Страница:
Нина вырывалась, хотела бежать на улицу, но женщины окружили ее.
— Погоди, что ты делаешь!
— Вот ненормальная…
— Одумайся, — заговорили они все разом.
Тетка Тэкля по-матерински обняла ее за плечи, усадила на лавку.
— Не горячись, — говорила она. — Кто ж еще купит твою кофточку, если не эта гадина. Честный человек в войну не разбогатеет, а бедному не до нарядов.
— Но я не хочу… Не хочу, — сквозь слезы говорила Нина.
— Хочешь ты этого или нет, а придется отдать, — сказала тетка Ева. — Да и не горюй уж очень. Им все равно чужое добро боком выйдет, а ты радуйся, что продала.
— Да и как ты будешь забирать обратно? — рассуждала Тэкля. — Скажешь Стэфке, что не хочешь отдавать полицаям? Так и из деревни не выйдешь, убьют, и вся недолга.
Нина понимала, что женщины говорят правду. Она сидела на лавке с наброшенным на плечи жакетом, совершенно опустошенная.
— Неужели вы здесь не можете сладить с полицаями? — сказала она наконец. — Или у вас партизан нет?
— Тсс, глупая, — цыкнула на нее Тэкля, глянув на мужчину, который все время с интересом наблюдал за происходившим в хате. — Если ты, собачья кость, кому-нибудь скажешь, что здесь было, так помни… На одном суку с теми гадами болтаться будешь.
— Тьфу, сгори ты, еще и угрожает, — плюнул мужчина под ноги. — По мне что хотите делайте…
Он повернулся и вышел, как и Стэфка, громко хлопнув дверью.
— Еще одна собака.
— Прихвостень, — зашумели бабы.
— Что, может, и этот полицай? — спросила Нина.
— Какого он дьявола полицай… Так, к властям подлизываться любит.
Нельзя сказать, чтобы женщины совсем успокоили Нину, ей все равно было не по себе, не покидало сознание, что она сделала что-то плохое. Но женщины убедили, что теперь уже нельзя ни в коем случае отнимать вещи, и что в самом деле все, что подороже, могут покупать только гады. Она сидела на лавке и молчала, сложив руки и опустив голову.
— Давай, девка, кончай свой торг, — сказала тетка Ева. — Говори бабам, сколько хочешь за спички, краску, сахарин.
— Да, Ниночка, говори.
— И брось ты горевать — сидит как в воду опущенная, — утешали ее женщины.
— Ну вот, я взяла две коробочки спичек, пакетик краски и сахарин, — показывала ей Тэкля, держа в руках. — Сколько за это хочешь?
Нине вдруг стыдно стало что-то просить, назначать цену. Словно она и в самом деле торговка, приехавшая из города. Эти женщины были к ней так добры. После того, что здесь произошло, просто невозможно было торговаться с ними.
— Сколько дадите, — не глядя ни на свой товар, ни на Тэклю, ответила Нина.
— Ну, а за это сколько?
— Сколько дадите…
Тетка Ева, видя такое состояние Нины, сказала бабам:
— Вы ей жирами… Понемногу, сколько сможете… Что-нибудь другое ей тяжело будет нести. Лучше жиры.
— Ну вот, хорошо…
— Не обидим… Спасибо, — благодарили бабы.
Вскоре они ушли, и в хате без них стало тихо и пусто, Нина, грустная, сидела на лавке.
Тетка Ева что-то говорила ей, но Нина не слушала. Поужинала и полезла на печь.
Старалась отогнать от себя мысли, сомнения, старалась уснуть, и вскоре сон сморил ее.
Проснулась, когда уже было светло. Пошевелила рукой, ногой — они уже не так болели. И на сердце было спокойнее. Может, и правда ничего плохого она не сделала…
Оля снова пела свои песни, Вера сидела у стола, читала какую-то книжку, Костя ходил взад-вперед по хате — от кровати к печке и обратно.
Вошла тетка Ева с белым узелком под мышкой.
— Ходила вот к Стэфке за твоим салом, — сказала она. — Боялась, чтоб не выкинула какой фокус. Бери, два кило, — положила она узелок на лавку.
Смеясь, тетка стала рассказывать, как отдавала ей Стэфка сало.
— Она сказала отцу, что купила кофточку и покрывало за килограмм, — громко говорила тетка. — А еще килограмм — украла… Как вор, вынесла тайком.
Это развеселило Нину.
А днем стали приходить бабы, приносить плату за остальное.
Нина складывала свою выручку в мешок, и он становился все тяжелее и тяжелее.
«Ничего, донесу», — думала она. Ей уже хотелось поскорее идти домой, решила, что завтра утром пойдет, сказала об этом тетке.
— А может, еще немного отдохнула б, отъелась бы, — сказала та.
— Некогда отдыхать, дома у нас, сами знаете, совсем пусто. Я, может, скоро еще раз приду, жить как-то нужно… Может, придем с мамой, когда Миша поправится.
— Ну, как знаешь, — ответила тетка.
Остаток дня и весь вечер Нина лежала на печи, смотрела на все, что делалось в хате.
Олечка играла в куклы — пеленала деревянный чурбачок и все пела. Костя сновал по хате, и Олечка то и дело на него покрикивала:
— Куда полез, дурак! Не тронь, отойди!
Вера снова где-то бегала по деревне, а тетка хлопотала по дому.
Вечером она стала перевязывать свою ногу, и Нина увидела, какая она у нее красная, толстая, вся в болячках.
— А что, тетя, ее нельзя вылечить? — спросила Нина.
— Ах, Ниночка, чего только я с ней не делала! Перед войной уже немного лучше стало, доктор в Плуговичах был понимающий, какой-то мази дал, но его немцы убили — он был еврей. А теперь где ты ее лечить будешь, разве у знахарок, но я им не верю.
Тетка намочила тряпочку в каком-то отваре, обернула ею ногу.
— Вот траву прикладываю, но помогает слабо.
Перевязав ногу, она стала укладывать детей. Подвела Костика к тазику, умыла его теплой водой. Мальчик послушно подставлял лицо под мокрую руку матери.
— Ну вот, и чистенький будешь, и красивенький, — приговаривала тетка. Причесала русые волосы мальчика, поцеловала его.
Нина с удивлением наблюдала, как ласкала тетка мальчика. Значит, она все-таки любит его, жалеет.
Дети уснули, а Нина, лежа на печке, смотрела, как тетка пряла лен.
— До войны во всем покупном ходили, — говорила тетка, — а теперь вот снова — и прясть нужно, и ткать. Вернемся еще и к лучине, наверное… Очень уж трудно стало доставать керосин.
— И у нас в городе тоже все по-допотопному пошло, — сказала Нина. — Ни трамвая, ни электричества. Кино только для немцев. Школ нет. Это же нашему Вите еще в прошлом году в первый класс нужно было идти…
Тетка перестала прясть. О чем-то задумалась. Потом сказала:
— И Верка вон по селу бегает… А ей тоже учиться надо бы.
Еще не рассвело, когда Нина покидала деревню. Нарочно вышла рано, чтоб больше было светлого дня на дорогу. Мешок за плечами был довольно емкий — килограммов пять, еще тетка дала кусок сала. Нина не хотела брать, отказывалась, потому что тогда выходило что тетке она дала не гостинец, а тоже продала, как и всем. Но тетка насильно положила сало в мешок.
Когда шла деревней, в домах еще горели огни, из труб вились дымки — светлые на темном небе, мычали в хлевах коровы, скрипели журавли колодцев.
Светать стало, когда подходила уже к лесу. Он стоял, припушенный инеем, глубоко в снегу, и снег был белый, как крахмал, слегка подсиненный рассветом.
Дорогу в лесу обступали елки. Их ветви гнулись от огромных белых шапок снега: иногда он осыпался с них белой пылью, а вокруг стояла глубокая тишина.
Нина настроилась на длинную дорогу, знала, что ей будет трудно, но пока шла довольно легко, даже любовалась окружающим. Но скоро почувствовала, что веревка от мешка врезается в плечи. «Тяжелый, холера», — подумала она про мешок. Но в этом была и радость. Она хорошо наторговала. Сколько Нина помнит, мать никогда столько не приносила, да еще одного сала. Сколько можно будет купить за него картошки!
Уставать было рано — вся дорога впереди, и Нина удобнее устроила мешок за плечами, подложила под него руки и так прошла еще километра два. И вдруг будто ее ударили, будто что-то свалилось ей на плечи — мешок потяжелел, ноги ослабели.
«Что же это такое? — думала Нина. — Почему я так быстро устала? Здесь ведь и полпуда нет… Не такой уж это большой груз…»
Она пошла медленнее, стараясь ровнее дышать, но все равно чувствовала, что слабеет с каждым шагом.
«Может, это оттого, что переболела у тетки? — думала она. — Мне ведь было очень плохо, даже есть не хотелось. Или хорошо не отдохнула?»
Она остановилась. Постояла с минутку, но это принесло мало облегчения.
Нина снова пошла, но уже не видела вокруг себя зимней красоты, видела только дорогу, бесконечную белую дорогу, которую она должна осилить, пройти своими ногами. Эта дорога была теперь ее врагом. Она отнимала силы, приносила страдания, и мешок теперь казался намного тяжелее, чем вначале, тяжелое было все: и собственные плечи, и руки, и одежда.
Она совсем выбилась из сил и прилегла, прилегла прямо на снег у дороги. Всем телом чувствовала его — твердый и холодный, непривычно было видеть его перед самыми глазами, и лес опрокинулся над ней — высоко поднимались на длинных стволах заснеженные вершины сосен.
Она отдыхала. «Вот так полежать бы часок, может, и вернулись бы силы», — думала Нина.
Но долго лежать было нельзя, она могла простудиться, да и время шло, если она будет подолгу отдыхать — домой ей сегодня не добраться.
Нина заставила себя подняться. После отдыха какое-то время идти было легче, но вскоре задохнулась снова. Снова заболело в груди, в висках застучало, перед глазами поплыли красные, зеленые круги.
И снова она легла. Снова у ее лица был снег, а над нею лес с вершинами сосен. Вокруг стояла глубокая тишина — ни звука, ни шороха. Нина знала, что вокруг на несколько километров не было ни одной живой души, и если б умирала она, никто не пришел бы ей на помощь.
Она теперь отдыхала через каждые двести метров. Полежит, отдохнет — и снова идет. Снова полежит, снова поднимется. Так она вышла из леса. Так перешла поле, доползла до Плугович.
В Плуговичах села на скамейку возле чьей-то хаты, сняла мешок, положила рядом с собой, прислонилась к стене.
Что делать дальше? Если едва дошла до Плугович, то как добраться до шоссе? Ей лишь бы дойти до шоссе, которое ведет в Минск. Там ходят машины, там бы она снова подъехала. Но как добраться до шоссе? Она уже понимала, что сил у нее не хватит, ночь застанет в лесу, а там нигде рядом и жилья нет. Ночевать в Плуговичах? Отдохнуть? А завтра с новыми силами двинуться дальше? Нет, она не может так задерживаться в дороге. Дома ведь ждут… Да и проситься ночевать у чужих людей, отойдя от родной деревни только семь километров, как-то нелепо.
И она решила идти. Может, доберется как-нибудь до шоссе, может, кто подвезет.
Она снова взвалила мешок на плечи. Пошла, так же часто останавливаясь, намечая себе, сколько пройти, прежде чем отдохнуть.
«Вон до той хаты дойду, а там постою, — говорила она себе. — Вон до того столбика нужно дойти».
Возле последней хаты, за которой начинался тракт, остановилась. Стояла у дороги, держа мешок за веревку, как дитя за руку.
Мимо прошла женщина в полушубке, в валенках, пробежала лохматая собака, над полем кружилась, громко каркая, ворона, села темным пятном на снег.
Нина позавидовала и женщине, и собаке, и вороне.
Им хорошо, легко… Они дома…
Стала замерзать, стучала одной ногой о другую, дышала на руки. Уже не ожидала чуда, стояла, и все, а что она могла делать?
И вдруг увидела лошадь, запряженную в сани. Лошадь резво бежала по хорошо укатанной дороге. В санях сидел пожилой мужчина, погоняя лошадь поводьями.
Нина вышла на середину дороги.
— Дяденька, может, подвезете? — умоляюще посмотрела она на мужчину.
Тот остановил лошадь.
— Садитесь, — сказал добродушно.
Нина вместе с мешком повалилась на солому, и лошадь снова резво побежала, разбрасывая копытами снег.
— Далеко идете? — спросил мужчина.
— Мне до Валерьянов, — ответила Нина. — Там уже я на машине подъеду. А теперь до Валерьянов бы добраться.
— До самых Валерьянов-то я не еду, версты три придется вам пройти, — сказал мужчина.
— Ну, три версты — это ничего. Три версты я дойду, а то устала очень, — оправдывалась Нина.
Мужчина подстегнул лошадь, и та побежала еще резвее. Нина не верила своему счастью. Ей вспомнились поговорки, которые часто любила повторять мама: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог» или «Даст бог день, даст бог и пищу». Мать, конечно, не верила в бога, даже детей не крестила, хотя, когда Нина родилась, еще многие крестили детей. Говорила же мать так потому, что верила: пока человек жив — он всегда что-то придумает, чтоб выбраться из беды. Верила и в случай, который приходит на выручку в трудный момент. В их жизни таких случаев было немало. Иногда в доме нет ни крошки хлеба, ни картошины, но глядишь — что-то подвернется, и поели. Одним словом, пословицы матери убеждали, что человека в тяжелый момент выручает счастливый случай. Вот и теперь такой случай сжалился над Ниной, послал ей эту рыжую лошадку.
Мужчина расспросил Нину, откуда она, зачем сюда приходила, и, удовлетворив любопытство, отвернулся, поднял воротник.
И Нина плотнее запахнула свой жакет, ноги прикрыла соломой.
Отдохнув в санях, три версты до шоссе одолела легче, чем ту дорогу до Плугович, хотя раза два отдыхала. Ела снег, выгребая, который почище, — мучила жажда.
Когда вышла на шоссе, показалось, что она уже дома. Самое тяжелое — позади. Теперь нужно только подождать, когда будет идти машина, и попроситься. Если повезет, часа через три может быть в городе.
Она перешла на другую сторону шоссе, прислонилась спиной с мешком к столбу и стала ждать.
Как назло, шоссе будто вымерло. Не везло Нине. И все же она не очень беспокоилась, не могла допустить, что попутной машины не попадется. Шоссе обычно гудело с утра до вечера, какая-то машина появится и теперь, возьмет ее, ведь иначе ей до города не добраться.
Наконец далеко на горизонте появилась живая точка. Нина с надеждой стала ожидать, даже отошла от столба, и мешок снова обвис на спине тяжелым грузом. Машина то скрывалась за холмами, то вползала на них. Вот уже хорошо виден крытый брезентом верх. Нина подняла руку, но машина, не сбавляя скорости, пронеслась мимо, только бензиновый перегар какое-то время висел над шоссе, пока и его не разогнал ветер.
Спустя несколько минут проехала легковая машина. Нина даже не голосовала, она знала, что в легковых машинах ездят офицеры, не будут же они подбирать людей на дорогах, да и сама Нина не очень-то хотела в их компанию.
Машины стали проезжать чаще. То с грузом в кузове, то крытые брезентом, но ни одна из них не остановилась.
Нина с обидой и завистью смотрела им вслед. Представляла, как эти машины будут въезжать в город, от которого еще так далеко она.
Смеркалось. День кончался. Значит, снова в дороге ее застанет ночь. Стало тревожно: что она будет делать?
Из-за пригорка показалась еще одна машина. Нина уже не верила, что она остановится, машинально подняла руку. И вдруг шофер затормозил.
Нина бегом бросилась к машине, боясь поверить удаче.
В кабине сидели два немца в зеленых шинелях, в теплых шапках. Один за рулем, другой возле него с сигаретой в зубах. Оба весело уставились на Нину.
— Масле, яйки? — спросил тот, что был за рулем.
— Масле, яйки никс, — подделываясь под их разговор, ответила Нина. — Марки… Марки вот, — похлопала Нина себе по карману.
— Э-э, марки… Марки шайзэ, — сказал второй немец. — Маслё, яйки, ко-ко-ко.
Он наклонился к Нине, и она почувствовала запах водки.
«Пьяные», — подумала она.
— Но у меня нет яиц, — с отчаянием сказала Нина. — Если б были — отдала б, лишь бы довезли…
Немцы что-то залопотали между собой, потом тот, что был за рулем, показал Нине на кузов.
Второй раз ее просить не нужно было. Она быстро побежала к кузову, шмыгнула под брезент. Поехали.
Теперь часа два — и она в городе. Мать заждалась, беспокоится, а у нее все хорошо, приедет и привезет сало, вот будет радость!
Под брезентом было темно, и вначале Нина не могла рассмотреть, что там лежит, потом глаза немного привыкли, и она увидела ящики, на них было что-то написано по-немецки. Возле самой кабины большой грудой лежали какие-то вещи. Одежда, что ли? Нина подползла ближе. Солдатские шинели! Вот роскошь! Она сейчас закутается в них и будет сидеть, как пани.
Нина сняла с плеч мешок, положила возле себя. Шинели были старые, от них несло плесенью, но Нина одну накинула на себя, второй укрыла ноги. Прилегла, облокотившись на мешок.
Сумерки сгущались, но теперь ей не было страшно. Она едет! Ей тепло! Она скоро будет дома! Что это — снова тот счастливый случай, который в трудную минуту приходит на выручку? Снова это: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог»? Ну, как иначе объяснить эту машину с шинелями?
Ее стало клонить ко сну, и она вскоре задремала, а потом уснула, даже видела сны. Будто она в школе, учитель вызвал ее к доске, а она не выучила урок, и ей стыдно. Она хочет оправдаться, объяснить, почему не подготовила урок, хочет рассказать, как ходила в деревню за продуктами, но почему-то не находит нужных слов.
Потом будто она идет по городу, а город мертвый, кругом пустые обгоревшие дома, на улицах — какие-то узлы с одеждой, стоит швейная машинка, бродит белая свинья с лошадиной головой. И нигде ни души. Нине делается страшно, она хочет кого-то позвать, открывает рот, хочет закричать — и не может, пропал голос. Хочет убежать, но ноги подгибаются, не идут. Она делает шаг — и падает. Поднимается, делает еще шаг — и снова падает.
Когда машину подбрасывало на ухабах, она просыпалась. Щупала вокруг себя руками, искала мешок — находила и успокаивалась. Прикосновение к мешку было особенно приятным. Она терла глаза, отгоняла сон, но урчание машины укачивало, и она снова засыпала.
Проснулась окончательно оттого, что машина не ехала, стояла. Возле нее топали, громко разговаривали немцы. Кто-то, не иначе какой-то начальник, громко кричал на кого-то, ругался.
Нина выбралась из шинелей, взяла в руки свой мешок. Сидела, смотрела на дверцу в брезенте и не знала, что ей делать — слезать или сидеть тихо.
«Где мы? Что там такое? — думала она. — Остановились на дороге или уже приехали?»
Тяжелые шаги затопали совсем рядом. Кто-то отвернул брезент. В глаза ударил свет фонарика. Она невольно подняла руку, закрыла лицо.
Тот, кто светил, увидев Нину, стал ругаться еще яростней. Это был тот самый начальничий голос, который Нина услышала, когда проснулась.
— Р-рауз! Вэк! Доннэр вэтэр! — кричал немец на Нину. — Партизан?!
Таща за собой мешок, Нина подалась к брезентовой дверце. Пока слезала, немец не переставал ругаться.
Затекшими ногами ступила на дорогу. Машина стояла у въезда в город. Он темной массой возвышался перед ними, без единого огонька.
Возле машины ходили два немца с автоматами на груди. Шофер и тот, второй, который ехал с ним в кабине, стояли навытяжку возле машины.
Немец с фонариком толкнул Нину в спину, приказывая идти вперед. Подтолкнул к шоферу и к тому, другому немцу. Тыкал в Нину пальцем, тряс кулаком перед лицами немцев и все ругался, кричал. И часто слышны были слова «шнапс» и «партизан».
Нина догадалась, что это, видимо, пост при въезде в город задержал их машину. Очевидно, офицер ругает немцев за то, что они пьяные и везли Нину. Так боятся партизан, что каждый наш человек им кажется партизаном.
Уже давно стемнело, но вокруг был белый снег и в небе висел холодный серп месяца. При этом свете Нина видела испуганные лица немцев, которые везли ее, злое лицо офицера и застывшие лица двух немцев с автоматами, готовых выполнить любой приказ.
Наконец офицер выдохся, даже немного успокоился. Что-то скомандовал немцам, которые везли ее. Те быстро шмыгнули в кабину, зарокотал мотор, машина тронулась и вскоре исчезла в темноте городской улицы.
Нина тоже хотела идти, но немец схватил ее за руку.
— Хальт! Партизан? Динамит? — дернул он за мешок.
Она вначале не поняла, а потом засмеялась:
— Никс динамит… Здесь эссен… Дома киндер малые, — показала она рукой на город.
Немец вырвал у нее из рук мешок, бросил тем двоим, с автоматами. Один из них стал развязывать.
— Никс динамит, — говорила Нина, подбегая к солдатам. — Здесь эссен, эссен, — повторяла она.
Немец долго возился, развязывая узел. Нина с тревогой следила за его большими руками. Наконец развязал, засунул руку в мешок, вытянул оттуда кусок сала, который положила тётка Ева.
— О, шпэк! — весело сказал он.
Офицер, который все время стоял в стороне, подошел к ним, посветил фонариком внутрь мешка.
— Шпэк, — подтвердил и он, потом улыбнулся, что-то сказал тому, который развязывал. И тот тоже рассмеялся, что-то весело стал говорить офицеру.
У Нины отлегло от сердца. Смеются… Может, ничего плохого ей не сделают…
Солдат, который держал мешок, повернулся к ней.
— Рауз! Вэк! Бистро — взмахнул он рукой перед ее лицом.
Нина хотела взять свой мешок, чтоб выполнить это «рауз» и «вэк», значение которых она хорошо понимала, но немец отодвинул мешок к себе за спину, а Нину толкнул в грудь.
Теперь она все поняла. Немцы хотят забрать ее мешок. А ее отпускают, гонят. У нее потемнело в глазах, тело покрыла испарина. Она как кошка бросилась на свой мешок, вцепилась в него обеими руками.
— Там дети, киндер, — захлебываясь словами, заговорила она. — Отдайте, там дети, киндер…
Но немец одной рукой тянул мешок к себе, а второй толкал Нину в грудь.
— Вэк! Рауз! — злобно говорил он.
— Что вы, пан, я не могу отдать… Не могу… пустите, — в отчаянии повторяла Нина.
Она называла немца паном, просила его. Ей было гадко, противно, что она так просит, что говорит немцу «пан». Но как еще спасти мешок?
Она изо всей силы держала мешок, боялась и на секунду выпустить его из рук, думала, что если выпустит его хоть на секунду — все пропало.
— Доннэр вэтэр! — ругался немец. Он старался оторвать Нинины руки от мешка, но она держала его изо всех сил, не выпускала.
Немец дергал мешок, надеясь вырвать его из рук Нины, но она моталась вместе с мешком, и вырвать его у нее казалось невозможным.
— Сакрамэнто! — выругался немец и схватил автомат. Он что-то сердито кричал. Нина поняла одно только слово: «шиссен» — «стрелять». Немец пугал ее, что застрелит.
— Ну и стреляй, сволочь, стреляй! — крикнула Нина.
И в самом деле, ни автомат, ни угрозы немца не испугали Нину. Самое страшное теперь для нее было — лишиться мешка. Она и представить себе не могла, как с пустыми руками придет домой.
Офицер, глядя на борьбу солдата с Ниной, вдруг захохотал, сказал что-то второму солдату. Тот без особой охоты подошел, тоже взялся за мешок. Немцы вдвоем потянули мешок и Нину, которая все не выпускала его из рук. Они тянули ее куда-то в сторону от дороги. Тянули, проваливаясь в снег, и Нина тянулась за ними. Она упала, но мешка не выпустила. Снег набивался в рукава, таял на лице. Она давилась снегом, слезами и кричала:
— Помогите, люди! Помогите! Гады, сволочи… Не отдам!.. Не отдам!..
Она чувствовала, как слабеют пальцы. Еще немного, и она выпустит мешок. И это ей было страшнее всего.
А немцы тянули и тянули ее вместе с мешком. Еще шаг, еще. Нина чувствует, как мешок ускользает у нее из рук, последнее усилие — сжать сильнее пальцы, но силы иссякли.
Она упала лицом в снег и громко заплакала. Ей казалось, что она плачет так громко, что ее слышит весь город, весь мир. Такой боли, такой обиды Нина еще никогда не знала, не знала, что они, такие, есть на свете.
— Погоди, что ты делаешь!
— Вот ненормальная…
— Одумайся, — заговорили они все разом.
Тетка Тэкля по-матерински обняла ее за плечи, усадила на лавку.
— Не горячись, — говорила она. — Кто ж еще купит твою кофточку, если не эта гадина. Честный человек в войну не разбогатеет, а бедному не до нарядов.
— Но я не хочу… Не хочу, — сквозь слезы говорила Нина.
— Хочешь ты этого или нет, а придется отдать, — сказала тетка Ева. — Да и не горюй уж очень. Им все равно чужое добро боком выйдет, а ты радуйся, что продала.
— Да и как ты будешь забирать обратно? — рассуждала Тэкля. — Скажешь Стэфке, что не хочешь отдавать полицаям? Так и из деревни не выйдешь, убьют, и вся недолга.
Нина понимала, что женщины говорят правду. Она сидела на лавке с наброшенным на плечи жакетом, совершенно опустошенная.
— Неужели вы здесь не можете сладить с полицаями? — сказала она наконец. — Или у вас партизан нет?
— Тсс, глупая, — цыкнула на нее Тэкля, глянув на мужчину, который все время с интересом наблюдал за происходившим в хате. — Если ты, собачья кость, кому-нибудь скажешь, что здесь было, так помни… На одном суку с теми гадами болтаться будешь.
— Тьфу, сгори ты, еще и угрожает, — плюнул мужчина под ноги. — По мне что хотите делайте…
Он повернулся и вышел, как и Стэфка, громко хлопнув дверью.
— Еще одна собака.
— Прихвостень, — зашумели бабы.
— Что, может, и этот полицай? — спросила Нина.
— Какого он дьявола полицай… Так, к властям подлизываться любит.
Нельзя сказать, чтобы женщины совсем успокоили Нину, ей все равно было не по себе, не покидало сознание, что она сделала что-то плохое. Но женщины убедили, что теперь уже нельзя ни в коем случае отнимать вещи, и что в самом деле все, что подороже, могут покупать только гады. Она сидела на лавке и молчала, сложив руки и опустив голову.
— Давай, девка, кончай свой торг, — сказала тетка Ева. — Говори бабам, сколько хочешь за спички, краску, сахарин.
— Да, Ниночка, говори.
— И брось ты горевать — сидит как в воду опущенная, — утешали ее женщины.
— Ну вот, я взяла две коробочки спичек, пакетик краски и сахарин, — показывала ей Тэкля, держа в руках. — Сколько за это хочешь?
Нине вдруг стыдно стало что-то просить, назначать цену. Словно она и в самом деле торговка, приехавшая из города. Эти женщины были к ней так добры. После того, что здесь произошло, просто невозможно было торговаться с ними.
— Сколько дадите, — не глядя ни на свой товар, ни на Тэклю, ответила Нина.
— Ну, а за это сколько?
— Сколько дадите…
Тетка Ева, видя такое состояние Нины, сказала бабам:
— Вы ей жирами… Понемногу, сколько сможете… Что-нибудь другое ей тяжело будет нести. Лучше жиры.
— Ну вот, хорошо…
— Не обидим… Спасибо, — благодарили бабы.
Вскоре они ушли, и в хате без них стало тихо и пусто, Нина, грустная, сидела на лавке.
Тетка Ева что-то говорила ей, но Нина не слушала. Поужинала и полезла на печь.
Старалась отогнать от себя мысли, сомнения, старалась уснуть, и вскоре сон сморил ее.
Проснулась, когда уже было светло. Пошевелила рукой, ногой — они уже не так болели. И на сердце было спокойнее. Может, и правда ничего плохого она не сделала…
Оля снова пела свои песни, Вера сидела у стола, читала какую-то книжку, Костя ходил взад-вперед по хате — от кровати к печке и обратно.
Вошла тетка Ева с белым узелком под мышкой.
— Ходила вот к Стэфке за твоим салом, — сказала она. — Боялась, чтоб не выкинула какой фокус. Бери, два кило, — положила она узелок на лавку.
Смеясь, тетка стала рассказывать, как отдавала ей Стэфка сало.
— Она сказала отцу, что купила кофточку и покрывало за килограмм, — громко говорила тетка. — А еще килограмм — украла… Как вор, вынесла тайком.
Это развеселило Нину.
А днем стали приходить бабы, приносить плату за остальное.
Нина складывала свою выручку в мешок, и он становился все тяжелее и тяжелее.
«Ничего, донесу», — думала она. Ей уже хотелось поскорее идти домой, решила, что завтра утром пойдет, сказала об этом тетке.
— А может, еще немного отдохнула б, отъелась бы, — сказала та.
— Некогда отдыхать, дома у нас, сами знаете, совсем пусто. Я, может, скоро еще раз приду, жить как-то нужно… Может, придем с мамой, когда Миша поправится.
— Ну, как знаешь, — ответила тетка.
Остаток дня и весь вечер Нина лежала на печи, смотрела на все, что делалось в хате.
Олечка играла в куклы — пеленала деревянный чурбачок и все пела. Костя сновал по хате, и Олечка то и дело на него покрикивала:
— Куда полез, дурак! Не тронь, отойди!
Вера снова где-то бегала по деревне, а тетка хлопотала по дому.
Вечером она стала перевязывать свою ногу, и Нина увидела, какая она у нее красная, толстая, вся в болячках.
— А что, тетя, ее нельзя вылечить? — спросила Нина.
— Ах, Ниночка, чего только я с ней не делала! Перед войной уже немного лучше стало, доктор в Плуговичах был понимающий, какой-то мази дал, но его немцы убили — он был еврей. А теперь где ты ее лечить будешь, разве у знахарок, но я им не верю.
Тетка намочила тряпочку в каком-то отваре, обернула ею ногу.
— Вот траву прикладываю, но помогает слабо.
Перевязав ногу, она стала укладывать детей. Подвела Костика к тазику, умыла его теплой водой. Мальчик послушно подставлял лицо под мокрую руку матери.
— Ну вот, и чистенький будешь, и красивенький, — приговаривала тетка. Причесала русые волосы мальчика, поцеловала его.
Нина с удивлением наблюдала, как ласкала тетка мальчика. Значит, она все-таки любит его, жалеет.
Дети уснули, а Нина, лежа на печке, смотрела, как тетка пряла лен.
— До войны во всем покупном ходили, — говорила тетка, — а теперь вот снова — и прясть нужно, и ткать. Вернемся еще и к лучине, наверное… Очень уж трудно стало доставать керосин.
— И у нас в городе тоже все по-допотопному пошло, — сказала Нина. — Ни трамвая, ни электричества. Кино только для немцев. Школ нет. Это же нашему Вите еще в прошлом году в первый класс нужно было идти…
Тетка перестала прясть. О чем-то задумалась. Потом сказала:
— И Верка вон по селу бегает… А ей тоже учиться надо бы.
Еще не рассвело, когда Нина покидала деревню. Нарочно вышла рано, чтоб больше было светлого дня на дорогу. Мешок за плечами был довольно емкий — килограммов пять, еще тетка дала кусок сала. Нина не хотела брать, отказывалась, потому что тогда выходило что тетке она дала не гостинец, а тоже продала, как и всем. Но тетка насильно положила сало в мешок.
Когда шла деревней, в домах еще горели огни, из труб вились дымки — светлые на темном небе, мычали в хлевах коровы, скрипели журавли колодцев.
Светать стало, когда подходила уже к лесу. Он стоял, припушенный инеем, глубоко в снегу, и снег был белый, как крахмал, слегка подсиненный рассветом.
Дорогу в лесу обступали елки. Их ветви гнулись от огромных белых шапок снега: иногда он осыпался с них белой пылью, а вокруг стояла глубокая тишина.
Нина настроилась на длинную дорогу, знала, что ей будет трудно, но пока шла довольно легко, даже любовалась окружающим. Но скоро почувствовала, что веревка от мешка врезается в плечи. «Тяжелый, холера», — подумала она про мешок. Но в этом была и радость. Она хорошо наторговала. Сколько Нина помнит, мать никогда столько не приносила, да еще одного сала. Сколько можно будет купить за него картошки!
Уставать было рано — вся дорога впереди, и Нина удобнее устроила мешок за плечами, подложила под него руки и так прошла еще километра два. И вдруг будто ее ударили, будто что-то свалилось ей на плечи — мешок потяжелел, ноги ослабели.
«Что же это такое? — думала Нина. — Почему я так быстро устала? Здесь ведь и полпуда нет… Не такой уж это большой груз…»
Она пошла медленнее, стараясь ровнее дышать, но все равно чувствовала, что слабеет с каждым шагом.
«Может, это оттого, что переболела у тетки? — думала она. — Мне ведь было очень плохо, даже есть не хотелось. Или хорошо не отдохнула?»
Она остановилась. Постояла с минутку, но это принесло мало облегчения.
Нина снова пошла, но уже не видела вокруг себя зимней красоты, видела только дорогу, бесконечную белую дорогу, которую она должна осилить, пройти своими ногами. Эта дорога была теперь ее врагом. Она отнимала силы, приносила страдания, и мешок теперь казался намного тяжелее, чем вначале, тяжелое было все: и собственные плечи, и руки, и одежда.
Она совсем выбилась из сил и прилегла, прилегла прямо на снег у дороги. Всем телом чувствовала его — твердый и холодный, непривычно было видеть его перед самыми глазами, и лес опрокинулся над ней — высоко поднимались на длинных стволах заснеженные вершины сосен.
Она отдыхала. «Вот так полежать бы часок, может, и вернулись бы силы», — думала Нина.
Но долго лежать было нельзя, она могла простудиться, да и время шло, если она будет подолгу отдыхать — домой ей сегодня не добраться.
Нина заставила себя подняться. После отдыха какое-то время идти было легче, но вскоре задохнулась снова. Снова заболело в груди, в висках застучало, перед глазами поплыли красные, зеленые круги.
И снова она легла. Снова у ее лица был снег, а над нею лес с вершинами сосен. Вокруг стояла глубокая тишина — ни звука, ни шороха. Нина знала, что вокруг на несколько километров не было ни одной живой души, и если б умирала она, никто не пришел бы ей на помощь.
Она теперь отдыхала через каждые двести метров. Полежит, отдохнет — и снова идет. Снова полежит, снова поднимется. Так она вышла из леса. Так перешла поле, доползла до Плугович.
В Плуговичах села на скамейку возле чьей-то хаты, сняла мешок, положила рядом с собой, прислонилась к стене.
Что делать дальше? Если едва дошла до Плугович, то как добраться до шоссе? Ей лишь бы дойти до шоссе, которое ведет в Минск. Там ходят машины, там бы она снова подъехала. Но как добраться до шоссе? Она уже понимала, что сил у нее не хватит, ночь застанет в лесу, а там нигде рядом и жилья нет. Ночевать в Плуговичах? Отдохнуть? А завтра с новыми силами двинуться дальше? Нет, она не может так задерживаться в дороге. Дома ведь ждут… Да и проситься ночевать у чужих людей, отойдя от родной деревни только семь километров, как-то нелепо.
И она решила идти. Может, доберется как-нибудь до шоссе, может, кто подвезет.
Она снова взвалила мешок на плечи. Пошла, так же часто останавливаясь, намечая себе, сколько пройти, прежде чем отдохнуть.
«Вон до той хаты дойду, а там постою, — говорила она себе. — Вон до того столбика нужно дойти».
Возле последней хаты, за которой начинался тракт, остановилась. Стояла у дороги, держа мешок за веревку, как дитя за руку.
Мимо прошла женщина в полушубке, в валенках, пробежала лохматая собака, над полем кружилась, громко каркая, ворона, села темным пятном на снег.
Нина позавидовала и женщине, и собаке, и вороне.
Им хорошо, легко… Они дома…
Стала замерзать, стучала одной ногой о другую, дышала на руки. Уже не ожидала чуда, стояла, и все, а что она могла делать?
И вдруг увидела лошадь, запряженную в сани. Лошадь резво бежала по хорошо укатанной дороге. В санях сидел пожилой мужчина, погоняя лошадь поводьями.
Нина вышла на середину дороги.
— Дяденька, может, подвезете? — умоляюще посмотрела она на мужчину.
Тот остановил лошадь.
— Садитесь, — сказал добродушно.
Нина вместе с мешком повалилась на солому, и лошадь снова резво побежала, разбрасывая копытами снег.
— Далеко идете? — спросил мужчина.
— Мне до Валерьянов, — ответила Нина. — Там уже я на машине подъеду. А теперь до Валерьянов бы добраться.
— До самых Валерьянов-то я не еду, версты три придется вам пройти, — сказал мужчина.
— Ну, три версты — это ничего. Три версты я дойду, а то устала очень, — оправдывалась Нина.
Мужчина подстегнул лошадь, и та побежала еще резвее. Нина не верила своему счастью. Ей вспомнились поговорки, которые часто любила повторять мама: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог» или «Даст бог день, даст бог и пищу». Мать, конечно, не верила в бога, даже детей не крестила, хотя, когда Нина родилась, еще многие крестили детей. Говорила же мать так потому, что верила: пока человек жив — он всегда что-то придумает, чтоб выбраться из беды. Верила и в случай, который приходит на выручку в трудный момент. В их жизни таких случаев было немало. Иногда в доме нет ни крошки хлеба, ни картошины, но глядишь — что-то подвернется, и поели. Одним словом, пословицы матери убеждали, что человека в тяжелый момент выручает счастливый случай. Вот и теперь такой случай сжалился над Ниной, послал ей эту рыжую лошадку.
Мужчина расспросил Нину, откуда она, зачем сюда приходила, и, удовлетворив любопытство, отвернулся, поднял воротник.
И Нина плотнее запахнула свой жакет, ноги прикрыла соломой.
Отдохнув в санях, три версты до шоссе одолела легче, чем ту дорогу до Плугович, хотя раза два отдыхала. Ела снег, выгребая, который почище, — мучила жажда.
Когда вышла на шоссе, показалось, что она уже дома. Самое тяжелое — позади. Теперь нужно только подождать, когда будет идти машина, и попроситься. Если повезет, часа через три может быть в городе.
Она перешла на другую сторону шоссе, прислонилась спиной с мешком к столбу и стала ждать.
Как назло, шоссе будто вымерло. Не везло Нине. И все же она не очень беспокоилась, не могла допустить, что попутной машины не попадется. Шоссе обычно гудело с утра до вечера, какая-то машина появится и теперь, возьмет ее, ведь иначе ей до города не добраться.
Наконец далеко на горизонте появилась живая точка. Нина с надеждой стала ожидать, даже отошла от столба, и мешок снова обвис на спине тяжелым грузом. Машина то скрывалась за холмами, то вползала на них. Вот уже хорошо виден крытый брезентом верх. Нина подняла руку, но машина, не сбавляя скорости, пронеслась мимо, только бензиновый перегар какое-то время висел над шоссе, пока и его не разогнал ветер.
Спустя несколько минут проехала легковая машина. Нина даже не голосовала, она знала, что в легковых машинах ездят офицеры, не будут же они подбирать людей на дорогах, да и сама Нина не очень-то хотела в их компанию.
Машины стали проезжать чаще. То с грузом в кузове, то крытые брезентом, но ни одна из них не остановилась.
Нина с обидой и завистью смотрела им вслед. Представляла, как эти машины будут въезжать в город, от которого еще так далеко она.
Смеркалось. День кончался. Значит, снова в дороге ее застанет ночь. Стало тревожно: что она будет делать?
Из-за пригорка показалась еще одна машина. Нина уже не верила, что она остановится, машинально подняла руку. И вдруг шофер затормозил.
Нина бегом бросилась к машине, боясь поверить удаче.
В кабине сидели два немца в зеленых шинелях, в теплых шапках. Один за рулем, другой возле него с сигаретой в зубах. Оба весело уставились на Нину.
— Масле, яйки? — спросил тот, что был за рулем.
— Масле, яйки никс, — подделываясь под их разговор, ответила Нина. — Марки… Марки вот, — похлопала Нина себе по карману.
— Э-э, марки… Марки шайзэ, — сказал второй немец. — Маслё, яйки, ко-ко-ко.
Он наклонился к Нине, и она почувствовала запах водки.
«Пьяные», — подумала она.
— Но у меня нет яиц, — с отчаянием сказала Нина. — Если б были — отдала б, лишь бы довезли…
Немцы что-то залопотали между собой, потом тот, что был за рулем, показал Нине на кузов.
Второй раз ее просить не нужно было. Она быстро побежала к кузову, шмыгнула под брезент. Поехали.
Теперь часа два — и она в городе. Мать заждалась, беспокоится, а у нее все хорошо, приедет и привезет сало, вот будет радость!
Под брезентом было темно, и вначале Нина не могла рассмотреть, что там лежит, потом глаза немного привыкли, и она увидела ящики, на них было что-то написано по-немецки. Возле самой кабины большой грудой лежали какие-то вещи. Одежда, что ли? Нина подползла ближе. Солдатские шинели! Вот роскошь! Она сейчас закутается в них и будет сидеть, как пани.
Нина сняла с плеч мешок, положила возле себя. Шинели были старые, от них несло плесенью, но Нина одну накинула на себя, второй укрыла ноги. Прилегла, облокотившись на мешок.
Сумерки сгущались, но теперь ей не было страшно. Она едет! Ей тепло! Она скоро будет дома! Что это — снова тот счастливый случай, который в трудную минуту приходит на выручку? Снова это: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог»? Ну, как иначе объяснить эту машину с шинелями?
Ее стало клонить ко сну, и она вскоре задремала, а потом уснула, даже видела сны. Будто она в школе, учитель вызвал ее к доске, а она не выучила урок, и ей стыдно. Она хочет оправдаться, объяснить, почему не подготовила урок, хочет рассказать, как ходила в деревню за продуктами, но почему-то не находит нужных слов.
Потом будто она идет по городу, а город мертвый, кругом пустые обгоревшие дома, на улицах — какие-то узлы с одеждой, стоит швейная машинка, бродит белая свинья с лошадиной головой. И нигде ни души. Нине делается страшно, она хочет кого-то позвать, открывает рот, хочет закричать — и не может, пропал голос. Хочет убежать, но ноги подгибаются, не идут. Она делает шаг — и падает. Поднимается, делает еще шаг — и снова падает.
Когда машину подбрасывало на ухабах, она просыпалась. Щупала вокруг себя руками, искала мешок — находила и успокаивалась. Прикосновение к мешку было особенно приятным. Она терла глаза, отгоняла сон, но урчание машины укачивало, и она снова засыпала.
Проснулась окончательно оттого, что машина не ехала, стояла. Возле нее топали, громко разговаривали немцы. Кто-то, не иначе какой-то начальник, громко кричал на кого-то, ругался.
Нина выбралась из шинелей, взяла в руки свой мешок. Сидела, смотрела на дверцу в брезенте и не знала, что ей делать — слезать или сидеть тихо.
«Где мы? Что там такое? — думала она. — Остановились на дороге или уже приехали?»
Тяжелые шаги затопали совсем рядом. Кто-то отвернул брезент. В глаза ударил свет фонарика. Она невольно подняла руку, закрыла лицо.
Тот, кто светил, увидев Нину, стал ругаться еще яростней. Это был тот самый начальничий голос, который Нина услышала, когда проснулась.
— Р-рауз! Вэк! Доннэр вэтэр! — кричал немец на Нину. — Партизан?!
Таща за собой мешок, Нина подалась к брезентовой дверце. Пока слезала, немец не переставал ругаться.
Затекшими ногами ступила на дорогу. Машина стояла у въезда в город. Он темной массой возвышался перед ними, без единого огонька.
Возле машины ходили два немца с автоматами на груди. Шофер и тот, второй, который ехал с ним в кабине, стояли навытяжку возле машины.
Немец с фонариком толкнул Нину в спину, приказывая идти вперед. Подтолкнул к шоферу и к тому, другому немцу. Тыкал в Нину пальцем, тряс кулаком перед лицами немцев и все ругался, кричал. И часто слышны были слова «шнапс» и «партизан».
Нина догадалась, что это, видимо, пост при въезде в город задержал их машину. Очевидно, офицер ругает немцев за то, что они пьяные и везли Нину. Так боятся партизан, что каждый наш человек им кажется партизаном.
Уже давно стемнело, но вокруг был белый снег и в небе висел холодный серп месяца. При этом свете Нина видела испуганные лица немцев, которые везли ее, злое лицо офицера и застывшие лица двух немцев с автоматами, готовых выполнить любой приказ.
Наконец офицер выдохся, даже немного успокоился. Что-то скомандовал немцам, которые везли ее. Те быстро шмыгнули в кабину, зарокотал мотор, машина тронулась и вскоре исчезла в темноте городской улицы.
Нина тоже хотела идти, но немец схватил ее за руку.
— Хальт! Партизан? Динамит? — дернул он за мешок.
Она вначале не поняла, а потом засмеялась:
— Никс динамит… Здесь эссен… Дома киндер малые, — показала она рукой на город.
Немец вырвал у нее из рук мешок, бросил тем двоим, с автоматами. Один из них стал развязывать.
— Никс динамит, — говорила Нина, подбегая к солдатам. — Здесь эссен, эссен, — повторяла она.
Немец долго возился, развязывая узел. Нина с тревогой следила за его большими руками. Наконец развязал, засунул руку в мешок, вытянул оттуда кусок сала, который положила тётка Ева.
— О, шпэк! — весело сказал он.
Офицер, который все время стоял в стороне, подошел к ним, посветил фонариком внутрь мешка.
— Шпэк, — подтвердил и он, потом улыбнулся, что-то сказал тому, который развязывал. И тот тоже рассмеялся, что-то весело стал говорить офицеру.
У Нины отлегло от сердца. Смеются… Может, ничего плохого ей не сделают…
Солдат, который держал мешок, повернулся к ней.
— Рауз! Вэк! Бистро — взмахнул он рукой перед ее лицом.
Нина хотела взять свой мешок, чтоб выполнить это «рауз» и «вэк», значение которых она хорошо понимала, но немец отодвинул мешок к себе за спину, а Нину толкнул в грудь.
Теперь она все поняла. Немцы хотят забрать ее мешок. А ее отпускают, гонят. У нее потемнело в глазах, тело покрыла испарина. Она как кошка бросилась на свой мешок, вцепилась в него обеими руками.
— Там дети, киндер, — захлебываясь словами, заговорила она. — Отдайте, там дети, киндер…
Но немец одной рукой тянул мешок к себе, а второй толкал Нину в грудь.
— Вэк! Рауз! — злобно говорил он.
— Что вы, пан, я не могу отдать… Не могу… пустите, — в отчаянии повторяла Нина.
Она называла немца паном, просила его. Ей было гадко, противно, что она так просит, что говорит немцу «пан». Но как еще спасти мешок?
Она изо всей силы держала мешок, боялась и на секунду выпустить его из рук, думала, что если выпустит его хоть на секунду — все пропало.
— Доннэр вэтэр! — ругался немец. Он старался оторвать Нинины руки от мешка, но она держала его изо всех сил, не выпускала.
Немец дергал мешок, надеясь вырвать его из рук Нины, но она моталась вместе с мешком, и вырвать его у нее казалось невозможным.
— Сакрамэнто! — выругался немец и схватил автомат. Он что-то сердито кричал. Нина поняла одно только слово: «шиссен» — «стрелять». Немец пугал ее, что застрелит.
— Ну и стреляй, сволочь, стреляй! — крикнула Нина.
И в самом деле, ни автомат, ни угрозы немца не испугали Нину. Самое страшное теперь для нее было — лишиться мешка. Она и представить себе не могла, как с пустыми руками придет домой.
Офицер, глядя на борьбу солдата с Ниной, вдруг захохотал, сказал что-то второму солдату. Тот без особой охоты подошел, тоже взялся за мешок. Немцы вдвоем потянули мешок и Нину, которая все не выпускала его из рук. Они тянули ее куда-то в сторону от дороги. Тянули, проваливаясь в снег, и Нина тянулась за ними. Она упала, но мешка не выпустила. Снег набивался в рукава, таял на лице. Она давилась снегом, слезами и кричала:
— Помогите, люди! Помогите! Гады, сволочи… Не отдам!.. Не отдам!..
Она чувствовала, как слабеют пальцы. Еще немного, и она выпустит мешок. И это ей было страшнее всего.
А немцы тянули и тянули ее вместе с мешком. Еще шаг, еще. Нина чувствует, как мешок ускользает у нее из рук, последнее усилие — сжать сильнее пальцы, но силы иссякли.
Она упала лицом в снег и громко заплакала. Ей казалось, что она плачет так громко, что ее слышит весь город, весь мир. Такой боли, такой обиды Нина еще никогда не знала, не знала, что они, такие, есть на свете.