Василий Ардаматский
Опасный маршрут
Глава первая
Передо мной – довольно пухлая папка с надписью «Дело». У этого «Дела» есть свой номер, и состоит оно почти из двухсот страниц, аккуратно подшитых и подклеенных. Поперек папки стелется размашисто-небрежная резолюция: «В архив»
И эта аккуратная папка и резолюция «В архив» никак не вяжутся в моем представлении с тем, что рассказывает мне об этом деле сидящий передо мной совсем еще молодой человек с умными, усталыми глазами… Рассказывая, он то и дело внезапно умолкает, открывает папку, отыскивает нужную страницу, всматривается в нее, и на лице у него появляется недовольное выражение, будто то, что он прочитал, ему либо непонятно, либо почему-то не удовлетворяет его. Тогда он закрывает папку и отодвигает от себя, чтобы через несколько минут снова взять ее в руки. Потом я понял: да, этот человек никогда не сможет равнодушно читать страницы дела, и ему всегда будет казаться, что сухой, протокольный текст, густо заполнивший страницы документов, всего не расскажет, ибо в этой папке была частица жизни этого человека, его сердце и нервы…
Пододвинув папку ко мне поближе, он сказал:
– В общем, здесь есть всё, кроме… – Он недоговорил, помолчал, махнул рукой и рассмеялся: – В общем, здесь всё.
Я открыл первую страницу дела…
«Телефонограмма. № 1/ПО. Принята в 4 ч 17 м.
Из Лесной.
Вернувшийся из ночного колхозник артели „Рассвет“ Петруничев Илья Семенович сообщил, что в два часа ночи в районе Черного бора кружил самолет, который затем улетел на запад.
Передал дежурный райотдела РКМ…
Принял дежурный Управления госбезопасности…»
«Телефонограмма. № 2/ПО. Принята в 4 ч 21 м.
Из штаба ВВС округа.
В 2 ч 24 м в 70 км от Черного бора нашими истребителями сбит самолет неизвестной принадлежности. Идет выяснение.
Передал дежурный по штабу…
Принял дежурный Управления госбезопасности…»
«Телефонограмма № 3/ПО. Принята в 17 ч 42 м.
Из Управления милиции города.
На восточной окраине города возле 101-го почтового отделения обнаружен оставленный владельцем мотоцикл ижевской марки № 1207. Машина зарегистрирована в Лео ном районе.
Передал начальник оперативного отдела РКМ…
Принял дежурный Управления госбезопасности…»
Все эти телефонограммы были приняты в один и тот же летний день 195… года.
И вот я перелистываю дело – страницу за страницей.
И эта аккуратная папка и резолюция «В архив» никак не вяжутся в моем представлении с тем, что рассказывает мне об этом деле сидящий передо мной совсем еще молодой человек с умными, усталыми глазами… Рассказывая, он то и дело внезапно умолкает, открывает папку, отыскивает нужную страницу, всматривается в нее, и на лице у него появляется недовольное выражение, будто то, что он прочитал, ему либо непонятно, либо почему-то не удовлетворяет его. Тогда он закрывает папку и отодвигает от себя, чтобы через несколько минут снова взять ее в руки. Потом я понял: да, этот человек никогда не сможет равнодушно читать страницы дела, и ему всегда будет казаться, что сухой, протокольный текст, густо заполнивший страницы документов, всего не расскажет, ибо в этой папке была частица жизни этого человека, его сердце и нервы…
Пододвинув папку ко мне поближе, он сказал:
– В общем, здесь есть всё, кроме… – Он недоговорил, помолчал, махнул рукой и рассмеялся: – В общем, здесь всё.
Я открыл первую страницу дела…
«Телефонограмма. № 1/ПО. Принята в 4 ч 17 м.
Из Лесной.
Вернувшийся из ночного колхозник артели „Рассвет“ Петруничев Илья Семенович сообщил, что в два часа ночи в районе Черного бора кружил самолет, который затем улетел на запад.
Передал дежурный райотдела РКМ…
Принял дежурный Управления госбезопасности…»
«Телефонограмма. № 2/ПО. Принята в 4 ч 21 м.
Из штаба ВВС округа.
В 2 ч 24 м в 70 км от Черного бора нашими истребителями сбит самолет неизвестной принадлежности. Идет выяснение.
Передал дежурный по штабу…
Принял дежурный Управления госбезопасности…»
«Телефонограмма № 3/ПО. Принята в 17 ч 42 м.
Из Управления милиции города.
На восточной окраине города возле 101-го почтового отделения обнаружен оставленный владельцем мотоцикл ижевской марки № 1207. Машина зарегистрирована в Лео ном районе.
Передал начальник оперативного отдела РКМ…
Принял дежурный Управления госбезопасности…»
Все эти телефонограммы были приняты в один и тот же летний день 195… года.
И вот я перелистываю дело – страницу за страницей.
1
Самолет летел в бездне ночного неба. Летел он, словно забытый землей. Радиомаяки не подавали ему сигналов. Авиационные диспетчеры, обязанные беспокоиться о всех самолетах, об этом самолете даже не думали. Аэродромные радисты переговаривались с радистами всех проносящихся сквозь ночь машин, а с радистом этого тяжелого корабля они связи не держали.
Другие самолеты летели с зажженными сигналами, и людям с земли казалось, что в черном небе плывут разноцветные звезды. А этот летел, погасив огни, летел на огромной высоте, и его никто не видел и не слышал.
Разбейся этот самолет, и никто не узнал бы ни имени погибших, ни даже того, какой стране принадлежал самолет. У членов экипажа в карманах не нашли бы документов, а на обломках крыльев не оказалось бы опознавательных знаков. На штурманской карте не был бы обнаружен маршрут полета, и нельзя было бы даже установить, откуда и куда летела эта машина.
Впрочем, у единственного пассажира самолета документы были бы найдены, но люди с недоумением гадали бы – кто же он, этот человек, ибо в их руках оказалось бы сразу несколько документов, все на разные фамилии, но с фотографией одного и того же сорокалетнего мужчины, с красивым, мужественным лицом и удивительно спокойными глазами…
Но с самолетом пока ничего не случилось, и он продолжал лететь в бездне ночного неба. Одинокий пассажир – обладатель нескольких документов – дремал, откинувшись на спинку сиденья, зажатого в тесном отсеке позади пилотской кабины.
Перед лицом пассажира замигал красный глазок сигнальной лампочки – летчик хотел разговаривать с пассажиром. Ленивым движением пассажир взял с коленей радионаушники.
– Слушайте! Слушайте! – Голос у летчика низкий с хрипотцой, наушник с ним еле справляется, и пассажир напряженно вслушивался. – Сейчас один час семнадцать минут. Начинаю снижение. Через десять минут можете снять кислородную маску и готовиться к прыжку. Через сорок минут будьте готовы прыгать.
Красный глазок еще раз мигнул и погас. Пассажир посмотрел на часы…
Одновременно с этим на земле посмотрел на часы молоденький офицер, посмотрел и торопливо записал время – наконец-то земля увидела странный самолет. Это была уже советская земля. Локаторный пост воздушной службы нащупал самолет невидимым лучом, и на экране поста самолет возник еле приметной движущейся точкой. Тотчас же зазвонили телефоны, и по проводам в разных направлениях полетели стремительные слова приказаний…
Самолет снижался быстро. У пассажира заломило в ушах, и он перестал слышать гул моторов. Посмотрев еще раз на часы, он сорвал с лица маску. Видимо, самолет находился еще на большой высоте – пассажиру стало трудно дышать: он судорожными глотками захватывал воздух открытым ртом и испуганно смотрел перед собой, точно боясь, что он вот-вот умрет от недостатка кислорода. Его рука уже потянулась за маской, но в это время дышать стало легче, и он бросил маску за спинку сиденья.
Несколько минут пассажир сидел неподвижно. Матовый круг в стене отсека скупо освещал его напряженно-сосредоточенное, как у глухого, лицо, на котором тугая кислородная маска оставила красные полосы. Лицо его было не только красивое и мужественное, но и умное. Высокий, выпуклый лоб обрамляли густые каштановые волосы, на висках чуть тронутые сединой. Прямой с маленькой горбинкой нос. Волевой подбородок. Пристальные серые глаза. До сих пор он был укутан в меховую полость, а сейчас он ее сбросил и оказался в поношенном сером пиджаке, под которым виднелась вышитая украинская рубашка. Мятые брюки были заправлены в простые сапоги.
Под потолком вспыхнула яркая лампочка. Пассажир, не вставая с кресла, раздвинул ноги, согнулся и начал отвинчивать замки люка, вделанного в пол отсека. Затем он встал, поднял с пола туго набитый рюкзак и тщательно приладил его на спине. Он даже попрыгал, чтобы проверить подгонку заплечных ремней. Потом он вытащил из-под кресла плоский ранец с парашютом и, перепоясавшись ремнями, приладил его на груди. К поясу он пристегнул лопатку с коротким черенком.
Лампочка под потолком замигала. Пассажир рывком открыл люк – в отсек ворвался рев моторов, в лицо пассажиру упруго ударил воздух. Он сдвинул на глаза автомобильные очки, опустился на колени и быстрым, ловким движением, головой вперед, нырнул в люк…
Другие самолеты летели с зажженными сигналами, и людям с земли казалось, что в черном небе плывут разноцветные звезды. А этот летел, погасив огни, летел на огромной высоте, и его никто не видел и не слышал.
Разбейся этот самолет, и никто не узнал бы ни имени погибших, ни даже того, какой стране принадлежал самолет. У членов экипажа в карманах не нашли бы документов, а на обломках крыльев не оказалось бы опознавательных знаков. На штурманской карте не был бы обнаружен маршрут полета, и нельзя было бы даже установить, откуда и куда летела эта машина.
Впрочем, у единственного пассажира самолета документы были бы найдены, но люди с недоумением гадали бы – кто же он, этот человек, ибо в их руках оказалось бы сразу несколько документов, все на разные фамилии, но с фотографией одного и того же сорокалетнего мужчины, с красивым, мужественным лицом и удивительно спокойными глазами…
Но с самолетом пока ничего не случилось, и он продолжал лететь в бездне ночного неба. Одинокий пассажир – обладатель нескольких документов – дремал, откинувшись на спинку сиденья, зажатого в тесном отсеке позади пилотской кабины.
Перед лицом пассажира замигал красный глазок сигнальной лампочки – летчик хотел разговаривать с пассажиром. Ленивым движением пассажир взял с коленей радионаушники.
– Слушайте! Слушайте! – Голос у летчика низкий с хрипотцой, наушник с ним еле справляется, и пассажир напряженно вслушивался. – Сейчас один час семнадцать минут. Начинаю снижение. Через десять минут можете снять кислородную маску и готовиться к прыжку. Через сорок минут будьте готовы прыгать.
Красный глазок еще раз мигнул и погас. Пассажир посмотрел на часы…
Одновременно с этим на земле посмотрел на часы молоденький офицер, посмотрел и торопливо записал время – наконец-то земля увидела странный самолет. Это была уже советская земля. Локаторный пост воздушной службы нащупал самолет невидимым лучом, и на экране поста самолет возник еле приметной движущейся точкой. Тотчас же зазвонили телефоны, и по проводам в разных направлениях полетели стремительные слова приказаний…
Самолет снижался быстро. У пассажира заломило в ушах, и он перестал слышать гул моторов. Посмотрев еще раз на часы, он сорвал с лица маску. Видимо, самолет находился еще на большой высоте – пассажиру стало трудно дышать: он судорожными глотками захватывал воздух открытым ртом и испуганно смотрел перед собой, точно боясь, что он вот-вот умрет от недостатка кислорода. Его рука уже потянулась за маской, но в это время дышать стало легче, и он бросил маску за спинку сиденья.
Несколько минут пассажир сидел неподвижно. Матовый круг в стене отсека скупо освещал его напряженно-сосредоточенное, как у глухого, лицо, на котором тугая кислородная маска оставила красные полосы. Лицо его было не только красивое и мужественное, но и умное. Высокий, выпуклый лоб обрамляли густые каштановые волосы, на висках чуть тронутые сединой. Прямой с маленькой горбинкой нос. Волевой подбородок. Пристальные серые глаза. До сих пор он был укутан в меховую полость, а сейчас он ее сбросил и оказался в поношенном сером пиджаке, под которым виднелась вышитая украинская рубашка. Мятые брюки были заправлены в простые сапоги.
Под потолком вспыхнула яркая лампочка. Пассажир, не вставая с кресла, раздвинул ноги, согнулся и начал отвинчивать замки люка, вделанного в пол отсека. Затем он встал, поднял с пола туго набитый рюкзак и тщательно приладил его на спине. Он даже попрыгал, чтобы проверить подгонку заплечных ремней. Потом он вытащил из-под кресла плоский ранец с парашютом и, перепоясавшись ремнями, приладил его на груди. К поясу он пристегнул лопатку с коротким черенком.
Лампочка под потолком замигала. Пассажир рывком открыл люк – в отсек ворвался рев моторов, в лицо пассажиру упруго ударил воздух. Он сдвинул на глаза автомобильные очки, опустился на колени и быстрым, ловким движением, головой вперед, нырнул в люк…
2
Душной августовской ночью сорок первого года на Западном фронте произошло трагическое событие, стоившее жизни многим советским воинам. В штабных документах оно было зафиксировано весьма кратко: «Саперная рота лейтенанта Окаемова почти полностью погибла при выполнении боевого задания…»
А произошло это так.
Лейтенант Окаемов получил приказ – ночью перебросить роту на противоположный берег реки и заминировать прибрежную полосу.
Переправлялись на лодках. Лейтенант Окаемов стоял на носу первой лодки. В мелкой ряби быстрой реки дробились и таяли звезды. На западе черное небо было словно приподнято – там над горизонтом шевелилось багровое зарево войны. Где-то совсем неподалеку торопливо било одинокое орудие; когда оно умолкало, можно было услышать беспорядочную винтовочную стрельбу. Из всей роты один Окаемов знал, что означали эти звуки, – там, правее леса, у берега реки, остатки нашего полка из последних сил сдерживали атаки гитлеровцев, рвавшихся к прибрежной полосе. «На рассвете они двинут танки, – сказал Окаемову командир дивизии. – И если вы не успеете заминировать полосу от реки до леса, противник отрежет остатки полка и выйдет нам в тыл»…
Над рекой на небольшой высоте пролетел вражеский самолет, развесивший в небе гирлянду световых авиабомб. От их белого света река стала молочной. Окаемов посмотрел на белые лица своих солдат, встретился с их испуганно ждущими взглядами и поспешно отвернулся. Вражеская артиллерия начала обстреливать реку. Первые снаряды вскинули белые гейзеры воды у покинутого саперами берега. Невидимый в ночном небе вражеский самолет, вероятно, корректировал огонь: следующих два снаряда накрыли лодку, замыкавшую строй плывущих, – в мгновение не стало видно ни лодки, ни тех, кто был в ней. Окаемов увидел, как ниже по течению реки из воды показалась чья-то голова и тотчас исчезла.
Но вот лодки уткнулись в песчаную отмель, и саперы, толкая друг друга и тихо переругиваясь, сбежали на берег. К Окаемову подошли командиры отделений.
– Мины оставим здесь, – тихо приказывал Окаемов. – Здесь же остается отделение Пушнова. Все остальные заходим в лес на глубину сто метров и занимаем рассредоточенную оборону. Отрыть индивидуальные окопы. За лесную группу отвечает сержант Гурко. Никаких действий без моего приказания. Я иду на связь с полком. Ясно?
– Ясно, – ответили командиры отделений.
– Выполняйте приказ! – отрывисто произнес Окаемов.
Командиры отделений позвали своих солдат. Около Окаемова остался только сержант Гурко.
– А я слышал… – нерешительно сказал он, – будто надо минировать берег, вон там… – и показал рукой в темноту.
– Сержант Гурко, – повысил голос Окаемов, – выполняйте приказ!
– Есть выполнять приказ, товарищ лейтенант! – Сержант исчез в темноте.
Окаемов поднялся на береговой откос и быстро пошел вдоль реки. Отойдя от места переправы шагов пятьсот, ой резко свернул влево и побежал к лесу. Он остановился только тогда, когда почувствовал, что позади него сомкнулась густая темнота леса. Постоял, прислушался и затем, осторожно ступая, пошел левее того направления, где стреляла одинокая пушка. Так он шел час, другой… Одинокая пушка глухо ухала уже где-то далеко у него за спиной…
Начинало светать, когда Окаемов подошел к большой поляне, за которой угадывалось близкое окончание леса.
Выйдя из лесу, Окаемов схоронился за кустом и поднес к глазам бинокль. Перед ним расстилалась безбрежная зеленая равнина. Примерно в километре от леса равнину пересекал овраг, по краю которого изгибалась хорошо накатанная дорога. У самого горизонта слева, там, где незаметно начинался овраг, пролегало шоссе, отмеченное цепочкой телеграфных столбов. На всем этом пространстве не было ни одной живой души.
Окаемов присел на мягкую траву и закурил папиросу…
С первых дней войны он поджидал удобного момента, чтобы перебежать к врагу. О том, что он непременно сделает это, Окаемов решил еще ранним утром двадцать второго июня, когда радио сообщило о начавшейся войне. Тогда же он с благодарностью вспомнил своих родителей, еще в детстве обучивших его немецкому и английскому языкам… Попав на фронт, он больше всего боялся, что его убьет какая-нибудь шалая пуля, не дав ему совершить задуманное. Он отступал с войсками и бежать не торопился, выжидал для этого выгодной ситуации, при которой он мог бы явиться к врагу не с пустыми руками, а заслужив к себе особое расположение.
…И вот этой августовской ночью такая выгодная ситуация сложилась. Теперь он имеет возможность сообщить вражескому командованию полезные сведения об обороне приречья, он не выполнил приказ о минировании береговой полосы и фактически отдал в руки врага свою саперную роту. Окаемов был уверен, что за все эти дела его примут с почетом, что его немедленно доставят в штаб, где с ним будут уважительно беседовать высокие гитлеровские чины.
Но ничего подобного не произошло. Упоенные первыми военными успехами, уже предвкушая скорое взятие Москвы и полную победу, гитлеровцы не обратили никакого внимания на Окаемова – он был для них всего-навсего еще одним пленным младшим офицером, не больше. А когда Окаемов слишком решительно потребовал, чтобы его безотлагательно доставили в штаб, рыжий прыщеватый капрал, которому он сдался в плен, удивленно посмотрел на него и рассмеялся:
– Фюрер сегодня занят. Он поручил мне побеседовать с тобой по всем важным вопросам… – С этими словами рыжий капрал свинцовым кулаком сшиб Окаемова с ног.
Засыпая на ходу, Окаемов брел в колонне пленных по пыльной дороге. «Не упасть, не упасть…» – повторял он про себя в ритм шагам. Упавших пристреливали. Потом в эшелоне Окаемов отсчитывал минуты жизни стуком вагонных колес. Когда из вагона выбрасывали очередной труп, он говорил себе: «А я жив!» Затем три месяца в концентрационном лагере он каждую минуту думал об одном: как сохранить жизнь? Первые две недели в лагере не было заключенного более старательного и исполнительного, чем Окаемов. Пленные выполняли бессмысленную работу – с утра до вечера перетаскивали с места на место тяжелые камни. Окаемов переносил камни почти бегом. Охранники, глядя на него, хохотали. Пленные считали его сумасшедшим. Вскоре Окаемов понял свою ошибку и стараться перестал. Наступила осень. По ночам невозможно было уснуть от холода и надсадного кашля несчастных обитателей барака. Рядом с Окаемовым на нарах лежал пожилой солдат, которого все звали Степаныч. Это он первый сказал Окаемову, чтобы тот бросил стараться на каменоломне, если хочет выжить. Услышав ночью, что Окаемов лязгает зубами от холода, Степаныч придвинулся к нему и прошептал:
– Ляжем вместе под две шинели, будем греть друг друга…
Окаемов прижался к нему и вскоре заснул. Потом они так спали всегда.
Если Окаемов долго не засыпал, Степаныч шептал ему:
– Ты о Родине думай, сразу душа успокаивается…
Окаемов молчал.
Постепенно в лагерь начали просачиваться сведения о том, что молниеносное продвижение гитлеровской армии затормозилось. Прибывавшие партии пленных становились все малочисленней. О том, что на фронте дела у немцев ухудшились, можно было прочитать и на лицах лагерных охранников.
Вечером второго ноября Окаемов влез на нары и притулился к Степанычу. Они накрылись шинелями.
– Слушай меня, – зашептал Степаныч. – Мы тут решили отметить октябрьский праздник. В ночь на седьмое бежать собираемся. Пойдешь?
Окаемов притворился будто мгновенно заснул и не ответил. Утром на каменоломне, очутившись возле охранника, Окаемов тихо сказал ему по-немецки:
– У меня есть очень важное сообщение для начальника лагеря. Я из барака семь. Номер 57689.
Охранник немедленно доложил кому следовало, и после вечерней поверки в седьмой барак явился начальник лагеря. О, эта белобрысая собака знала, что делала, – он взял с собой из барака не одного Окаемова: для маскировки вместе с ним в комендатуру погнали еще пять человек…
Степаныча повесили на другой день во время утренней поверки. Окаемов стоял в строю пленных и думал: неужели и теперь лагерное начальство им не заинтересуется?…
Вскоре Окаемов узнал, что с партией пленных в лагерь в форме рядового прибыл какой-то советский полковник. Узнал – доложил. После этого Окаемов был переведен рабочим на кухню. Зимой началась уже его большая карьера. Он стал провокатором-гастролером. Его «подсаживали» в те лагеря, где возникали организации Сопротивления, и он эти организации проваливал.
Последние месяцы войны он «работал» в лагере, находившемся в Западной Германии. Когда войска западных держав были в ста километрах от этого лагеря, Окаемов отправил на расстрел семнадцать заключенных и решил: довольно! Теперь надо ждать. Прихода чужих войск он почти не боялся. Больше инстинктом, чем разумом, был уверен, что они его не тронут.
А произошло это так.
Лейтенант Окаемов получил приказ – ночью перебросить роту на противоположный берег реки и заминировать прибрежную полосу.
Переправлялись на лодках. Лейтенант Окаемов стоял на носу первой лодки. В мелкой ряби быстрой реки дробились и таяли звезды. На западе черное небо было словно приподнято – там над горизонтом шевелилось багровое зарево войны. Где-то совсем неподалеку торопливо било одинокое орудие; когда оно умолкало, можно было услышать беспорядочную винтовочную стрельбу. Из всей роты один Окаемов знал, что означали эти звуки, – там, правее леса, у берега реки, остатки нашего полка из последних сил сдерживали атаки гитлеровцев, рвавшихся к прибрежной полосе. «На рассвете они двинут танки, – сказал Окаемову командир дивизии. – И если вы не успеете заминировать полосу от реки до леса, противник отрежет остатки полка и выйдет нам в тыл»…
Над рекой на небольшой высоте пролетел вражеский самолет, развесивший в небе гирлянду световых авиабомб. От их белого света река стала молочной. Окаемов посмотрел на белые лица своих солдат, встретился с их испуганно ждущими взглядами и поспешно отвернулся. Вражеская артиллерия начала обстреливать реку. Первые снаряды вскинули белые гейзеры воды у покинутого саперами берега. Невидимый в ночном небе вражеский самолет, вероятно, корректировал огонь: следующих два снаряда накрыли лодку, замыкавшую строй плывущих, – в мгновение не стало видно ни лодки, ни тех, кто был в ней. Окаемов увидел, как ниже по течению реки из воды показалась чья-то голова и тотчас исчезла.
Но вот лодки уткнулись в песчаную отмель, и саперы, толкая друг друга и тихо переругиваясь, сбежали на берег. К Окаемову подошли командиры отделений.
– Мины оставим здесь, – тихо приказывал Окаемов. – Здесь же остается отделение Пушнова. Все остальные заходим в лес на глубину сто метров и занимаем рассредоточенную оборону. Отрыть индивидуальные окопы. За лесную группу отвечает сержант Гурко. Никаких действий без моего приказания. Я иду на связь с полком. Ясно?
– Ясно, – ответили командиры отделений.
– Выполняйте приказ! – отрывисто произнес Окаемов.
Командиры отделений позвали своих солдат. Около Окаемова остался только сержант Гурко.
– А я слышал… – нерешительно сказал он, – будто надо минировать берег, вон там… – и показал рукой в темноту.
– Сержант Гурко, – повысил голос Окаемов, – выполняйте приказ!
– Есть выполнять приказ, товарищ лейтенант! – Сержант исчез в темноте.
Окаемов поднялся на береговой откос и быстро пошел вдоль реки. Отойдя от места переправы шагов пятьсот, ой резко свернул влево и побежал к лесу. Он остановился только тогда, когда почувствовал, что позади него сомкнулась густая темнота леса. Постоял, прислушался и затем, осторожно ступая, пошел левее того направления, где стреляла одинокая пушка. Так он шел час, другой… Одинокая пушка глухо ухала уже где-то далеко у него за спиной…
Начинало светать, когда Окаемов подошел к большой поляне, за которой угадывалось близкое окончание леса.
Выйдя из лесу, Окаемов схоронился за кустом и поднес к глазам бинокль. Перед ним расстилалась безбрежная зеленая равнина. Примерно в километре от леса равнину пересекал овраг, по краю которого изгибалась хорошо накатанная дорога. У самого горизонта слева, там, где незаметно начинался овраг, пролегало шоссе, отмеченное цепочкой телеграфных столбов. На всем этом пространстве не было ни одной живой души.
Окаемов присел на мягкую траву и закурил папиросу…
С первых дней войны он поджидал удобного момента, чтобы перебежать к врагу. О том, что он непременно сделает это, Окаемов решил еще ранним утром двадцать второго июня, когда радио сообщило о начавшейся войне. Тогда же он с благодарностью вспомнил своих родителей, еще в детстве обучивших его немецкому и английскому языкам… Попав на фронт, он больше всего боялся, что его убьет какая-нибудь шалая пуля, не дав ему совершить задуманное. Он отступал с войсками и бежать не торопился, выжидал для этого выгодной ситуации, при которой он мог бы явиться к врагу не с пустыми руками, а заслужив к себе особое расположение.
…И вот этой августовской ночью такая выгодная ситуация сложилась. Теперь он имеет возможность сообщить вражескому командованию полезные сведения об обороне приречья, он не выполнил приказ о минировании береговой полосы и фактически отдал в руки врага свою саперную роту. Окаемов был уверен, что за все эти дела его примут с почетом, что его немедленно доставят в штаб, где с ним будут уважительно беседовать высокие гитлеровские чины.
Но ничего подобного не произошло. Упоенные первыми военными успехами, уже предвкушая скорое взятие Москвы и полную победу, гитлеровцы не обратили никакого внимания на Окаемова – он был для них всего-навсего еще одним пленным младшим офицером, не больше. А когда Окаемов слишком решительно потребовал, чтобы его безотлагательно доставили в штаб, рыжий прыщеватый капрал, которому он сдался в плен, удивленно посмотрел на него и рассмеялся:
– Фюрер сегодня занят. Он поручил мне побеседовать с тобой по всем важным вопросам… – С этими словами рыжий капрал свинцовым кулаком сшиб Окаемова с ног.
Засыпая на ходу, Окаемов брел в колонне пленных по пыльной дороге. «Не упасть, не упасть…» – повторял он про себя в ритм шагам. Упавших пристреливали. Потом в эшелоне Окаемов отсчитывал минуты жизни стуком вагонных колес. Когда из вагона выбрасывали очередной труп, он говорил себе: «А я жив!» Затем три месяца в концентрационном лагере он каждую минуту думал об одном: как сохранить жизнь? Первые две недели в лагере не было заключенного более старательного и исполнительного, чем Окаемов. Пленные выполняли бессмысленную работу – с утра до вечера перетаскивали с места на место тяжелые камни. Окаемов переносил камни почти бегом. Охранники, глядя на него, хохотали. Пленные считали его сумасшедшим. Вскоре Окаемов понял свою ошибку и стараться перестал. Наступила осень. По ночам невозможно было уснуть от холода и надсадного кашля несчастных обитателей барака. Рядом с Окаемовым на нарах лежал пожилой солдат, которого все звали Степаныч. Это он первый сказал Окаемову, чтобы тот бросил стараться на каменоломне, если хочет выжить. Услышав ночью, что Окаемов лязгает зубами от холода, Степаныч придвинулся к нему и прошептал:
– Ляжем вместе под две шинели, будем греть друг друга…
Окаемов прижался к нему и вскоре заснул. Потом они так спали всегда.
Если Окаемов долго не засыпал, Степаныч шептал ему:
– Ты о Родине думай, сразу душа успокаивается…
Окаемов молчал.
Постепенно в лагерь начали просачиваться сведения о том, что молниеносное продвижение гитлеровской армии затормозилось. Прибывавшие партии пленных становились все малочисленней. О том, что на фронте дела у немцев ухудшились, можно было прочитать и на лицах лагерных охранников.
Вечером второго ноября Окаемов влез на нары и притулился к Степанычу. Они накрылись шинелями.
– Слушай меня, – зашептал Степаныч. – Мы тут решили отметить октябрьский праздник. В ночь на седьмое бежать собираемся. Пойдешь?
Окаемов притворился будто мгновенно заснул и не ответил. Утром на каменоломне, очутившись возле охранника, Окаемов тихо сказал ему по-немецки:
– У меня есть очень важное сообщение для начальника лагеря. Я из барака семь. Номер 57689.
Охранник немедленно доложил кому следовало, и после вечерней поверки в седьмой барак явился начальник лагеря. О, эта белобрысая собака знала, что делала, – он взял с собой из барака не одного Окаемова: для маскировки вместе с ним в комендатуру погнали еще пять человек…
Степаныча повесили на другой день во время утренней поверки. Окаемов стоял в строю пленных и думал: неужели и теперь лагерное начальство им не заинтересуется?…
Вскоре Окаемов узнал, что с партией пленных в лагерь в форме рядового прибыл какой-то советский полковник. Узнал – доложил. После этого Окаемов был переведен рабочим на кухню. Зимой началась уже его большая карьера. Он стал провокатором-гастролером. Его «подсаживали» в те лагеря, где возникали организации Сопротивления, и он эти организации проваливал.
Последние месяцы войны он «работал» в лагере, находившемся в Западной Германии. Когда войска западных держав были в ста километрах от этого лагеря, Окаемов отправил на расстрел семнадцать заключенных и решил: довольно! Теперь надо ждать. Прихода чужих войск он почти не боялся. Больше инстинктом, чем разумом, был уверен, что они его не тронут.
3
Окаемов сидел перед сухопарым флегматичным полковником. Допрос происходил в помещении школы. На заляпанном чернилами учительском столе стоял сифон с сельтерской водой. Он был пронизан солнцем. Окаемов следил, как в сифоне поднимались со дна сияющие пузырьки. За окном галдели одетые в непривычную форму солдаты. Позади Окаемова за партой, как школьник, сидел человек в штатском. В допросе он участия не принимал, но почему-то Окаемов чувствовал, что главная опасность находится у него за спиной. Да и полковник, лениво задавая вопросы, то и дело посматривал на штатского.
– Значит, вы предателем не были?
– Не был и не мог быть…
И этот вопрос и спокойный ответ Окаемова прозвучали в этой комнате в третий раз. Полковник посмотрел на штатского и вдруг резко свистнул сквозь зубы. В дверях появился солдат.
– Пусть войдет…
Солдат скрылся за дверью, и в класс вошел начальник лагеря, майор гестапо Фохт. На нем был хороший штатский костюм; в руках он держал широкополую шляпу. Фохт подошел к столу и посмотрел на сгорбившегося от ужаса Окаемова.
– Он? – спросил полковник.
– Он, – ответил Фохт.
– Спасибо. Идите.
Фохт вышел.
– Ну? – насмешливо произнес полковник.
Окаемов заговорил быстро, сбивчиво, пересыпая английскую речь русскими и немецкими словами. Он рассказывал свою жизнь. Полковник с безразличным лицом слушал его минуты три, потом посмотрел на штатского и поднял руку:
– Довольно! Все это описано здесь… – Он постучал пальцем по лежащей перед ним синей папке. – Это ваше личное дело… из гестапо… – Полковник снова переглянулся со штатским, встал и вышел из комнаты.
Его место за столом занял штатский. Это был немного обрюзгший мужчина лет сорока пяти. Тоненькие усики под горбатым носом и смуглый цвет кожи делали его похожим на жителя южноамериканской страны. Он был бы красивым, если бы не глаза, которые точно по ошибке попали к нему совсем с другого лица, – светло-серые, водянистые, абсолютно ничего не выражающие, но накладывающие на лицо печать неопределенности.
– Передавать вас русским мы не собираемся. Это – первое, – сказал он тихим, приятным голосом. – Второе: вы хотите работать у нас?
– Безусловно, – поспешно ответил Окаемов, уже прекрасно понимая, о какой работе идет речь.
– Ну вот и прекрасно! Вы голодны?
– Я ничего не ел со вчерашнего дня, – почти сердито ответил Окаемов и протянул руку к сифону. – Разрешите мне выпить?
– Подождите. Мы сейчас поедем ко мне обедать…
Маленький особнячок, куда они приехали, стоял на окраине города. Рослая, мужеподобная немка провела их в гостиную и стала в дверях, ожидая распоряжений.
– Обед на двоих. Французского вина. Сигареты…
Немка ушла. Штатский пригласил Окаемова сесть за низенький столик.
– Давайте знакомиться. Меня зовут Барч.
– Окаемов.
Они пожали друг другу руки и рассмеялись.
– Вот что делает война, мистер Окаемов, – продолжая смеяться, сказал Барч. – Она не только повергает в прах государства, но и хитро перетасовывает людей. И не только хитро, но и умно. Вы не находите?
– Я бы сказал иначе, – Окаемов, хитро прищурясь, смотрел на Барча, – она порождает умные случайности.
– Случайности?… – Барч задумался.
– Умные случайности, – повторил Окаемов.
Барч махнул рукой и рассмеялся:
– Я еще в колледже ненавидел философию. По-моему, вся она состоит из мудростей, которые так же легко доказать, как и опровергнуть.
– Одно могу сказать, – Окаемов улыбнулся, – с таким взглядом на философию в России вы успеха не имели бы…
– О да! – Барч захохотал. – Марксисты съели бы меня с потрохами!
Пока немка накрывала стол, они молчали. Потом Барч налил в бокалы вина и сказал:
– Так или иначе, давайте выпьем за наше знакомство!
Они выпили и закурили сигареты. Барч сказал:
– А теперь расскажите мне свою жизнь. В вашем личном деле немцы с присущим им педантизмом пронумеровали даты и события вашей биографии, а меня интересуют живые детали, психология, в общем, то, что люди называют судьбой. Времени у нас достаточно. Пожалуйста, прошу вас…
Окаемов начал рассказывать. Впервые за всю свою жизнь он рассказывал о своей жизни правду. Все анкеты, которые он заполнял там, в Советском Союзе, отражали жизнь выдуманную. Поначалу говорить ему было трудно, то и дело на правду наползала ложь, и он сбивался, но затем впервые переживаемое ощущение, что перед ним сидит человек, которому он может сказать все, точно встряхнуло его память, ложь как бы отступила, и вся его жизнь предстала перед ним во всей своей жестокой правде…
Григорий Окаемов помнил два своих детства. Одно – уютное, теплое, светлое. Другое – тревожное, холодное, злое. Первое прошло в большом белокаменном доме, стоявшем на Соборной площади богатого сибирского города. Зимой он любил из громадного окна полукруглой гостиной смотреть, как на площади хороводила злая метель, как безжалостно хлестала она пешеходов и быстро наметала ребристые сугробы. А в гостиной было тепло и тихо; вокруг точно лакированные блестели листья фикусов; за спиной в камине весело потрескивали сухие дрова… Ровно в четыре приезжал отец. Каурый жеребец с завитой гривой выносил на площадь расписной возок, в котором, неестественно выпрямясь, сидел отец. Его полковничья папаха лихо заломлена назад, руки в белых перчатках сложены на эфесе серебряной шашки. Возок останавливался у крыльца, кучер откидывал ковровую полость, и отец грузно сходил на присыпанный песочком тротуар. Григорий бежал навстречу отцу…
Со страшной точностью помнил Григорий одно Рождество – последнее Рождество уютного детства. В гостиной, маковкой упершись в потолок, стояла густая, пахучая елка. Вечером на ней зажглись бесчисленные свечи, и запах хвои смешался с запахом воска. Волосатый старик играл на пианино вальс. Гости пестрой толпой стояли вокруг елки и ахали. И тогда отец взял его за руку и подвел к елке.
«Ну, сынок, – сказал он, – давай посмотрим, что принес тебе Дед Мороз…» – Он приподнял нижние ветки елки – там, в синей тени, стоял, поблескивая никелем, трехколесный велосипед. Еще не совсем веря этому счастью, Григорий бросился на шею отца, и в это мгновение раздался звон разбитого стекла, на улице грохнули два гулких выстрела. Отец схватился за плечо и, шатаясь, пошел на елку. Крики, женский визг. Мать подхватила Григория на руки и утащила в детскую…
Это было Рождество семнадцатого года, и, собственно, с этих двух выстрелов в окно и началось второе, злое детство Григория, навсегда связанное в его памяти с перестуком вагонных колес, с диким холодом и беспорядочной стрельбой.
Только много лет спустя Григорий узнал, почему судьба дала ему два таких разных детства. Узнал и понял все. И среди этого всего – самое главное и самое страшное то, что отец его был расстрелян большевиками вместе с адмиралом Колчаком, в контрразведке которого отец работал. Григорий узнал это, когда ему было семнадцать лет. В это время он жил у брата матери на Орловщине. В двадцать четвертом году его привезла сюда мать. Через год она умерла от тифа. Дядя его усыновил и дал ему свою фамилию – Окаемов. Тревожное детство переходило в юность в крепком пятистенном дядином доме, в котором все дышало достатком. Дяде принадлежала изрыгавшая кислую вонь сукновальня и мельница с нефтяным двигателем «Перкун», оглашавшим округу деловитым стуком. Своих детей у дяди не было, и он частенько, печально глядя на Григория, говаривал: «Все будет твое, из рук в руки передам…» В двадцать девятом году дядю раскулачили.
– Что значит – раскулачили? – спросил Барч.
– Что? Большевики решили всю деревенскую голытьбу собрать в колхоз, а всех богатых крестьян уничтожить, – словом, знаете, ликвидировать как класс…
Окаемов видел, что Барч не понимает его, да и самому ему о тех событиях хотелось рассказать не этими словами, а поведать то, что было пережито им самим – живым человеком, которого тоже должны были «ликвидировать».
…Уныло, словно нехотя, тянулся дождливый сентябрьский день. Григорий Окаемов сидел дома и, прислонившись к оконному косяку, читал замусоленный комплект журнала «Нива». Дядин дом стоял на взгорке, и из окна открывалась заштрихованная дождем, грустная даль полосатой земли. Григорий читал рассказ о том, как в осенней глухомани, в обедневшем помещичьем доме умирал гвардейский офицер, некогда блиставший при царском дворе. Над его головой протекал потолок, и назойливые капли шлепались в лужу возле кровати. А умирающий старик перелистывал альбом и плакал над фотографиями, безжалостно напоминавшими ему о прожитой им веселой и бурной жизни в Петербурге. И когда он открыл фотографию, на которой царь милостиво похлопывал его по плечу, он умер… И вдруг Григорий Окаемов почувствовал тревогу. Он отложил журнал и осмотрелся. Нет, все стояло на своих местах. И между тем явно что-то случилось. Григорий обошел весь дом, вернулся в горницу и стал смотреть в окно. Тревога не проходила. И вот он обнаружил наконец, откуда оно, это беспокойство: в неурочный час прекратился стук мельничного двигателя.
В горницу, тяжело дыша, ввалился дядя. Его лицо было белым-белым, точно он вывалялся в муке. Стоя у порога, он смотрел на Григория страшными, остановившимися глазами. Потом, не говоря ни слова, отпер сундук, вынул оттуда маленький сверток и подошел к Григорию.
– Гриша, гибель наша пришла, – хрипло сказал он. – Вот тебе золотые десятки: тут сотен пять, не меньше. Одевайся мигом потеплее, бери коня и скачи на станцию. Там коня брось, а сам садись в первый поезд и уезжай куда глаза глядят. А я встречу их картечью и умру вместе с моим добром…
– Значит, вы предателем не были?
– Не был и не мог быть…
И этот вопрос и спокойный ответ Окаемова прозвучали в этой комнате в третий раз. Полковник посмотрел на штатского и вдруг резко свистнул сквозь зубы. В дверях появился солдат.
– Пусть войдет…
Солдат скрылся за дверью, и в класс вошел начальник лагеря, майор гестапо Фохт. На нем был хороший штатский костюм; в руках он держал широкополую шляпу. Фохт подошел к столу и посмотрел на сгорбившегося от ужаса Окаемова.
– Он? – спросил полковник.
– Он, – ответил Фохт.
– Спасибо. Идите.
Фохт вышел.
– Ну? – насмешливо произнес полковник.
Окаемов заговорил быстро, сбивчиво, пересыпая английскую речь русскими и немецкими словами. Он рассказывал свою жизнь. Полковник с безразличным лицом слушал его минуты три, потом посмотрел на штатского и поднял руку:
– Довольно! Все это описано здесь… – Он постучал пальцем по лежащей перед ним синей папке. – Это ваше личное дело… из гестапо… – Полковник снова переглянулся со штатским, встал и вышел из комнаты.
Его место за столом занял штатский. Это был немного обрюзгший мужчина лет сорока пяти. Тоненькие усики под горбатым носом и смуглый цвет кожи делали его похожим на жителя южноамериканской страны. Он был бы красивым, если бы не глаза, которые точно по ошибке попали к нему совсем с другого лица, – светло-серые, водянистые, абсолютно ничего не выражающие, но накладывающие на лицо печать неопределенности.
– Передавать вас русским мы не собираемся. Это – первое, – сказал он тихим, приятным голосом. – Второе: вы хотите работать у нас?
– Безусловно, – поспешно ответил Окаемов, уже прекрасно понимая, о какой работе идет речь.
– Ну вот и прекрасно! Вы голодны?
– Я ничего не ел со вчерашнего дня, – почти сердито ответил Окаемов и протянул руку к сифону. – Разрешите мне выпить?
– Подождите. Мы сейчас поедем ко мне обедать…
Маленький особнячок, куда они приехали, стоял на окраине города. Рослая, мужеподобная немка провела их в гостиную и стала в дверях, ожидая распоряжений.
– Обед на двоих. Французского вина. Сигареты…
Немка ушла. Штатский пригласил Окаемова сесть за низенький столик.
– Давайте знакомиться. Меня зовут Барч.
– Окаемов.
Они пожали друг другу руки и рассмеялись.
– Вот что делает война, мистер Окаемов, – продолжая смеяться, сказал Барч. – Она не только повергает в прах государства, но и хитро перетасовывает людей. И не только хитро, но и умно. Вы не находите?
– Я бы сказал иначе, – Окаемов, хитро прищурясь, смотрел на Барча, – она порождает умные случайности.
– Случайности?… – Барч задумался.
– Умные случайности, – повторил Окаемов.
Барч махнул рукой и рассмеялся:
– Я еще в колледже ненавидел философию. По-моему, вся она состоит из мудростей, которые так же легко доказать, как и опровергнуть.
– Одно могу сказать, – Окаемов улыбнулся, – с таким взглядом на философию в России вы успеха не имели бы…
– О да! – Барч захохотал. – Марксисты съели бы меня с потрохами!
Пока немка накрывала стол, они молчали. Потом Барч налил в бокалы вина и сказал:
– Так или иначе, давайте выпьем за наше знакомство!
Они выпили и закурили сигареты. Барч сказал:
– А теперь расскажите мне свою жизнь. В вашем личном деле немцы с присущим им педантизмом пронумеровали даты и события вашей биографии, а меня интересуют живые детали, психология, в общем, то, что люди называют судьбой. Времени у нас достаточно. Пожалуйста, прошу вас…
Окаемов начал рассказывать. Впервые за всю свою жизнь он рассказывал о своей жизни правду. Все анкеты, которые он заполнял там, в Советском Союзе, отражали жизнь выдуманную. Поначалу говорить ему было трудно, то и дело на правду наползала ложь, и он сбивался, но затем впервые переживаемое ощущение, что перед ним сидит человек, которому он может сказать все, точно встряхнуло его память, ложь как бы отступила, и вся его жизнь предстала перед ним во всей своей жестокой правде…
Григорий Окаемов помнил два своих детства. Одно – уютное, теплое, светлое. Другое – тревожное, холодное, злое. Первое прошло в большом белокаменном доме, стоявшем на Соборной площади богатого сибирского города. Зимой он любил из громадного окна полукруглой гостиной смотреть, как на площади хороводила злая метель, как безжалостно хлестала она пешеходов и быстро наметала ребристые сугробы. А в гостиной было тепло и тихо; вокруг точно лакированные блестели листья фикусов; за спиной в камине весело потрескивали сухие дрова… Ровно в четыре приезжал отец. Каурый жеребец с завитой гривой выносил на площадь расписной возок, в котором, неестественно выпрямясь, сидел отец. Его полковничья папаха лихо заломлена назад, руки в белых перчатках сложены на эфесе серебряной шашки. Возок останавливался у крыльца, кучер откидывал ковровую полость, и отец грузно сходил на присыпанный песочком тротуар. Григорий бежал навстречу отцу…
Со страшной точностью помнил Григорий одно Рождество – последнее Рождество уютного детства. В гостиной, маковкой упершись в потолок, стояла густая, пахучая елка. Вечером на ней зажглись бесчисленные свечи, и запах хвои смешался с запахом воска. Волосатый старик играл на пианино вальс. Гости пестрой толпой стояли вокруг елки и ахали. И тогда отец взял его за руку и подвел к елке.
«Ну, сынок, – сказал он, – давай посмотрим, что принес тебе Дед Мороз…» – Он приподнял нижние ветки елки – там, в синей тени, стоял, поблескивая никелем, трехколесный велосипед. Еще не совсем веря этому счастью, Григорий бросился на шею отца, и в это мгновение раздался звон разбитого стекла, на улице грохнули два гулких выстрела. Отец схватился за плечо и, шатаясь, пошел на елку. Крики, женский визг. Мать подхватила Григория на руки и утащила в детскую…
Это было Рождество семнадцатого года, и, собственно, с этих двух выстрелов в окно и началось второе, злое детство Григория, навсегда связанное в его памяти с перестуком вагонных колес, с диким холодом и беспорядочной стрельбой.
Только много лет спустя Григорий узнал, почему судьба дала ему два таких разных детства. Узнал и понял все. И среди этого всего – самое главное и самое страшное то, что отец его был расстрелян большевиками вместе с адмиралом Колчаком, в контрразведке которого отец работал. Григорий узнал это, когда ему было семнадцать лет. В это время он жил у брата матери на Орловщине. В двадцать четвертом году его привезла сюда мать. Через год она умерла от тифа. Дядя его усыновил и дал ему свою фамилию – Окаемов. Тревожное детство переходило в юность в крепком пятистенном дядином доме, в котором все дышало достатком. Дяде принадлежала изрыгавшая кислую вонь сукновальня и мельница с нефтяным двигателем «Перкун», оглашавшим округу деловитым стуком. Своих детей у дяди не было, и он частенько, печально глядя на Григория, говаривал: «Все будет твое, из рук в руки передам…» В двадцать девятом году дядю раскулачили.
– Что значит – раскулачили? – спросил Барч.
– Что? Большевики решили всю деревенскую голытьбу собрать в колхоз, а всех богатых крестьян уничтожить, – словом, знаете, ликвидировать как класс…
Окаемов видел, что Барч не понимает его, да и самому ему о тех событиях хотелось рассказать не этими словами, а поведать то, что было пережито им самим – живым человеком, которого тоже должны были «ликвидировать».
…Уныло, словно нехотя, тянулся дождливый сентябрьский день. Григорий Окаемов сидел дома и, прислонившись к оконному косяку, читал замусоленный комплект журнала «Нива». Дядин дом стоял на взгорке, и из окна открывалась заштрихованная дождем, грустная даль полосатой земли. Григорий читал рассказ о том, как в осенней глухомани, в обедневшем помещичьем доме умирал гвардейский офицер, некогда блиставший при царском дворе. Над его головой протекал потолок, и назойливые капли шлепались в лужу возле кровати. А умирающий старик перелистывал альбом и плакал над фотографиями, безжалостно напоминавшими ему о прожитой им веселой и бурной жизни в Петербурге. И когда он открыл фотографию, на которой царь милостиво похлопывал его по плечу, он умер… И вдруг Григорий Окаемов почувствовал тревогу. Он отложил журнал и осмотрелся. Нет, все стояло на своих местах. И между тем явно что-то случилось. Григорий обошел весь дом, вернулся в горницу и стал смотреть в окно. Тревога не проходила. И вот он обнаружил наконец, откуда оно, это беспокойство: в неурочный час прекратился стук мельничного двигателя.
В горницу, тяжело дыша, ввалился дядя. Его лицо было белым-белым, точно он вывалялся в муке. Стоя у порога, он смотрел на Григория страшными, остановившимися глазами. Потом, не говоря ни слова, отпер сундук, вынул оттуда маленький сверток и подошел к Григорию.
– Гриша, гибель наша пришла, – хрипло сказал он. – Вот тебе золотые десятки: тут сотен пять, не меньше. Одевайся мигом потеплее, бери коня и скачи на станцию. Там коня брось, а сам садись в первый поезд и уезжай куда глаза глядят. А я встречу их картечью и умру вместе с моим добром…