуляции. Эвклид подошел на полшага ближе, как бы занимая отданную территорию. У него было хмурое, широкое лицо цвета темной глины, безжалостное и озадаченное. Его отец, наверное, был метисом, а в жилах Тристана текла самая чистая африканская кровь, какую только можно найти в Бразилии.
Сверкающая белая девушка держалась гордо.
— Красивой быть опасно, именно поэтому женщины научились стыдиться, — заявила она Тристану, вздернув подбородок.
— С моей стороны вам ничто не угрожает, клянусь. Я не причиню вам вреда.
Клятва прозвучала торжественно, юноша попытался придать своему голосу мужской тембр. Девушка изучала его: округлые негритянские черты его лица никогда не знали обжорства, выпуклые глаза по-детски блестели, надбровные дуги возвышались этаким крепостным валом, завитушки черных волос едва заметно отсвечивали медью, в белом сиянии солнца некоторые волоски словно горели красным пламенем. В его лице чувствовались фанатизм и отрешенность, но, как он и говорил, для нее он не был опасен.
Она проворно протянула руку и коснулась кольца. «Дар», — прочла она и игриво напрягла бледную кисть, чтобы Тристан надел кольцо на палец. Безымянный палец девушки — именно так носила кольцо американка — оказался слишком тонок, кольцо держалось только на среднем. Она подняла его перед собой так, чтобы печатка сверкнула на солнце, и спросила у подруги:
— Тебе нравится, Эудошия?
Эудошия была в ужасе от нового знакомства.
— Отдай его, Изабель! Это плохие уличные мальчишки. Оно наверняка краденое.
Эвклид посмотрел на Эудошию прищурившись, будто вглядываясь в ее встревоженное выразительное лицо и темную, цвета терракоты, кожу, такую же, как и его собственная, и сказал:
— Весь мир состоит из краденого. Вся собственность — воровство, и те, кто украли большую часть, пишут законы для остальных.
— Они хорошие ребята, — успокоила Изабель спутницу. — Чем это нам повредит, если мы позволим им полежать рядом с нами на солнце и поговорить? Нам же с тобой скучно вдвоем. У нас нечего украсть, кроме полотенец и одежды. Они могут рассказать нам о своей жизни. А могут и наврать — это тоже интересно.
Так уж получилось, что Тристан и Эвклид почти ничего не говорили о своей жизни, которой они стыдились. Мать — шлюха, а не мать, дом — не дом. У них не было жизни, одна непрерывная суета и беготня в поисках пропитания. Девушки же, будто разговаривая только друг с другом, выставляли напоказ свою роскошную легкомысленную жизнь, словно демонстрировали шелковое нижнее белье. Они описывали монашек из школы, в которой учились вместе, — те настолько походили на мужчин, что у них даже усы росли. Они говорили о тех, кого молва считала лесбиянками, живущими в причудливом браке — одни из них были «петухами», другие «курочками»; они говорили о тех, что пытались совратить учениц, из похоти раболепствовали перед священниками, что платили садовникам, чтобы те с ними переспали; о монашках, которые увешивали стены своих келий портретами Папы Римского и мастурбировали, глядя на его встревоженное, с кисло поджатыми губами лицо. Они словно читали книгу, книгу секса, словесные кружева, сплетенные ловкими пальцами усевшихся в круг девушек, и их хихиканье посверкивало в этом словесном узоре, как серебряная нить на полотне. Тристан и Эвклид выросли в мире, где секс был заурядным товаром, как бобы или фаринья[1], который стоит не больше нескольких измятых крузейро, брошенных на деревянный стол, покрытый винными пятнами; они потеряли невинность, не достигнув и тринадцати лет, и в неловком молчании зачарованно слушали, как девушки развивали, веселясь до слез, свои фантастические предположения.
Рассказывая о монастырской школе, они упомянули о запретном радиоприемнике, конфискованном одной из монахинь, и это дало Тристану возможность показать свое знание самбы и шору, боса-новы — новых музыкальных стилей, созданных звездами бразильской эстрады — Каэтану, Жиля, Шику. Они заговорили об электронном рае, сиявшем высоко над их головами, где певцы и киноактеры, звезды футбола и сверхбогачи проплывали обсыпанными блестками ангелами, — этот мир словно спустился на землю и объединил их. Искры любви и ненависти, максималистские юношеские заявления перелетали от одного к другому, уравнивая всех и бесконечной удаленностью от этого рая, и тем, что все они имеют одинаковые тела с четырьмя конечностями, двумя глазами и одной кожей. Подобно набожным крестьянам Старого Света, каждый из них верил в то, что этот рай, на невидимых волнах посылавший им вести о себе, обращал свой улыбающийся благостный лик персонально к нему, равно как и в то, что недостижимая вершина небесного купола располагается именно над его обращенным вверх взглядом.
Раскаленный песок припекал снизу; властное бессилие постепенно пригасило их разговор. Когда Эвклид и Эудошия, поколебавшись, дружно встали и пошли к воде, над оставшейся парой нависло напряженное молчание. Рука Изабель, на которой блестело краденое кольцо, прикоснулась к темной, цвета полированного серебра, ладони Тристана.
— Ты хочешь пойти со мной?
— Да, куда угодно, — ответил Тристан.
— Тогда пошли.
— Прямо сейчас?
— Сейчас самое время, — сказала она, серо-голубыми глазами встретившись с его взглядом, и ее пухлая верхняя губа торжественно и задумчиво приподнялась. — Для нас.
Много лет назад, когда в далекой Бразилии правили военные, спустя несколько дней после Рождества Тристан, искупавшись в море, вышел на берег, ослепленный солью океанских волн за отмелью и полуденным сиянием пляжа; тела людей дымились на песке. Лучи декабрьского солнца с такой силой обрушивались на землю, что над линией прибоя то и дело возникали кольца радуг, которые сверкали над головой юноши подобно резвящимся духам. Возвращаясь к поношенной футболке — она же служила ему полотенцем, — Тристан, несмотря на резь в глазах, заметил белокожую девушку в открытом купальнике там, где толпа загорающих редела. За ее спиной виднелись волейбольные площадки, пешеходная дорожка Авенида-Атлантика, вымощенная волнистыми черно-белыми полосами.
Она была с другой девушкой. Та, пониже ростом и посмуглее, смазывала подругу кремом; от холодного прикосновения белокожая девушка выгибала спину, поднимая в такт движениям подруги грудь и округлые лоснящиеся ягодицы. У Тристана щипало глаза, но привлекла его не белизна девичьей кожи. На знаменитый пляж приходило много чрезвычайно белых иностранок из Канады и Дании, а также бразильских женщин немецкого и ирландского происхождения из Сан-Паулу и с юга страны. Его привлекла не белизна, а необычный цвет купальника, который сливался с ее кожей, создавая впечатление природной публичной наготы.
Впрочем, не совсем полной: на девушке была черная соломенная шляпка с плоской тульей, загнутыми кверху полями и блестящей черной ленточкой. Именно такую шляпку, подумалось Тристану, девушка высшего света из Леблона наденет на похороны своего отца.
— Ангел или шлюха? — спросил он своего единоутробного брата Эвклида.
У Эвклида было плохое зрение, и он часто пытался скрыть свою близорукость за философскими рассуждениями.
— Разве девушка не может быть и тем, и другим? — спросил он.
— Какая куколка, она создана для меня, — внезапно произнес Тристан, повинуясь импульсу, пришедшему из самых глубин его существа, оттуда, где картина его судьбы складывалась из торопливых, неуклюжих мазков кисти, одним движением замазывающей целые фрагменты его жизни.
Он верил в духов и судьбу. Ему исполнилось девятнадцать, и он не был беспризорником, поскольку жива была мать, но мать его торговала своим телом, хуже того, напившись, она спала с мужчинами и бесплатно, плодя детей, как головастиков, в человеческом болоте беспамятства и случайной страсти. Эвклид был младше на год, но оба знали о своих отцах лишь то, что они у них разные, о чем свидетельствовали очевидные генетические различия в облике братьев. Они учились в школе ровно столько, чтобы научиться читать вывески и рекламы, а промышляли на пару, занимаясь воровством и грабежами, когда голод становился невыносимым. Они одинаково боялись и военной полиции, и банд, стремившихся поглотить их. Уличные банды состояли из детей, безжалостных и прямолинейных, как волки. Рио в те годы еще не был столь оживленным, нищим и преступным, как сейчас, но тогдашним его жителям казалось, что город кишит машинами, ворами и негодяями. С недавних пор у Тристана появилось чувство, что он перерос воровской мир и должен искать путь наверх, в мир рекламы, телевидения и самолетов. Теперь духи уверили его, что та белокожая девушка и есть искомый путь наверх.
Сжимая в руке мокрую, облепленную песком футболку, он пошел по полуголому людскому лежбищу к девушке, которая, почуяв охотника, приняла гонорный вид. Его выцветшую оранжевую футболку украшала надпись «Одинокая звезда» — название ресторана для америкашек в Леблоне. В потайном кармашке внутри черных шорт, настолько тесных, что под ними весомо проступали половые органы, он хранил лезвие бритвы в чехле, который сам аккуратно вырезал из толстого обрезка кожи. Бритву он называл «Бриллиант». Синие вьетнамки Тристан спрятал под колючим кустиком у края тротуара.
Он вспомнил, что у него есть еще кое-что: кольцо медного цвета с буквами «ДАР» на маленькой овальной печатке, сорванное с пальца старой американки; надпись эта бесконечно изумляла его, потому что означала «дарить». Теперь он решил отдать кольцо белокожей красавице, которая гордо, всем своим телом источала страх и вызов при его приближении. Хотя издалека девушка выглядела высокой, Тристан оказался на ладонь выше. Запах ее кожи — то ли крема, то ли пота, выступившего от удивления и страха, — напомнил ему болотный смрад, исходивший от матери, слабый аптечный дух, который он запомнил с той поры, когда в раннем детстве страдал от глистов или болел малярией. В те дни пьянство еще не разрушило организм матери, и во мраке хижины, лишенной окон, она еще оставалась источником милосердия и теплой, настойчивой заботы. Она, наверное, выпросила лекарство у доктора из миссии у подножия холма, по ту сторону троллейбусной линии, где начинались дома богачей. Тогда его мать сама была еще совсем девочкой, с телом почти столь же упругим, как и у этой, хотя и не таким стройным, а Тристан был уменьшенной копией самого себя — его пухлые ручки и ножки походили на поднимающуюся опару, а глаза сверкали черными пузырьками. Но он не мог помнить этого, не мог видеть себя в тот момент, когда этот еле уловимый аптечный запах запечатлелся в его памяти, словно долгий плач во сне. Теперь же соленый морской ветер коснулся тела этой светловолосой куколки и разбудил Тристана под ярким полуденным солнцем.
Пальцы его сморщились от морской воды, и кольцо не поддавалось, когда он начал стаскивать его с мизинца. Старая американка с кудрявыми седыми волосами носила его на другой руке, там, где носят обручальное кольцо. Он настиг ее под разбитым уличным фонарем в Синеландии, когда муж ее погрузился в изучение фотографий мулаток-танцовщиц с рекламы находившегося за углом ночного клуба. Тристан приставил лезвие бритвы к ее щеке, и она обмякла, как шлюха, эта старая седая американка, так испугавшаяся царапины на своем морщинистом лице, хотя от могилы ее отделяло всего два-три года. Пока Эвклид резал ремешок сумочки, Тристан стаскивал медное кольцо, и их пальцы сплелись, как у любовников. Теперь же он протягивал кольцо незнакомой девушке. В ее лице под черной шляпкой было что-то обезьянье — его нижняя часть с крепкими зубами слегка выдавалась вперед и, казалось, улыбалась, хотя на губах у нее улыбки не было. А губы у нее были полные, особенно верхняя.
— Могу ли я преподнести вам этот скромный подарок, сеньорита?
— Что побудило вас к этому, сеньор? — За столь вежливым обращением тоже чудилась улыбка, хотя момент был напряженный, и подружка девушки, сидевшая на корточках, явно испугалась и прикрыла рукой груди в лифчике, будто эти сокровища могут украсть. Но два смуглых мешка жира есть два смуглых мешка жира, не более того, так что Тристан даже взглядом не повел в ее сторону.
— Вы красивы и не стыдитесь своей красоты, а такое встречается редко.
— Стыдиться несовременно.
— Но многие представительницы вашего пола стыдятся до сих пор. Как ваша подруга, например, — она же прикрыла свои буфера.
Глаза другой девушки сверкнули, но она взглянула на Эвклида, и ее возмущение тут же угасло; она захихикала. Тристан почувствовал легкое отвращение, услышав заговорщицкий смешок пленницы. Его воинственный дух всегда тревожило женское стремление к капитуляции. Эвклид подошел на полшага ближе, как бы занимая отданную территорию. У него было хмурое, широкое лицо цвета темной глины, безжалостное и озадаченное. Его отец, наверное, был метисом, а в жилах Тристана текла самая чистая африканская кровь, какую только можно найти в Бразилии.
Сверкающая белая девушка держалась гордо.
— Красивой быть опасно, именно поэтому женщины научились стыдиться, — заявила она Тристану, вздернув подбородок.
— С моей стороны вам ничто не угрожает, клянусь. Я не причиню вам вреда.
Клятва прозвучала торжественно, юноша попытался придать своему голосу мужской тембр. Девушка изучала его: округлые негритянские черты его лица никогда не знали обжорства, выпуклые глаза по-детски блестели, надбровные дуги возвышались этаким крепостным валом, завитушки черных волос едва заметно отсвечивали медью, в белом сиянии солнца некоторые волоски словно горели красным пламенем. В его лице чувствовались фанатизм и отрешенность, но, как он и говорил, для нее он не был опасен.
Она проворно протянула руку и коснулась кольца. «Дар», — прочла она и игриво напрягла бледную кисть, чтобы Тристан надел кольцо на палец. Безымянный палец девушки — именно так носила кольцо американка — оказался слишком тонок, кольцо держалось только на среднем. Она подняла его перед собой так, чтобы печатка сверкнула на солнце, и спросила у подруги:
— Тебе нравится, Эудошия?
Эудошия была в ужасе от нового знакомства.
— Отдай его, Изабель! Это плохие уличные мальчишки. Оно наверняка краденое.
Эвклид посмотрел на Эудошию прищурившись, будто вглядываясь в ее встревоженное выразительное лицо и темную, цвета терракоты, кожу, такую же, как и его собственная, и сказал:
— Весь мир состоит из краденого. Вся собственность — воровство, и те, кто украли большую часть, пишут законы для остальных.
— Они хорошие ребята, — успокоила Изабель спутницу. — Чем это нам повредит, если мы позволим им полежать рядом с нами на солнце и поговорить? Нам же с тобой скучно вдвоем. У нас нечего украсть, кроме полотенец и одежды. Они могут рассказать нам о своей жизни. А могут и наврать — это тоже интересно.
Так уж получилось, что Тристан и Эвклид почти ничего не говорили о своей жизни, которой они стыдились. Мать — шлюха, а не мать, дом — не дом. У них не было жизни, одна непрерывная суета и беготня в поисках пропитания. Девушки же, будто разговаривая только друг с другом, выставляли напоказ свою роскошную легкомысленную жизнь, словно демонстрировали шелковое нижнее белье. Они описывали монашек из школы, в которой учились вместе, — те настолько походили на мужчин, что у них даже усы росли. Они говорили о тех, кого молва считала лесбиянками, живущими в причудливом браке — одни из них были «петухами», другие «курочками»; они говорили о тех, что пытались совратить учениц, из похоти раболепствовали перед священниками, что платили садовникам, чтобы те с ними переспали; о монашках, которые увешивали стены своих келий портретами Папы Римского и мастурбировали, глядя на его встревоженное, с кисло поджатыми губами лицо. Они словно читали книгу, книгу секса, словесные кружева, сплетенные ловкими пальцами усевшихся в круг девушек, и их хихиканье посверкивало в этом словесном узоре, как серебряная нить на полотне. Тристан и Эвклид выросли в мире, где секс был заурядным товаром, как бобы или фаринья[1], который стоит не больше нескольких измятых крузейро, брошенных на деревянный стол, покрытый винными пятнами; они потеряли невинность, не достигнув и тринадцати лет, и в неловком молчании зачарованно слушали, как девушки развивали, веселясь до слез, свои фантастические предположения.
Рассказывая о монастырской школе, они упомянули о запретном радиоприемнике, конфискованном одной из монахинь, и это дало Тристану возможность показать свое знание самбы и шору, боса-новы — новых музыкальных стилей, созданных звездами бразильской эстрады — Каэтану, Жиля, Шику. Они заговорили об электронном рае, сиявшем высоко над их головами, где певцы и киноактеры, звезды футбола и сверхбогачи проплывали обсыпанными блестками ангелами, — этот мир словно спустился на землю и объединил их. Искры любви и ненависти, максималистские юношеские заявления перелетали от одного к другому, уравнивая всех и бесконечной удаленностью от этого рая, и тем, что все они имеют одинаковые тела с четырьмя конечностями, двумя глазами и одной кожей. Подобно набожным крестьянам Старого Света, каждый из них верил в то, что этот рай, на невидимых волнах посылавший им вести о себе, обращал свой улыбающийся благостный лик персонально к нему, равно как и в то, что недостижимая вершина небесного купола располагается именно над его обращенным вверх взглядом.
Раскаленный песок припекал снизу; властное бессилие постепенно пригасило их разговор. Когда Эвклид и Эудошия, поколебавшись, дружно встали и пошли к воде, над оставшейся парой нависло напряженное молчание. Рука Изабель, на которой блестело краденое кольцо, прикоснулась к темной, цвета полированного серебра, ладони Тристана.
— Ты хочешь пойти со мной?
— Да, куда угодно, — ответил Тристан.
— Тогда пошли.
— Прямо сейчас?
— Сейчас самое время, — сказала она, серо-голубыми глазами встретившись с его взглядом, и ее пухлая верхняя губа торжественно и задумчиво приподнялась. — Для нас.
Квартира
Свое полупрозрачное пляжное платье цвета маракуйи Изабель надевать не стала, решив уйти с пляжа в купальнике и сандалиях с белыми ремешками из тонкой кожи. Они пошли по знаменитому тротуару Авенида-Атлантика с черно-белыми извивающимися полосами мостовой. Она свернула платье и полотенце, умостив их на руке так, что в конце концов какой-то прохожий заглянул в этот яркий сверток, надеясь увидеть личико младенца. Черная, будто выкрашенная соком плодов женипапу соломенная шляпка девушки плыла впереди Тристана летающей тарелкой, распустив по ветру черную шляпную ленточку. Изабель шла неожиданно быстрой спортивной походкой, и Тристану пришлось догонять ее вприпрыжку. Из чувства приличия он натянул грязную футболку с надписью «Одинокая звезда» — названием ресторана для гринго — и звонко зашлепал по мостовой поношенными синими вьетнамками.
Рослая белокожая девушка, которую длинные ноги делали еще стройнее, шагала вперед со слепой решимостью лунатика, как будто малейшее сомнение могло остановить ее. Она пошла на юг, к форту, потом повернула направо, к Ипанеме — то ли на улицу Авенида-Ранья-Элизабет, то ли на Руа-Жуакима-Набуку, — Тристан был настолько растерян и напуган, что не заметил, куда именно они свернули. Здесь, под сенью высотных домов и деревьев, среди магазинов, ресторанов и зеркальных фасадов банковских зданий со швейцарами и стоящей навытяжку охраной, едва прикрытая нагота девушки мерцала призрачным светом и привлекала еще больше взглядов. Тристан старался на всякий случай держаться поближе к ней, но девушка была отрешена и неприступна, ее ладонь стала холодной как лед, и Тристан почувствовал себя неуклюжим чужаком. В мире шикарных домов и охраняемых улиц вожаком была она. Под бордовым навесом с номером девушка свернула в темный вестибюль, консьерж-японец за высокой черной с зелеными прожилками мраморной конторкой удивленно захлопал ресницами, но вручил ей маленький ключ и нажал кнопку, открывшую внутреннюю стеклянную дверь. Проходя через порог, Тристан чувствовал себя так, будто его просвечивают рентгеном. У него зачесалось в паху, там, где хранилось лезвие бритвы, а член в тесных влажных шортах скукожился до размера орешка кешью.
Серебристые металлические двери лифта украшали треугольные пластины, похожие на узорчатую ткань. Лифт скользнул вверх, словно клинок из ножен. Затем они прошли по короткому коридору с обоями в полоску того же сочного цвета, что и ее платье, но более мягкого оттенка, и остановились перед навощенной до блеска дверью красного дерева, набранной из множества рельефных панелей. Девушка повернула маленький, не больше его бритвы, ключ, и дверь открылась. За порогом царила тишина роскошной обстановки. Повсюду вазы, ковры, подушки с бахромой. С полок глядят тисненные золотом корешки книг. Тристану еще не доводилось бывать в подобных местах, он почувствовал, как его дыхание и движения теряют прежнюю легкость.
— Чей это дом?
— Моего дяди Донашиану, — ответила девушка. — Не бойся, тебе не придется с ним встречаться, он весь день на работе, в центре. Или играет в гольф и выпивает с друзьями. Собственно, в этом и заключается его работа. Я велю служанке принести что-нибудь выпить и нам. А может, тебе хочется есть?
— О нет, сеньорита, я не голоден. Стакана воды или немного суко[2] будет достаточно.
Тристан огляделся, и у него пересохло во рту. Сколько же всего отсюда можно украсть! За один только серебряный портсигар или два хрустальных подсвечника они с Эвклидом выручили бы столько, что хватило бы на целый месяц. А вот картины с квадратами, кругами и свирепыми яркими мазками вряд ли дадут много: если они кому и были дороги, так это автору, да и то лишь в момент, когда он их творил. Зато книги сверкают золотым тиснением. Тристан изумленно оглядел ряды книжных полок, уходящие под потолок на высоту пальмы. Вдоль двух стен комнату опоясывали антресоли, а потолок являл собой купол из стеклянных розовых лепестков с морозным узором, из вершины которого на столь же длинной, как у церковного светильника, цепи свисала громадная люстра с изгибающимися медными буквами «S» рогами. Для Тристана слово «дом» означало лишенное солнца темное логово хижины. Здесь же было столько света, что ему казалось, будто он стоит под открытым небом, в каком-нибудь укрытом от ветра месте. Сверкающая тишина приняла его.
— Мария! — ровным голосом позвала Изабель.
Пухленькая молодая служанка пришла не спеша, словно ей пришлось миновать анфиладу комнат, презрительно взглянула на Тристана, и в ее глубоко посаженных глазах мелькнул ужас. Покрытые оспинами щеки служанки были припухшие, как это случается у индианок, а может, ее просто недавно побили. Причудливая смесь генов окрасила ее кожу в темный табачный цвет. Она наверняка прочла мысли Тристана о воровстве и сочла себя выше этого. Как будто жить в богатом доме и щеголять в чистой одежде, выданной хозяевами, — это не то же самое воровство.
— Мария, — произнесла Изабель, стараясь, чтобы ее голос не прозвучал грубо или испуганно, — принеси два витаминных напитка — банановый или из авокадо, если еще есть. Это для меня. А моему другу… Принеси ему то же самое, что ты сама ела на обед. Его зовут Тристан. Хочешь сандвич? — спросила она его.
— Клянусь, в этом нет необходимости, — возразил Тристан с великодушием, которое выдавали в нем высокий лоб, блестящие выпуклые глаза и отрешенное выражение лица.
Однако, когда на мозаичном столике появилось блюдо с подогретым акараже, поджаристыми шариками ватапы[3], креветками и перцем, он набросился на еду, как волк. Тристан давно научился подавлять чувство голода, но вид пищи сводил его с ума, и он ничего не оставил на блюде, буквально вылизав его. Девушка подвинула к нему свою тарелку. Он проглотил и эту порцию.
— Кофе? — спросила Мария, пришедшая убрать со стола. Она уже не так сильно источала ненависть, и Тристан ощутил в ее поведении легкие заговорщицкие оттенки — так неуловимо отдает запахом масла денде пища, приготовленная на севере. Может, в странном доме девушки и ее дяди уже было что-то такое, чего служанка не одобряла. Как и многие люди из низов, она была готова к различным проделкам и переменам, ибо для них мир не представляет собой драгоценную реликвию, которую следует хранить вечно под стеклом.
— Да, принеси, пожалуйста, и оставь нас одних, — ответила Изабель.
Она сняла шляпку; светлые, длинные, мерцающие волосы подчеркивали ее наготу, и Тристану снова ударил в глаза слепящий свет, как и тогда, на пляже, когда он вышел из моря.
— Я тебе нравлюсь? — спросила она, отводя глаза и краснея.
— Да, даже больше того.
— Ты думаешь, я вертихвостка? Дрянная девчонка?
— По-моему, ты богата, — ответил он, оглядывая комнату, — а богатство делает людей странными. Богатые делают что хотят и не знают цену вещам.
— Но я не богата, — возразила Изабель, и в голосе прозвучало недовольство и раздражение. — Мой дядя богат, отец тоже — он живет в Бразилиа, — но лично у меня нет ничего. Они держат меня, как избалованную рабыню, чтобы после монастырской школы выдать за какого-нибудь паренька, который со временем вырастет в такого же, как они, — лощеного, вежливого и равнодушного господина.
— А где твоя мать? Что она думает о твоем будущем?
— Моя мать умерла. Она хотела подарить мне младшего брата, а он запутался в пуповине по пути на свет Божий и в предсмертных судорогах разорвал ее матку. По крайней мере, мне так сказали. Мне было четыре года, когда это случилось.
— Как печально, Изабель. — Хотя Тристан и слышал на пляже, что именно так Эудошия называла подругу, сам он еще не произносил ее имя вслух. — У тебя нет матери, а у меня нет отца.
— Где же твой отец?
Тристан пожал плечами:
— Может, умер. Пропал, во всяком случае. У матери было много мужчин, и она не уверена, от кого я родился. Мне девятнадцать, значит, это произошло почти двадцать лет назад. Она много пьет и ни о чем не печалится.
И все же однажды мать достала ему нужное лекарство. Она кормила его грудью, выбирала вшей из кудрявой шевелюры, искала глистов в какашках.
— Мне еще только восемнадцать, — объявила Изабель, чтобы снова привлечь его внимание.
Он, улыбнувшись, осмелился дотронуться до ее сверкающих волос, похожих на ночные огни Рио, открывающиеся со склонов гор.
— Я рад этому. Мне бы не хотелось, чтобы ты была старше или богаче меня.
Она не убрала его руку, но на улыбку не ответила.
— Ты подарил мне кольцо. Теперь мне нужно подарить тебе что-нибудь в ответ.
— В этом нет необходимости.
— Подарок, который я имею в виду, станет подарком и для меня. Это время. Время моей жизни.
Она встала и, потянувшись к нему, прижалась губами к его губам, скорее обозначая поцелуй, как это делают в журналах и на экране телевизора, чем целуя его по-настоящему. До этого момента жизнь ее состояла в изучении историй чужих людей, теперь она создавала свою собственную. Она повела его за собой к металлической винтовой лестнице, окрашенной в матово-розовый цвет, и начала подниматься на второй этаж. Изабель шла впереди по вьющейся лестнице, и тело ее распадалось на множество полосок плоти, разделенных треугольниками ступенек. Ведя пальцем по перилам, словно по воде, Изабель прошла по балкону как раз на уровне витой люстры и свернула в свою комнату, все еще наполненную девчоночьими плюшевыми зверюшками и увешанную плакатами с изображениями патлатых певцов из Англии. Тристан почувствовал, как ему стало легче дышать, словно здесь, в детской, ветер богатства бил в лицо не так свирепо. Изабель изогнулась в привычном небрежном танце, выполненном с полувопросительной, полувызывающей усмешкой на храброй обезьяньей мордашке, свела лопатки — и купальник исчез. Однако она не стала выглядеть более обнаженной, чем прежде. Ему никогда еще не доводилось видеть такую прозрачную и некудрявую поросль на женском лобке. Ее бледно-коричневые соски набухли от соприкосновения с воздухом и от его взгляда.
— Нам нужно помыться, — решительно сказала она.
В мраморном кубе ванной комнаты множество кранов включали самые разные струйки душа — от букета тонких иголочек до хлестких жгутов воды, барабанящих с частотой учащенного пульса. Он стоял рядом с ней под водопадом постепенно теплеющих струй и мылил ее податливую шелковистую кожу, пока та не покрылась скользким белым жиром, потом она мылила его, и он чувствовал, как член его из орешка кешью превращается в банан, а потом и в налитой початок, который вот-вот разорвет от собственной тяжести. Она с серьезным видом мылила его там, наклонив овальную головку под струи воды, чтобы получше разглядеть набухшие вены, багрово-черную кожу и одноглазую сердцевидную головку члена. Пока она изучала его, поток воды раздвинул ее волосы, и Тристан неожиданно увидел, что скальп у девушки розовый, а не белый, как ему представлялось. Выключив воду, она проговорила, все еще разглядывая его и проводя пальцем по одной из вен:
— Так вот он какой. Он уродлив, но безобиден — как жаба.
— Так ты еще ни разу?.. — спросил он смущенно, довольный тем, что почти мгновенно запахнулся пушистым широким, как одеяло, полотенцем, которое она достала из шкафчика. Вся ванная была в зеркалах, и он увидел себя в них искромсанным на куски белого и черного. Лицо его, казалось, принадлежало суровому воину, которого одновременно фотографируют со всех сторон.
— Нет, ни разу. Это пугает тебя, Тристан?
Да, это его пугало, ибо поскольку она была девственница, то совокупление с ней приобретало некий религиозный смысл, становясь разновидностью вечного преступления. Но кровь, неуправляемо пульсировавшая в початке под просторным, как халат, полотенцем, вела его следом за этим видением, которое шло перед ним, накинув полотенце, словно пончо, — так, что остались обнаженными упругие ягодицы. Когда девушка нагнулась у мраморного края ванны, чтобы подобрать с пола его черные плавки, белые ягодицы ее раздвинулись, и он с некоторой брезгливостью заметил полоску коричневой кожи несмываемого пятна вокруг анального отверстия.
Рослая белокожая девушка, которую длинные ноги делали еще стройнее, шагала вперед со слепой решимостью лунатика, как будто малейшее сомнение могло остановить ее. Она пошла на юг, к форту, потом повернула направо, к Ипанеме — то ли на улицу Авенида-Ранья-Элизабет, то ли на Руа-Жуакима-Набуку, — Тристан был настолько растерян и напуган, что не заметил, куда именно они свернули. Здесь, под сенью высотных домов и деревьев, среди магазинов, ресторанов и зеркальных фасадов банковских зданий со швейцарами и стоящей навытяжку охраной, едва прикрытая нагота девушки мерцала призрачным светом и привлекала еще больше взглядов. Тристан старался на всякий случай держаться поближе к ней, но девушка была отрешена и неприступна, ее ладонь стала холодной как лед, и Тристан почувствовал себя неуклюжим чужаком. В мире шикарных домов и охраняемых улиц вожаком была она. Под бордовым навесом с номером девушка свернула в темный вестибюль, консьерж-японец за высокой черной с зелеными прожилками мраморной конторкой удивленно захлопал ресницами, но вручил ей маленький ключ и нажал кнопку, открывшую внутреннюю стеклянную дверь. Проходя через порог, Тристан чувствовал себя так, будто его просвечивают рентгеном. У него зачесалось в паху, там, где хранилось лезвие бритвы, а член в тесных влажных шортах скукожился до размера орешка кешью.
Серебристые металлические двери лифта украшали треугольные пластины, похожие на узорчатую ткань. Лифт скользнул вверх, словно клинок из ножен. Затем они прошли по короткому коридору с обоями в полоску того же сочного цвета, что и ее платье, но более мягкого оттенка, и остановились перед навощенной до блеска дверью красного дерева, набранной из множества рельефных панелей. Девушка повернула маленький, не больше его бритвы, ключ, и дверь открылась. За порогом царила тишина роскошной обстановки. Повсюду вазы, ковры, подушки с бахромой. С полок глядят тисненные золотом корешки книг. Тристану еще не доводилось бывать в подобных местах, он почувствовал, как его дыхание и движения теряют прежнюю легкость.
— Чей это дом?
— Моего дяди Донашиану, — ответила девушка. — Не бойся, тебе не придется с ним встречаться, он весь день на работе, в центре. Или играет в гольф и выпивает с друзьями. Собственно, в этом и заключается его работа. Я велю служанке принести что-нибудь выпить и нам. А может, тебе хочется есть?
— О нет, сеньорита, я не голоден. Стакана воды или немного суко[2] будет достаточно.
Тристан огляделся, и у него пересохло во рту. Сколько же всего отсюда можно украсть! За один только серебряный портсигар или два хрустальных подсвечника они с Эвклидом выручили бы столько, что хватило бы на целый месяц. А вот картины с квадратами, кругами и свирепыми яркими мазками вряд ли дадут много: если они кому и были дороги, так это автору, да и то лишь в момент, когда он их творил. Зато книги сверкают золотым тиснением. Тристан изумленно оглядел ряды книжных полок, уходящие под потолок на высоту пальмы. Вдоль двух стен комнату опоясывали антресоли, а потолок являл собой купол из стеклянных розовых лепестков с морозным узором, из вершины которого на столь же длинной, как у церковного светильника, цепи свисала громадная люстра с изгибающимися медными буквами «S» рогами. Для Тристана слово «дом» означало лишенное солнца темное логово хижины. Здесь же было столько света, что ему казалось, будто он стоит под открытым небом, в каком-нибудь укрытом от ветра месте. Сверкающая тишина приняла его.
— Мария! — ровным голосом позвала Изабель.
Пухленькая молодая служанка пришла не спеша, словно ей пришлось миновать анфиладу комнат, презрительно взглянула на Тристана, и в ее глубоко посаженных глазах мелькнул ужас. Покрытые оспинами щеки служанки были припухшие, как это случается у индианок, а может, ее просто недавно побили. Причудливая смесь генов окрасила ее кожу в темный табачный цвет. Она наверняка прочла мысли Тристана о воровстве и сочла себя выше этого. Как будто жить в богатом доме и щеголять в чистой одежде, выданной хозяевами, — это не то же самое воровство.
— Мария, — произнесла Изабель, стараясь, чтобы ее голос не прозвучал грубо или испуганно, — принеси два витаминных напитка — банановый или из авокадо, если еще есть. Это для меня. А моему другу… Принеси ему то же самое, что ты сама ела на обед. Его зовут Тристан. Хочешь сандвич? — спросила она его.
— Клянусь, в этом нет необходимости, — возразил Тристан с великодушием, которое выдавали в нем высокий лоб, блестящие выпуклые глаза и отрешенное выражение лица.
Однако, когда на мозаичном столике появилось блюдо с подогретым акараже, поджаристыми шариками ватапы[3], креветками и перцем, он набросился на еду, как волк. Тристан давно научился подавлять чувство голода, но вид пищи сводил его с ума, и он ничего не оставил на блюде, буквально вылизав его. Девушка подвинула к нему свою тарелку. Он проглотил и эту порцию.
— Кофе? — спросила Мария, пришедшая убрать со стола. Она уже не так сильно источала ненависть, и Тристан ощутил в ее поведении легкие заговорщицкие оттенки — так неуловимо отдает запахом масла денде пища, приготовленная на севере. Может, в странном доме девушки и ее дяди уже было что-то такое, чего служанка не одобряла. Как и многие люди из низов, она была готова к различным проделкам и переменам, ибо для них мир не представляет собой драгоценную реликвию, которую следует хранить вечно под стеклом.
— Да, принеси, пожалуйста, и оставь нас одних, — ответила Изабель.
Она сняла шляпку; светлые, длинные, мерцающие волосы подчеркивали ее наготу, и Тристану снова ударил в глаза слепящий свет, как и тогда, на пляже, когда он вышел из моря.
— Я тебе нравлюсь? — спросила она, отводя глаза и краснея.
— Да, даже больше того.
— Ты думаешь, я вертихвостка? Дрянная девчонка?
— По-моему, ты богата, — ответил он, оглядывая комнату, — а богатство делает людей странными. Богатые делают что хотят и не знают цену вещам.
— Но я не богата, — возразила Изабель, и в голосе прозвучало недовольство и раздражение. — Мой дядя богат, отец тоже — он живет в Бразилиа, — но лично у меня нет ничего. Они держат меня, как избалованную рабыню, чтобы после монастырской школы выдать за какого-нибудь паренька, который со временем вырастет в такого же, как они, — лощеного, вежливого и равнодушного господина.
— А где твоя мать? Что она думает о твоем будущем?
— Моя мать умерла. Она хотела подарить мне младшего брата, а он запутался в пуповине по пути на свет Божий и в предсмертных судорогах разорвал ее матку. По крайней мере, мне так сказали. Мне было четыре года, когда это случилось.
— Как печально, Изабель. — Хотя Тристан и слышал на пляже, что именно так Эудошия называла подругу, сам он еще не произносил ее имя вслух. — У тебя нет матери, а у меня нет отца.
— Где же твой отец?
Тристан пожал плечами:
— Может, умер. Пропал, во всяком случае. У матери было много мужчин, и она не уверена, от кого я родился. Мне девятнадцать, значит, это произошло почти двадцать лет назад. Она много пьет и ни о чем не печалится.
И все же однажды мать достала ему нужное лекарство. Она кормила его грудью, выбирала вшей из кудрявой шевелюры, искала глистов в какашках.
— Мне еще только восемнадцать, — объявила Изабель, чтобы снова привлечь его внимание.
Он, улыбнувшись, осмелился дотронуться до ее сверкающих волос, похожих на ночные огни Рио, открывающиеся со склонов гор.
— Я рад этому. Мне бы не хотелось, чтобы ты была старше или богаче меня.
Она не убрала его руку, но на улыбку не ответила.
— Ты подарил мне кольцо. Теперь мне нужно подарить тебе что-нибудь в ответ.
— В этом нет необходимости.
— Подарок, который я имею в виду, станет подарком и для меня. Это время. Время моей жизни.
Она встала и, потянувшись к нему, прижалась губами к его губам, скорее обозначая поцелуй, как это делают в журналах и на экране телевизора, чем целуя его по-настоящему. До этого момента жизнь ее состояла в изучении историй чужих людей, теперь она создавала свою собственную. Она повела его за собой к металлической винтовой лестнице, окрашенной в матово-розовый цвет, и начала подниматься на второй этаж. Изабель шла впереди по вьющейся лестнице, и тело ее распадалось на множество полосок плоти, разделенных треугольниками ступенек. Ведя пальцем по перилам, словно по воде, Изабель прошла по балкону как раз на уровне витой люстры и свернула в свою комнату, все еще наполненную девчоночьими плюшевыми зверюшками и увешанную плакатами с изображениями патлатых певцов из Англии. Тристан почувствовал, как ему стало легче дышать, словно здесь, в детской, ветер богатства бил в лицо не так свирепо. Изабель изогнулась в привычном небрежном танце, выполненном с полувопросительной, полувызывающей усмешкой на храброй обезьяньей мордашке, свела лопатки — и купальник исчез. Однако она не стала выглядеть более обнаженной, чем прежде. Ему никогда еще не доводилось видеть такую прозрачную и некудрявую поросль на женском лобке. Ее бледно-коричневые соски набухли от соприкосновения с воздухом и от его взгляда.
— Нам нужно помыться, — решительно сказала она.
В мраморном кубе ванной комнаты множество кранов включали самые разные струйки душа — от букета тонких иголочек до хлестких жгутов воды, барабанящих с частотой учащенного пульса. Он стоял рядом с ней под водопадом постепенно теплеющих струй и мылил ее податливую шелковистую кожу, пока та не покрылась скользким белым жиром, потом она мылила его, и он чувствовал, как член его из орешка кешью превращается в банан, а потом и в налитой початок, который вот-вот разорвет от собственной тяжести. Она с серьезным видом мылила его там, наклонив овальную головку под струи воды, чтобы получше разглядеть набухшие вены, багрово-черную кожу и одноглазую сердцевидную головку члена. Пока она изучала его, поток воды раздвинул ее волосы, и Тристан неожиданно увидел, что скальп у девушки розовый, а не белый, как ему представлялось. Выключив воду, она проговорила, все еще разглядывая его и проводя пальцем по одной из вен:
— Так вот он какой. Он уродлив, но безобиден — как жаба.
— Так ты еще ни разу?.. — спросил он смущенно, довольный тем, что почти мгновенно запахнулся пушистым широким, как одеяло, полотенцем, которое она достала из шкафчика. Вся ванная была в зеркалах, и он увидел себя в них искромсанным на куски белого и черного. Лицо его, казалось, принадлежало суровому воину, которого одновременно фотографируют со всех сторон.
— Нет, ни разу. Это пугает тебя, Тристан?
Да, это его пугало, ибо поскольку она была девственница, то совокупление с ней приобретало некий религиозный смысл, становясь разновидностью вечного преступления. Но кровь, неуправляемо пульсировавшая в початке под просторным, как халат, полотенцем, вела его следом за этим видением, которое шло перед ним, накинув полотенце, словно пончо, — так, что остались обнаженными упругие ягодицы. Когда девушка нагнулась у мраморного края ванны, чтобы подобрать с пола его черные плавки, белые ягодицы ее раздвинулись, и он с некоторой брезгливостью заметил полоску коричневой кожи несмываемого пятна вокруг анального отверстия.