Кстати сказать, перу Ростислава Борисовича принадлежит уже цитированная мною превосходнейшая статья "Живопись Наталии Северцовой". Климов пишет:
   "В работах, где она лихо стилизует собственное жизнелюбие, живопись фатально не удается - она сухая, элементарная. Настоящая живопись начинается, когда она выходит за пределы ею же установленных сюжетных схем, когда она о них забывает. Вот здесь начинаются чудеса. Причем о спонтанности говорить не приходится: живописное решение осуществляется с трудом, о котором зритель даже не догадывается. В таких работах - а это лучшие ее работы - кажется, что в процессе творчества она робеет, не знает, что делать дальше, топчется на месте и ждет озарения. И оно приходит, потом уходит, потом возвращается снова - и так постепенно, как бы вслушиваясь в свой талант, она создает то, что поначалу только мерещилось, раздражало".
   И еще:
   "...обычно она работала очень серьезно, работа ее захватывала, и она не жалела сил на переделки, раздражалась, когда ее отрывали (поэтому лучшие ее работы выполнены осенью, когда исчезали гости)".
   Гости исчезали, но не все. В частности, почти всегда присутствовал сам Климов. И я хорошо помню, как деликатно он высказывал Наталье Алексеевне свои впечатления о ее вещах. Тут - упаси Бог! - не было ни советов, ни рекомендаций, а только благожелательное внимание и поощрение к дальнейшей работе. И это чаще всего выражалось в коротких репликах и даже в междометиях.
   Мне в особенности запомнилась осень 1967 года. Большевики пышно праздновали пятидесятилетие захвата власти и стремились вовлечь в свои абсурдные торжества как можно больше жителей покорной им страны. А в пустынном ноябрьском Коктебеле было совсем тихо, там даже лозунгов и плакатов не прибавилось...
   В тот год Ростислав Борисович остановился в так называемом пансионате, где ему предоставили хороший номер с видом на море и Карадаг. В самый день "великого юбилея", 7 ноября, он пришел в дом Габричевских и рассказал:
   - Меня разбудили в семь часов утра. Какой-то дурак явился в наш коридор и заорал через мегафон: "Дорогие товарищи! Поздравляю вас с пятидесятилетием Великой Октябрьской социалистической революции!" Часа через два я спустился на улицу и увидел, что все наши постояльцы вышли из своих номеров и пребывают в некотором томлении. Вроде бы такой великий праздник, а их забыли... Никто ими не занимается, никто ни к чему их не призывает, никто ничего от них не требует... И тут на моих глазах произошло нечто поразительное. Эти люди без всякого призыва, непроизвольно, сами по себе построились в колонну и стали маршировать, распевая "Варяга"...
   Как это ни удивительно, но именно тогда, в тот самый "юбилейный год", Ростислав Борисович получил от советской власти совершенно неожиданный подарок. Как я уже упоминал, он поселился в пансионате, но тут выяснилось, что просто так там жить нельзя. Обязательно надо было питаться в их столовой, где пища была, во-первых, очень дорогая, а во-вторых - дурного качества. Климова это не устроило, и он решил покинуть пансионат.
   В тот момент, когда он складывал свои вещи, к нему в комнату явилась уборщица, и он стал с нею прощаться.
   - Как? - удивилась та. - Вы ведь только приехали...
   - Да, - отвечал Климов. - Но тут у вас такой порядок: я обязан есть в вашей столовой, а я этого не желаю...
   - Ну и не ходите в столовую, - сказала уборщица. - И уезжать вам никуда не надо... Живите себе на здоровье, а я никому об этом говорить не стану.
   И вот Ростислав Борисович стал существовать в пансионате нелегально. Это нас очень веселило. Ну при какой еще власти, кроме советской, человек может жить на курорте в номере с видом на море и притом совершенно бесплатно?!
   Климов был издательским работником, и от него я в свое время узнал поразительную историю. Это случилось в тридцатых годах, накануне Всемирной выставки в Париже. Как-то раз в известную московскую типографию на Пятницкой улице явился старый наборщик. Он уже был на пенсии и зашел к своим приятелям просто повидаться и поболтать. Между прочим, он высказал такую мысль:
   - В любой книге при желании можно обнаружить опечатку. Пусть самая незначительная, но она всегда найдется.
   - Хорошо, - сказали ему приятели, - а сколько времени тебе на это потребуется?
   - Я полагаю, самое большее - час.
   - Давай поспорим на литр водки. Мы тебе сейчас дадим книгу. Если ты в течение часа найдешь в ней опечатку, то мы тебе ставим литр. Если не найдешь, ты нам ставишь. Идет?
   - Идет, - сказал старый наборщик.
   Тогда его молодые коллеги, посмеиваясь, открыли сейф и вытащили оттуда сверток. В нем была уникальная книга - напечатанная едва ли не в единственном экземпляре, золотой краской, на лучшей бумаге недавно принятая "сталинская конституция". А предназначался этот уникальный экземпляр для витрины в советском павильоне на Всемирной выставке. Разумеется, там было выверено все до последней запятой.
   Старый наборщик тщательно вымыл руки, уселся за стол и развернул пергаментную бумагу...
   - Ну, привет, - сказали ему приятели, - через час купишь нам водку...
   Но они не успели дойти до двери, как услышали голос старика:
   - Постойте, постойте...
   И он указал им на титульный лист. Там в слове "ГосполиТиздат" вместо первой буквы "т" была напечатана буква "п"...
   Легко вообразить, что бы произошло, коли "сталинская конституция" с подобной опечаткой попала на витрину в парижском павильоне. Кто-нибудь из эмигрантских журналистов это бы заметил и предал гласности. После чего все люди, так или иначе причастные к выпуску книги, были бы объявлены "вредителями" и отправлены в ГУЛАГ... А может быть, и прямо на тот свет. Так что надлежало бы купить старику не литр водки, а целую цистерну.
   Ростислав Борисович Климов - один из самых занятных собеседников, каких я знаю. Он не просто умен и остер, в некоторых случаях он прибегает к особенному приему, который сам называет - "трогать за вымя". Что это означает, легче всего показать на примере.
   Как-то в коктебельский дом Габричевских была приглашена супруга знаменитого балетмейстера Игоря Моисеева - Тамара. В те годы она была хозяйкой самой большой тамошней дачи, одевалась с вызывающей роскошью и соответствующим образом себя вела. За столом она сейчас же объявила присутствующим, что только что вернулась из Испании.
   - Простите, - обратился к ней Климов, - а в каком качестве вы там были?
   - Я была в Испании с нашим ансамблем, - отвечала важная гостья.
   - Простите, - опять заговорил он, - с каким это "вашим ансамблем"?
   - С Государственным ансамблем Игоря Моисеева.
   - А! Это который - "Березка"?
   - Да нет же! - с возмущением возразила дама.
   - Понимаю, понимаю! - подхватил Климов. - Вы из Ансамбля песни и пляски Советской Армии...
   - Ничего подобного!.. У нас свой ансамбль...
   - Значит, есть целых три таких ансамбля: ваш, "Березка" и этот армейский?
   - Ну конечно!
   - Это очень интересно, - продолжал Климов. - Вы, пожалуйста, меня простите. Я в этом совсем не разбираюсь... Так, значит, это все разные ансамбли?..
   - Да, разумеется!
   - Простите, а чем они все-таки отличаются друг от друга?
   Ну и так далее... Разговор еще некоторое время продолжался в этом же русле, а затем Ростислав Борисович несколько переменил тактику. В течение второй половины вечера он то и дело просил у Тамары Моисеевой прощения: дескать, он вовсе не хотел ее обидеть, он просто очень далек от балетного мира и т. д. и т. п.
   Вот что означает выражение Климова - "трогать за вымя".
   XIII
   У моего приятеля Олега Стукалова, мужа Ольги Северцовой, в шестидесятых годах был автомобиль - серая "Волга". Наличие этой машины предопределило появление в доме Габричевских весьма занятного человека - шофера по имени Тихон Иванович Касаткин.
   Стукалов познакомился с ним в день приобретения своей "Волги", тот стоял возле автомобильного магазина среди прочих водителей, предлагающих свои услуги покупателям. Тихон Иванович осмотрел машину, сел за руль и повез хозяина на дачу в Переделкино. Они с Олегом понравились друг другу, и Тихон Иванович взялся постоянно следить за состоянием этого автомобиля.
   Тихон Иванович был из тульских мужиков - высокого роста, щекастый и лысоватый. Голос у него был низкий и с хрипотцой, говорил он напевно, с весьма характерными интонациями, да к тому же то и дело прибегал к "ненормативной лексике".
   Основным местом его работы было авиационное министерство, Тихон Иванович возил какого-то тамошнего начальника, про которого, в частности, говорил:
   - Такой, понимаешь, человек - заместитель министра... И такое, понимаешь, у него горе - теща на ходу ссытся...
   Тихон Иванович показывал нам фотографию, где они были сняты вдвоем. И если бы на этот снимок взглянул кто-нибудь совсем посторонний, то он бы затруднился определить, кто - шофер, а кто - заместитель министра.
   Почти все истории Тихона Ивановича были в той или иной мере драматичны. Он, например, говорил:
   - У нас в министерстве кассир, понимаешь, семьдесят три года... Овдовел, да и женился на сорокалетней, понимаешь, бабе... Мы ему говорим: "Петрович, как же ты справляешься?" А он нам отвечает: "Пусть струны порваны, аккорд, понимаешь, еще рыдает..."
   Или такое:
   - У меня в квартире сосед, летчик, понимаешь, испытатель... Тут приходит пьяный, на ногах не стоит... В комнату к себе зашел, так и повалился на застеленную кровать... И все отверстия у него открылись... Утром жена взяла покрывало, одеяло, подушку - все прямо на помойку... А потом и говорит ему: "Ты - подлец неисправимый..." И ушла. Так он теперь и живет один... "Ты, говорит, - подлец неисправимый"...
   Тихон Иванович был мужик неглупый и с хитрецой. Меня он называл Мишей, композитора Н. Н. Сидельникова - Колей, а Стукалова, как хозяина, непременно Олег Николаевич.
   Помню, подъехали мы на машине к сельскому магазину. Тихон Иванович был за рулем, а в непосредственной близости от него какой-то местный парень усаживался на велосипед и в то же время засовывал в карман только что купленную бутылку водки. Тихон Иванович повернулся к нему и своим хриплым голосом громко произнес:
   - Опять пьянствуешь?!
   Малый вздрогнул и чуть не выронил свою бутылку.
   Как-то теплым ноябрьским днем мы гуляли по пустынному Коктебелю. Вышли на балюстраду у Дома писателей и увидели сидящую на скамейке пару. Это были старичок и старушка - седенькие и чистенькие, как белые мышки. Они любовались морским пейзажем и тихонько переговаривались. Увидев их, Тихон Иванович умилился и сказал:
   - Вот дожили, понимаешь, до глубокой старости... А теперь сидят и трандят...
   Весьма живую реакцию вызвала у него большая картина Н. А. Северцовой, где изображены сидящие за столом собутыльники. Впервые взглянув на нее, Тихон Иванович не без зависти произнес:
   - Хорошо сидят... Никто никому не грубит.
   Это было сказано настолько точно, что за этой картиной так и закрепилось название - "Никто никому не грубит".
   Габричевские Тихона Ивановича очень любили. А он в особенности уважал Александра Георгиевича, только не умел правильно произносить его фамилию, говорил - "профессор Горбачевский". И была у Тихона Ивановича мечта пригласить Наталью Алексеевну с мужем к себе в гости. В конце концов это осуществилось: Габричевские, Олег Стукалов, Ольга Северцова и автор этих строк побывали у него. Мы познакомились с его женой, дочкой, зятем, и нас там отменно угостили. Тихон Иванович радовался как ребенок...
   В начале 1968 года Александр Георгиевич заболел воспалением легких. Врачи были настроены мрачно: у больного была очень высокая температура, он то и дело впадал в забытье... И вот я помню, как-то днем в квартиру Габричевских нежданно-негаданно зашел Тихон Иванович. Он был несколько возбужден, судя по всему, распил с кем-то бутылочку. И конечно же он пожелал видеть "профессора Горбачевского". Его пытались остановить, но он решительно прошел в комнату, где лежал больной, и стал его подбадривать на свой манер - несколько раз повторил такую фразу:
   - Александр Георгич, воздержись умирать!..
   Это было и смешно, и невероятно трогательно. У меня и сейчас на глазах слезы, я так и слышу его хрипловатый басок:
   - Александр Георгич, воздержись умирать!..
   XIV
   Когда я опубликовал свою "Легендарную Ордынку", кое-кто упрекал меня: дескать, в рассказе о писателе Льве Никулине я ни словом не упомянул о том, что у этого человека была недобрая слава. Чтобы избежать подобных упреков на сей раз, я решаюсь начать эту часть моего повествования довольно ехидной эпиграммой, которую в свое время сочинил Эммануил Казакевич:
   Никулин Лев, стукач-надомник,
   Весною выпустил трехтомник.
   Рекою мутной, в три струи
   Его творения текли
   И низвергались прямо в Лету,
   И завонялась Лета к лету.
   Но в этих строках есть некая несообразность. Стукач не может быть надомником, он должен покидать свое жилище, чтобы общаться с теми людьми, на которых пишет доносы. А Лев Никулин действительно был и слыл человеком нелюдимым.
   Он родился в 1891 году. Отец его Вениамин Иванович - актер и известный в тогдашней России театральный антрепренер - был евреем, но в свое время крестился. А история его "обращения" весьма любопытна, помнится, об этом писал в одной из своих книг знаменитый театральный критик А. Р. Кугель.
   Впрочем, В. И. Никулин опубликовал и собственные мемуары, где также повествуется о том, как и по какой причине происходило его крещение. Этот эпизод представляется мне настолько интересным и - увы! - характерным, что я не могу отказать себе в удовольствии привести несколько отрывков из его книги "Записки театрального директора", которая вышла в Нью-Йорке в 1942 году. (После семнадцатого года Вениамин Иванович жил в эмиграции.)
   В 1894 году труппе Никулина предстояли гастроли во Владикавказе. Все дела были улажены, уже арендован местный театр, и оставалась последняя формальность - представиться тамошнему начальству. А этот город являлся столицей Терского казачьего войска, и главной фигурой там был атаман - генерал С. В. Каханов.
   "- Пожалуйте! Вас, господин антрепренер, просят господин полицмейстер, сказал мне вестовой. Полицмейстером же тогда во Владикавказе был барон Унгерн-Штернберг, из военных.
   Я вошел в кабинет. Барон-полицмейстер весьма любезно пригласил меня сесть у его письменного стола, предложил из золотого портсигара папиросу и сам, собственными руками поднес мне зажженную им спичку для закуривания.
   Потом начался у нас обычный милый разговор. Шеф полиции стал расспрашивать о труппе и полюбопытствовал в шутливом тоне, есть ли в труппе интересные актрисы и т. п. Говорил он далее, что Владикавказ город небольшой, но богатый и здесь очень любят театр. Предсказывал блестящие сборы и вообще большой успех.
   Тут наступил момент для меня весьма тяжелый. Изобразив на своем лице самую милую улыбку и придав своему голосу наивозможную сладость, я легко, без тревоги и нажима, сказал:
   - Знаете, господин барон, - у меня в труппе из состава не менее как в 30 человек артистов имеется... всего только... три... еврея.
   - Ев-ре-и?.. Аусгешлосен! Ни в каком случае. Да мой генерал под страхом смертной казни сего не допустит! Замените их немедленно, - сурово промолвил начальник полиции.
   Наступила пауза - тягостная, хотя и недолгая.
   - Но я... я сам... еврей!
   Воцарилась гробовая тишина. Затем со своего кресла поднялась грузная фигура полицмейстера, и он совсем другим голосом строго спросил меня остановился ли я в гостинице и дал ли я уже свой паспорт для прописки?.. Я, конечно, уже не сидел больше, а стоял, и папироса давно потухла и выпала из моих рук. Я успокоил его, что приехал лишь сегодня утром. Переоделся на вокзале и прямо поехал в городскую управу, в театр и к нему представиться.
   - Ну так вот что: вечером, сегодня же, есть поезд на Ростов, и вы уезжайте с ним безотлагательно! Чтобы начальник области, наш атаман, даже не знал об этом казусе. Ух ты, Боже мой! Вот так штука... И помните, вернуться сюда вы можете только христианином. Затем-с желаю всех благ и... с Богом!
   Я склонил голову как от тяжелого удара и покинул кабинет полицмейстера, но уже без рукопожатий".
   Вениамину Ивановичу было от чего прийти в отчаянье. Ситуация грозила ему полным разорением - он уже выдал актерам аванс и заплатил за аренду театрального здания. Далее Никулин описывает, как он вернулся к своей семье в Житомир и там обратился к некоему священнику Кудрявцеву, который на просьбу о крещении отвечал:
   "...Так, так... Ну что ж, хорошо, сын мой. Вот через несколько дней у нас предстоит праздник Успения Пресвятыя Богородицы, приходите тогда в церковь мою. Мы вас будем оглашать. Потом еще раза два устроим такое же оглашение и, с Божией помощью, в ближайшее время и совершим над вами обряд Святого Крещения".
   Вениамин Иванович на это не решился, к тому же его испугало загадочное для него слово "оглашение", а потому было решено обратиться к немецкому пастору. Тут выяснилось, что переход в Лютеранство дело канительное и формальности, связанные с этим, занимают около четырех месяцев. Но притом "каждый пастор имеет право и даже обязан окрестить кого угодно в немецкую веру, если алчущий крещения опасно болен и находится при смерти".
   Словом, Никулин притворился умирающим, к нему явились пастор и полицейский чиновник, и обряд был совершен. Через два дня "новопросвещенный лютеранин" вновь отправился во Владикавказ, где все устроилось наилучшим образом:
   "Теперь документы мои оказались в полном порядке. И барон-полицмейстер стал опять гостеприимно угощать меня папиросами из золотого портсигара, хлопая по плечу запанибрата".
   Но вернемся к моему герою, сыну этого выкреста - Льву Никулину. Насколько мне известно, он вместе с братьями и сестрами вырос в Одессе. Помнится, рассказывалась такая история: когда будущему писателю исполнилось пятнадцать, ему очень хотелось вместе со сверстниками вечерами прогуливаться по Дерибасовской улице. Взрослые, разумеется, возражали, и на этой почве возникали конфликты. В спор вступала восьмидесятилетняя бабушка, говорившая внуку:
   - Левочка, ну почему мне не хочется на Дерибасовскую?..
   В 1911 году Л. В. Никулин стал студентом Московского коммерческого института, тогда-то и началась его литературная карьера. Он писал театральные рецензии, фельетоны, а также сценки для театра миниатюр "Летучая мышь". Он познакомился и подружился с Александром Вертинским и иногда писал для него тексты песен.
   Именно в те времена Никулин сочинил четверостишие, которому была суждена весьма долгая жизнь - его помнят даже люди моего поколения:
   У кошки четыре ноги,
   Позади ее длинный хвост,
   И тронуть ее не моги,
   Несмотря на малый рост.
   В официальной советской биографии Льва Вениаминовича говорится, что во время Гражданской войны "он пишет политические сказки-агитки, героическую феерию "Все к оружию", памфлеты на гетмана Петлюру и "прочих до власти охочих""... Но притом Никулин был отнюдь не чужд и влияниям "серебряного века", а доказательством тому служит его книга, вышедшая в 1918 году в Москве (издательство "Зеленый остров"), - "История и стихи Анжелики Сафьяновой 1913 1918 с приложением ее родословного древа и стихов, посвященных ей". Это литературная мистификация, нечто вроде волошинской "Черубины де Габриак", и там есть вовсе не дурные строки:
   В тяжелые барки сбегают рабы,
   Как было в галерах старого флота.
   И как не устали вставать на дыбы
   На мосту лошади Клодта?
   У меня есть все основания полагать, что Лев Никулин, как и весьма многие интеллигенты его поколения, в свое время вполне искренне принял революцию и стал преданно служить советской власти. В 1921 году в составе дипломатической миссии он уехал в Афганистан, где провел полтора года. В дальнейшем его отправляли во Францию, в Испанию, в Турцию, где, надо полагать, он выполнял какие-то поручения "компетентных органов". И он до самых последних лет своей жизни был, что называется, "выездной", с 1956-го по 1966-й всякий год лечился на одном из французских курортов.
   Насколько я могу судить, функции, которые доводилось выполнять Никулину, были сходны с теми, что поручались Илье Эренбургу. Но если последний пользовался расположением либеральной советской интеллигенции, то первый ею порицался...
   Притом Лев Вениаминович, когда мог, старался делать добро. Так, в конце пятидесятых годов он познакомился и даже подружился с вдовою Ивана Бунина Верой Николаевной. В те дни она бедствовала, и Никулин помог ей продать часть архива в Советский Союз, и он же доставлял в Париж причитающиеся ей деньги.
   Я полагаю, что в тридцатых годах Лев Вениаминович окончательно прозрел, понял, что на самом деле представляет собою большевицкий режим. Ему, как умному человеку, стало ясно, что изобретенная Лениным и усовершенствованная Сталиным страшная машина может в любой момент убить или превратить в лагерную пыль каждого человека - и министра, и академика, и дворника... Здесь не могли помочь ни лояльность власти, ни искренняя ей преданность - спасал только случай, только везение...
   Мой отец, который дружил со Львом Вениаминовичем в течение сорока с лишним лет, говорил о нем:
   - Это - ужаснувшийся.
   В те годы, когда я его знал, Никулин был домоседом и регулярно общался с ничтожно малым количеством людей. Если же он попадал в какую-нибудь компанию, то вовсе не участвовал в общих беседах. Его соседка и приятельница Лидия Русланова говорила:
   - Пришел Никулин и намолчал полную комнату.
   Впрочем, у нее-то он иногда разговаривал. Однажды, глядя на дорогие картины, ковры, антикварную мебель, Лев Вениаминович сказал хозяйке:
   - Раздай все мне и иди в монастырь.
   Пожалуй, лишь однажды я видел его совершенно раскованным и оживленным. Он несколько подвыпил и пустился в воспоминания о дореволюционном Петербурге. А поскольку никого из старых петербуржцев, кроме Ахматовой, за столом не было, Никулин адресовал свои речи именно ей. Он говорил:
   - Ах, какие там были заведения! Например, на Гороховой у мадам Жерар... Всего пять рублей, а какие девочки! Анна Андреевна, вы помните?
   - Лев Вениаминович, ну откуда я могу это помнить? - отвечала Ахматова, с трудом сдерживая смех.
   Повторяю, я видел это только один раз. Он даже в семейном кругу был необычайно сдержан, но тут он не боялся выказывать свой ум и свойственное ему чувство юмора. На Ордынке вспоминали такую его шутку: когда Никулину в свое время сообщили о том, что его жена родила двойню, он произнес:
   - Нищета стучится в ворота моего дома.
   Он говорил:
   - Я придумал тему для диссертации на соискание степени доктора филологических наук: "Адам Мицкевич и мадам Ицкевич".
   Я помню, как Лев Вениаминович рассказывал о своей встрече с В. В. Шульгиным, который, как известно, был антисемитом (он тогда снимался на "Ленфильме" в картине "Дни"):
   - Шульгин мне все время жаловался: "Этот автор сценария Владимиров... этот Владимиров..." Я говорю: "Какой это Владимиров? Это что - Вайншток?" Шульгин посмотрел на меня, сделал правой рукой брезгливый жест и говорит: "Наверно, Вайншток..."
   В начале шестидесятых годов Никулин лежал в урологическом отделении одной из московских клиник. Выйдя оттуда, он привез домой весьма оригинальный подарок, который ему преподнесли соседи по больничной палате. Это была стеклянная "утка", а на ней была выгравирована надпись: "Ссы спокойно, дорогой товарищ".
   Лев Вениаминович любил сочинять шуточные стихи и эпиграммы. Я до сих пор помню четыре строчки из его стихотворения, в котором перечислялись по именам все литературные дамы пятидесятых годов:
   Вот Маргарита Алигер
   Милейшая из всех мегер,
   Милее, чем мадам Адалис,
   Как вы, конечно, догадались...
   На развернувшуюся в "Литературной газете" дискуссию о "положительном герое" Никулин реагировал так:
   Положительный герой
   Иметь не должен геморрой
   Это нетипично,
   Да и неприлично.
   Человек чрезвычайно умный и язвительный, Лев Вениаминович прекрасно знал цену советской литературе и большинству своих "собратьев по перу". Он говорил:
   - Наши дураки так пишут пьесы о Пушкине: няня Арина Родионовна говорит поэту: "Эх, Сашенька, дожить бы тебе до того времечка, когда Владимир Ильич будет громить народников!.."
   XV
   Если бы меня кто-нибудь спросил, знавал ли я в течение моей жизни хоть одного настоящего русского писателя, я бы наверняка назвал имя Павла Нилина. Он был отцом моего близкого друга Александра, и я более или менее регулярно общался с ним в течение многих лет.
   Это началось в те самые годы, когда к Павлу Филипповичу пришла довольно громкая слава: во времена хрущевской "оттепели" он опубликовал две повести "Жестокость" и "Испытательный срок". Вещи эти служили наглядным и убедительным доказательством того, что с момента возникновения советской власти честность, порядочность, верность долгу стали качествами весьма нежелательными и любой человек, этими чертами наделенный, был обречен на конфликт с большевицким режимом.
   Нилин почти никогда и ни с кем не говорил серьезно, в его словах постоянно звучала ирония, и не только по отношению к собеседнику, но и к себе самому. Кстати сказать, нечто подобное было свойственно Чуковскому, с которым Павел Филиппович был в приятельских отношениях - оба жили в Переделкине. Однажды они шли вдвоем вдоль лесной поляны и вдруг заметили пробегавшего хорька. Чуковский очень оживился и предложил:
   - Давайте его ловить!
   На это Нилин отвечал:
   - Вам, Корней Иванович, уже восемьдесят лет, и вы вполне можете позволить себе ловить в лесу хорька. А я еще не достиг столь почтенного возраста и потому не могу принять в этом участия.