Андреев замолчал и взволнованно дергал себя за усы.
   — Как это все чересчур уж просто! — проговорила Дора сердито.
   — А вам непременно хочется, чтобы было сложно? — с озлобленной насмешкой спросил Андреев. — В том-то и горе ваше, что вы дети того времени, когда человек был так глуп и жалок, что тяготился своей простой и красивой, жизнью, и думал, что его долг уважать и любить все, что угодно, кроме самого себя. Эх, вы, путаные люди!.. Путали вы, путали и запутались окончательно… Чего вы только не придумали, чего только не намудрили над собой!.. Тут у вас и Христос, и родина, и человечество, и ближний, и дальний… идеализм, и марксизм, и прочее… С одной стороны, все это прекрасно, а с другой — где же вы сами?.. Где ваша собственная свободная, индивидуальная жизнь?.. Места вам как будто бы и не осталось… то есть осталось, но какое… чисто жертвенное!..
   — Да постой! — перебил Ларионов, теряя пенсне и ныряя за ним под стол.
   — Да чего там, постой! — рванул головой Андреев. — Конечно, так. Теперь, по-моему, поворотное время настало… Пройдет десять, двадцать лет и вас будут как уродцев рассматривать… Как это, мол, могли жить такие несамостоятельные, робкие, трусливые людишки!..
   — В чем же, скажите, пожалуйста, — насмешливо спросила Дора, заключается это ваше уменье любить себя?
   — В чем?.. В том, чтобы любить себя всего, как есть я — человек из плоти, крови и духа равно!.. Любить свое существование, свое тело, свои наслаждения, свою самостоятельность, свое настоящее, не фальшивое, подкрашенное и подстроенное миропонимание… вот!
   — Да ведь этак каждый лавочник себя любит! — сказал Ларионов.
   — Нет, лавочник не так любит… Лавочник — несчастный человек: он совершенно не умеет любить себя… он окружает свою жизнь самыми неестественными условиями, всю жизнь пресмыкается, боится, не видит за заботами, как бы жить, как все, ни солнца, ни радости общения с природой и людьми, как людьми… не понимает ничего изящного, красивого; наполняет свое существование самыми уродливыми, грязными, грубыми деяниями… Он сам не видит этого, он даже воображает, что любит себя; но вся жизнь его — сплошное страдание, и смерть у него неудовлетворенная, глупая… Он не умеет любить себя… как и вы… Вот!
   Андреев неожиданно встал и взялся за фуражку.
   — До свиданья! Пора домой… Уже двенадцатый час.
   — Нет, ты вот что скажи…
   — Ничего я тебе не скажу… пошел ты к черту, дурья голова! Если не понимаешь сам, так этого не втолкуешь!.. Все равно будешь пичкаться всю жизнь всякой трухой…
   Студенты ушли. В комнате стало тихо, и опять слышно было, как за стеной говорят.
   — Ну, и философия! — с иронией сказала Дора и встала. — Значит же, назад… к первобытному состоянию!..
   Лиза вздохнула и потянулась. И опять острое воспоминание о Паше Афанасьеве защемило у нее в сердце.
   Ночью она шла домой по пустым мокрым улицам, в мокрых камнях которых дрожали и искрились отблески фонарей. Черная свободно-мрачная широкая река шла под мостом и уплывала в черную даль, сливаясь с черным небом. Огромный темный купол, отражая зарево огней, в невероятном просторе уходил над головой. Дул с моря упругий сырой ветер и влажною волной ударял в лицо. Где-то далеко глухо и предостерегающе бухала пушка.
   — Бух… бух!..
   Лиза серьезно и строго посмотрела на реку, и что-то заныло и затосковало в ее сердце и потянуло за упругим ветром куда-то вдаль — в простор, мрак и ветер, откуда ясно слышался сырой и торжественный запах весны.



VI


   Лиза приехала домой.
   Опять была весна, но уже не было Паши Афанасьева, и когда Лиза в первый же вечер пошла в сад и стала у забора, тихая грусть охватила ее. Казалось, где-то здесь еще слышатся слова Паши, его страстный и слабый голос, и было невозможно ясно представить себе, что его нет, совершенно нет нигде, на всем свете.
   Не было в городе и Доры Варшавской: она осталась в Петербурге, поступив на лето для заработка в какую-то контору по хранению мебели.
   Дома все были рады Лизе, и больше всех был рад корнет Савинов. Он прибежал в тот же вечер, запыхавшись и блестя глазами, и целый вечер молчал, не спуская с Лизы наивно восторженного взгляда. Ей было радостно и приятно видеть его, но по обыкновению она смотрела на корнета строго и серьезно.
   После ужина пошли гулять. В душе Лизы была какая-то радостная истома, и не терпелось сейчас же пойти по знакомым улицам, мимо старых, знакомых домов, церквей, заборов и садов.
   Ночь была безлунная, темная, и после белесых весенних петербургских ночей Лизе казалось темно, как в погребе.
   Она с Савиновым шла впереди, а Павел Иванович шагал сзади с Ольгой Петровной.
   — Ты не простудишься, Павел Иванович? — спрашивала по обыкновению Ольга Петровна, и Лиза слышала этот, с давних пор знакомый вопрос, ждала знакомого ответа, и ей было до слез весело и смешно.
   — Чего ради я буду простуживаться?.. Не понимаю, право! — сердито недоумевал Павел Иванович.
   Воздух был густой, как мед, и с каждым вздохом, казалось, в грудь входило что-то могучее, сладкое, полное жизни и доходило до самого сердца.
   — Ах, как хорошо… прелесть, как хорошо! — повторяла Лиза.
   Восторг и робкая надежда расцветали в груди корнета.
   — Чудная ночь! — немного в нос сказал он.
   И Лизе показалось, что он прекрасно выразил именно то, что нужно.
   Тишина на улицах была полная, и звезды беззвучно мигали в недосягаемой вышине.
   А со следующего дня жизнь пошла простая, спокойная и солнечная. День проходил за днем радостно и мирно, а когда в голову приходило воспоминание о Петербурге и о том, что лею пройдет, Лизе становилось тяжело и тоскливо.
   Уже в июле, когда после жарких и сухих дней наступили удивительные истомные ночи и сад блестел фосфорическими огоньками светляков, а небо роями бриллиантовых звезд, Лиза с корнетом поехали кататься на лодке.
   Корнет сидел на веслах, а Лиза на руле. От одного берега до другого ровно колыхалась темная глубокая вода, и в ней отражались и качались звезды. На берегу стоял темный и задумчивый лес, полный мрака и теплого, влажного дыхания.
   — Ах, Лизавета Павловна… если бы вы знали, как я скучал по вас!.. Сто раз думал: застрелюсь, и кончено… А потом думаю: вот придет лето, Лизавета Павловна приедет, а меня не будет, и я ее никогда больше не увижу… Так и не застрелился… — тихо говорил корнет.
   — Так и не застрелились!.. — повторила Лиза и смеялась чисто, звонко и стыдливо-счастливо.
   — Чудная ночь! — повторял корнет в нос, не спуская глаз с расплывающегося во мраке мягкого и изящного силуэта Лизы.
   А ей бессознательно хотелось быть еще изящнее, еще привлекательнее, и каждое движение, которое она делала, было полно милой прелести, и каждый звук голоса — нежности и красоты.
   У одного островка они высадились и пошли в лес, прижавшись друг к другу. Под деревьями было совсем темно и пахло сыростью и влажными мягкими травами. Со всех сторон тихо светились слабые огоньки светляков, в полной тишине и тайне, казалось, делавших в траве какое-то свое важное, углубленное дело.
   Они остановились на лужайке и смотрели вверх на клочок далекого темного неба со звездами и на обступивший их темный таинственный лес. И что-то жаркое и властное тянуло их друг к другу. Чуть заметно, робко и стыдливо вздрогнула рука Лизы, и плечо, круглое, теплое и мягкое, прижалось к плечу корнета. Жар и холод охватили большое мускулистое тело корнета; одну секунду он чуть не схватил Лизу за круглые мягкие плечи, чтобы всем вздрагивающим и млеющим телом прижаться к ней и прижать ее к себе, раздавить и подчинить властной ласке, но он не посмел и, скользнув вниз, опустился коленями в мокрую траву и прижался головой и губами к ее руке, нежной и маленькой, с беспомощными, слабыми пальцами.
   — Идемте… — вздрагивая и путаясь, проговорила Лиза. — Идемте!.. повторила она серьезно и строго, как всегда, но в голосе ее было что-то сладкое, как песня, и нежное.
   Корнет встал, покорно подал ей руку, и они пошли.
   Лес молчал, и светляки тихо светились в траве, и было тяжело дышать от счастливого, проникающего во все тело, бесконечного сладкого напряжения.
   Всю дорогу они молчали и боялись смотреть друг на друга; но стыдливые, счастливые улыбки не сходили с их лиц, и между ними все время чувствовалась какая-то таинственная счастливая связь.
   Дома Лиза долго и странно-серьезно смотрела на себя в зеркало и, раздеваясь, все движения делала медленно и лениво. А корнет, придя домой, кинулся головой в подушку и замер.
   — Какая чудная ночь… какая чудная ночь! — вертелось у него в голове, и все богатырское тело дрожало и млело от счастья.



VII


   Дня через три после этого вечера Лиза получила письмо от Доры Варшавской.
   «Дорогая Лизочка! — писала Дора неаккуратно и размашисто. — Если бы ты знала, как скучно и скверно на душе! Проклятая контора вымотала из меня всю душу. В городе пустота и скука, жара… Ларионов уехал, и теперь я совсем, совсем одна. Прежде хоть он, бывало, ходил ко мне, — все не так было скучно. А воображаю, как ты там веселишься!.. Твой корнет опять возле тебя… Катаетесь, конечно, в лунные ночи на лодке, гуляете в темных аллеях задумчивого сада… Воображаю, какая прелесть! Хоть замуж-то, Бога для, не выйди! А, впрочем, это твое дело… Ты не сердись на меня, но у тебя порядочная-таки склонность к мещанскому счастью, — это еще Паша Афанасьев замечал. Что ж, может быть, это и к лучшему: выйдешь замуж за своего корнета, народишь дюжину младенцев и будешь себе счастлива и долголетна на земле!.. Ну, пока, до свиданья! Твоя Дора Б… Лизочка, прости меня! Я злая, скверная… Сейчас перечитала это письмо и вижу, какое оно подлое и злое. Но я все-таки пошлю его, чтобы ты знала, какая я дрянь. Но я такая бедненькая сиротинка! Так мне скучно, тошно все!.. Такая я несчастная, что ты не будешь сердиться и простишь свою бедную Дору».
   Лиза серьезно прочла это письмо два раза, сделала строгое лицо и тихо пошла в сад, где светило солнце и чирикали воробьи. Она медленно прошла через всю аллею и пришла к тому месту, где в прошлом году был перелаз в сад Афанасьевых. Там она долго стояла и, неподвижно глядя на серый полуразвалившийся плетень, о чем-то думала. Солнечные пятна шевелились на дорожке и на ее сером платье, а над головой тихо шелестели зеленые листья. Опять ей послышалось, что где-то тут, в прозрачном воздухе, неслышимые, но ясно звучат слова покойного Паши Афанасьева, как будто они навеки остались и живут тут одинокие, тихие и печальные, трогая в сердце невыразимо нежные и грустные струны. Стало больно, — и Лиза тихо заплакала. Слезы медленно выступали на светлых глазах и расплывались, а в них расплывались в неопределенно зеленые пятна и плетень, и листья, и трава, и голубое небо.
   Идя назад, она наткнулась на Василису, которая за зиму растолстела, раскраснелась и теперь вольно и грубо шутила с краснорожим плотоядным кучером Семеном. Лизе показалось, что от них пахнет салом, и ей стало противно. Она ушла, строго глядя себе под ноги.
   Вечером, как всегда, пришел корнет. Должно быть, он чуял что-то, потому что с его красивого добродушного пустого лица не сходило робкое выражение. Лиза была холодна, сурова и молчалива.
   Когда они остались одни, корнет робко спросил:
   — Лизавета Павловна… что с вами?
   Лиза холодно посмотрела на него.
   — Со мной?.. Ничего… — строго ответила она.
   Корнет уныло помолчал, и сердце у него сжалось тоской.
   — Но я вижу, что вы… Лизавета Павловна…
   Лиза опять посмотрела на него, потом вдруг вытащила из кармана письмо Доры и подала ему:
   — Что это? — испуганно спросил корнет.
   Лиза не ответила и пошла в сад.
   Корнет остался на месте, долго и оторопело смотрел ей вслед, а потом стыдливо развернул письмо и прочел. Сначала он весь покраснел и тяжело задышал, так что на него страшно было смотреть, и в первую секунду казалось, что он порвет письмо в клочки, бросится на кого попало, закричит. Но тот обожательный страх, который он всегда питал к Лизе, смирил его. Он сконфуженно оглянулся по сторонам, аккуратно сложил письмо и пошел за Лизой, звонко гремя шпорами и сам пугаясь этого звука.
   Лиза стояла у калитки и смотрела на улицу, по которой с пылью и дребезжащим блеянием проходило стадо.
   — Лизавета Павловна!.. — тихо позвал он.
   Лиза обернулась и серьезно уставилась ему в глаза. Корнет потупился и почувствовал, что все пропало, что то огромное и светлое счастье, приближение которою с таким восторгом он чувствовал, погибло и безвозвратно ушло куда-то далеко-далеко. Холод и мрак обняли его душу.
   — Я не понимаю, Лизавета Павловна… — начал он упавшим, унылым голосом.
   — Не понимаете? — со странным выражением переспросила Лиза, и лицо ее исказилось.
   — Я сама ничего не понимаю… оставьте меня, оставьте! — вдруг истерически закричала она и бросилась бежать от него к дому, путаясь в длинной серой юбке и размахивая мягкой косой, колотившейся по плечам.
   Корнет не спал всю ночь и все ходил из угла в угол по комнате. На столе горела свеча, было пусто и неуютно в голой комнате, и уродливо-огромная черная тень кривлялась на потолке и стенах вслед за корнетом. Часов в двенадцать он сел и написал прошение о переводе и об отпуске, а потом встал, подошел к своей шинели, висевшей в углу на гвоздике, хотел было вынуть из кармана револьвер, но вместо того отчаянно ударился головой о шинель и несколько раз произнес тихо и внятно:
   — Лиза… Лиза… Лизочка!..



VIII


   В половине февраля была оттепель и болезненно чувствительно напоминала весну запахом талого снега, темным сырым небом и оживленно резким стуком колес по обнажившейся местами мостовой.
   Лиза и студент Коренев, высокий черноволосый и смуглый человек, со жгучими черными глазами и горбатым носом, шли к нему на квартиру. На Кореневе была студенческая шинель нараспашку, шапка сидела у него на самом курчавом затылке, и крепкий, звучный голос заглушал стук колес и шум воды, бежавшей через тротуары из труб.
   — Я не понимаю вас, Лиза… — говорил Коренев, сверкая глазами, как злое и хищное животное. — Если вы любите меня, а я знаю, что любите, то какой смысл уродовать свое счастье и вам, и мне?.. Надо брать от жизни все, что она может дать!.. Я не люблю трусости, половинчатости и нерешительности!..
   Лиза молча смотрела себе под ноги и чувствовала, как странно, сладко и страшно дрожат у нее ноги и руки и как щемит в груди. То ухо, которое видел Коренев, маленькое и красивое, алело у нее, как нежный густо-розовый цветок.
   В комнате Коренева она не раздевалась и стояла у стола, распространяя от своей черной гладкой кофточки запах свежести и холода, пока хозяйка Коренева не внесла самовар и не ушла, любопытно оглядев ее с ног до головы.
   Коренев, видимо, был возбужден, и глаза у него горели темным решительным блеском. Он был очень красив, и все движения его приобрели властный и дерзкий оттенок.
   — Раздевайтесь же, Лиза! — сказал он, заперев дверь, и подошел к ней.
   Лиза быстро взглянула на него, и тот страх, безотчетный, полудетский, который она всегда испытывала перед ним с самого начала знакомства, отразился на ее побледневшем, но по-прежнему серьезном лице.
   — Ну, раздевайтесь же! — повторил Коренев и, протянув вздрагивающие руки, стал сам расстегивать ее кофточку.
   — Я сама… — тихо проговорила Лиза… Она отколола шапочку и села к столу.
   — Нет, что же вы… раздевайтесь! — возразил Коренев.
   Она послушно встала и начала снимать кофточку, Коренев стал ей помогать и вдруг быстро и грубо обнял ее, швырнул кофточку на пол и, подняв Лизу на воздух, одним движением повернул так, что коса ее мягко ударила его по лицу, и опустил на кровать.
   У Лизы закружилась голова; страх и отчаяние, как при падении во сне в страшную пропасть, охватили ее; она сделала слабое усилие вырваться, изогнулась на подушке, и вдруг затихла и закрыла глаза. И все поплыло вокруг в жгучем и страшном хаосе страдания и наслаждения.
   Она встала тихо и, не глядя на Коренева, прекрасная и жалкая в своем сером измятом платье, с рассыпавшимися волосами и опущенной головой. Коренев дышал тяжело и редко. Глаза у него блестели и ноздри раздувались восторгом и силой. Странный теплый запах окутывал их, и вся комната, казалось, тонула в каком-то горячем, сладострастном тумане.
   Лиза ушла поздно. В коридоре было темно, и она старалась пройти его неслышно и незаметно. Но из двери хозяйки падала полоса света, и тощая, худая чиновница вышла на порог.
   — Затворяйте, пожалуйста, дверь! — скрипучим голосом, в котором слышались презрение и насмешка, сказала она.
   На лестнице Лиза остановилась, упала грудью на перила, твердые и холодные, и замерла, закрыв глаза. Перила вдавливались в упругую, небольшую грудь… Было холодно и пусто. Кто-то хлопнул внизу дверью, и стук гулко пронесся по всем этажам. И представилось Лизе, что она маленькая-маленькая, несчастная и униженная, и что во всем свете она одна. В голове ее мелькнул образ Коренева, странно светлый и яркий, точно в каком-то ореоле, и погас бессильно в ее потемневшей и опустевшей душе.



IX


   Почти каждый день к Доре и Лизе, жившим теперь в одной комнате, приходили Ларионов и Андреев и целыми вечерами постоянно спорили об одном и том же.
   — Я понимаю теперь, — разводя руками, вскакивая и глядя поверх пенсне, говорил толстый белобрысый Ларионов, — теперь время борьбы для борьбы, — вот какая штука!.. Прежде на борьбу смотрели, как на долг или как на печальную необходимость, понимаете?.. А теперь находят наслаждение в самом факте борьбы… наслаждение чисто животное, эгоистическое, для самого себя, вот в чем штука!..
   — Верно! — одобрительно соглашался Андреев.
   — Ну, да… Только это очень просто, этак всякий обратится в зверя!..
   — Нет, брат, врешь! — усмехнулся Андреев. — Это надо умеючи… Зверем, как ты говоришь, таким зверем, как я понимаю, надо или родиться, или с детства воспитаться!.. А то будешь просто скотиной и больше ничего!
   Лиза внимательно слушала их, сидя в углу кровати, и представляла себе Коренева таким, каким не раз после того вечера он приходил к ней в отсутствие Доры. В первый раз она почувствовала к нему какую-то нежную жалость и хотела приласкать его, прижаться к нему и сказать что-то хорошее, нежное, со слезами на глазах. Но он был требователен, весел и жесток, смеялся и ласкал ее так, что после его ухода у нее болело все тело и целый день она была слаба и нездорова. Веяло от него силой и холодом, и Лиза стала бояться его по-прежнему, и даже больше. То, что он делал с ней, было ей противно и стыдно. Но она не смела ему противиться и подчинялась покорно и робко. И теперь, слушая Андреева, она представляла себе Коренева именно тем зверем, о котором он говорил; и ей было стыдно, больно и страшно, чтобы никто не узнал о ее ужасе, унижении и страдании.
   Дора была молчалива и сосредоточена. Она почти не слушала спорящих и вся жила мыслью о том, что по ночам писала, пряча даже от Лизы. Ей казалось теперь, что, наконец, она нашла то, что ей было нужно, и, когда ночью иногда в жгучем волнении вставала от стола и начинала тихо, чтобы не разбудить Лизу, ходить по комнате, голова у нее горела, глаза расширялись, необъяснимое волнение, сладкое и мучительное, теснило грудь. Она проводила рукой по сухому горячему лбу, и что-то светлое, славное и громадное рисовалось ей впереди.
   Но в один серый и холодный день в пустой и холодной комнате редакции ей вернули ее рукопись холодно и равнодушно.
   Она шла домой через большой мост и тупыми, жалкими глазами смотрела в мутную, серую, уползающую вдаль воду. В душе стало сразу пусто, холодно, не хотелось жить.
   Навстречу ей попались две товарки по курсам, одна высокая, полная и красивая, другая маленькая и веселая, как кошечка. Они остановили Дору и со смехом, блестя глазами и оглядываясь по сторонам без причины, стали рассказывать о состоявшейся сходке.
   — Если б ты слышала, как говорил Точников!..
   И они передавали содержание его речи бессвязно и восторженно, а потом стали восхищаться его наружностью.
   — Я не выношу блондинов!.. — говорила быстро и дробно, точно рассыпая бисер, маленькая курсистка. — Но это что-то особенное!..
   Она блестела глазками, и щечки у нее розовели, точно от поцелуя. Большая смеялась полным и круглым звуком, закидывая голову. А Доре были они противны и докучны. Она бросила их и ушла. Девушки пошли дальше, звонко смеясь, а Дора, стискивая зубы, думала: «Как мало им нужно, чтобы жить… Какая пошлость, какая пошлость!.. Господи, хоть бы умереть же»…
   Ею овладела страшная злоба. Ей захотелось пронзительно крикнуть, ударить кого-нибудь, броситься ничком в грязный талый снег, биться в нем, царапать его руками, грызть и кого-то проклинать; проклинать так отчаянно и злобно, как когда-то при ней худая, заморенная еврейка с безумными глазами проклинала Бога и людей над трупом погибшего во время погрома сына.
   Это было такое острое и мучительное чувство, что ей самой стало страшно и тяжело.
   «Да что, в самом деле, случилось? — пыталась она спросить себя. — Ну, и пусть у меня нет таланта… что ж из этого?..»
   «Не таланта, — отвечала она сама себе: — у меня ничего нет… На сходках я только молчу, учиться мне только скучно… я заурядная, ничтожная… Но это не может быть!.. Тогда лучше не жить!..»
   Дома она впала в тяжелую и безнадежную апатию, и Лиза не могла вывести ее из напряженного тупого молчания.
   — Дорочка, милая… да что с тобой? — спрашивала она тихо и трогательно. — Ведь ничего не случилось.
   И почему-то Доре казалось обидным это предположение Лизы; хотелось раскрыть перед нею какую-то мрачную и унылую бездну и осветить себя трагическим светом.
   Однажды ночью Дора вдруг встала с кровати, босая и в одной рубашке, маленькая и тоненькая, с растрепанными сухими черными волосами, подошла к Лизе и села к ней на кровать.
   — Лиза, — исступленно зашептала она, ломая сухонькие смуглые руки, — я говорю тебе, что я больше не могу!.. У меня была одна надежда подняться над толпой… Я не знаю, что теперь делать с собой и чего желать!.. Все кажется безнадежным, серым… И это жизнь!.. Если бы ты знала, что я передумала и перечувствовала за это лето в этой проклятой конторе, где на меня смотрели как на какое-то ничтожество… И каждый контролер смотрел на меня сверху!..
   — Дорочка, это пройдет…
   — Что пройдет? — почти крикнула Дора, с каким-то болезненным наслаждением прислушиваясь к собственным мрачным и резким словам. — Я не ребенок, чтобы впасть в отчаяние от случайной неудачи… Нет, я чувствую, что у меня в душе нет того, что дает людям возможность жить. Я не так глупа, чтобы утешаться какими-то игрушками… Я могла бы жить, если бы чувствовала себя вверху… над всеми… большой, смелой, гордой!.. А так, учиться, ехать, одною из тысяч, в глушь какую-нибудь, лечить всю жизнь каких-то идиотов, состариться и умереть так же незаметно, как жила… Неужели ты не понимаешь, какой это ужас!.. Пойми, целую жизнь! Лучше смерть! — страстно выкрикнула Дора, трагически вытягивая голые смуглые руки.
   Лиза смотрела на нее большими серьезными и строгими глазами и лежала неподвижно. Слышно было, как на хозяйской половине что-то скрипело, точно там качали деревенскую люльку.
   Дора молчала и смотрела прямо перед собою, широко открыв черные миндалевидные глаза. И ей казалось, что в этих глазах Лиза видит сейчас что-то роковое, трагически прекрасное. Случайно высказанная мысль, казалось ей, осветила ее ужасным и красивым светом. И Дора подумала, что ничего нет красивее, величественнее и легче, как убить себя.
   — Лучше смерть! — повторила она, сжав брови и прислушиваясь к своим словам.
   Лиза поднялась на локте и серьезно кивнула головой.
   — Я уже думала об этом… — просто, но с какою-то зловещей серьезностью сказала она.
   Дора долго молчала и думала. Ей показались странными слова и тон Лизы, но долго останавливаться на них она не могла. Ей хотелось думать о себе. Лиза хотела еще что-то сказать, побледнела, шевельнула губами, но вздохнула и промолчала. Потом Дора тихо встала и сказала:
   — Пойдем, пройдемся… Мне что-то нехорошо…
   Лиза кивнула головой и встала, откинув одеяло. И почему-то Дора в первый раз за все время обратила внимание на ее мягкую стройную спину, покатые голые плечи и точеные круглые ноги.
   Они оделись и вышли. На лестнице было темно и мрачно, под воротами спал дворник, похожий на кучу вонючей овчины. На улицах, слабо освещенных рядами мертвых желтых фонарей, было пусто и просторно, как на площадях. Они долго ходили по пустому городу, мимо молчаливых домов, с черными слепыми окнами. Попадались им навстречу черные люди и исчезали, как тени. Дора тихо говорила о бесцельности и никчемности жизни, о своем решении уйти из нее. Она старалась подбирать только самые грустные, значительные слова, и когда они не подбирались и выходило шаблонно, ей почему-то было мучительно неловко.