Страница:
Якеменко. Вот шапка Мономаха – это что? Это мечта о чем?
Шендерович. Это мечта ювелиров о том, чтобы им налоги снизили. Это мечта о близости. Когда мы говорим об образе, важно понять, что движет художником. Одно дело портреты Налбандяна и Шилова, другое – Репина и Веласкеса. Дело не в бездарности и таланте, хотя и в этом отчасти тоже, а в задаче. У Веласкеса была задача некой правды жизни, правды характера, извините за дурацкое слово. Образ. Вот портреты Репина – «Государственный совет», например. Задача Налбандяна и Шилова другая – понравиться объекту. За это объект даст денег, даст галерейку.
Якеменко. Я точно знаю, что за портрет Путина работы Никаса Сафронова не давали денег.
Шендерович. Неважно, дать можно отношениями.
Ведущий. Вам, Василий Григорьевич, нравится сафроновский портрет?
Якеменко. Мне, знаете, кажется, что Сафронов в принципе халтурщик, неважно какие задачи он решает. Вот тут прекрасно говорилось о Репине или Веласкесе. Если бы Веласкесу нужно было нарисовать Путина, я думаю, это был бы гениальный портрет.
Шендерович. Но на маечку вы б его не повесили.
Якеменко (упрямо продолжает мысль, которую все же теряет)…И поэтому, когда мы говорим о Сафронове, то как бы тут…
Шендерович. Тем не менее, когда вы заходите в кабинеты чиновников, там висит портрет Сафронова…
Ведущий (обращаясь к Якеменко). Кстати, что это за мода? Это правильно, да, чтобы портрет главы государства висел в кабинетах?
Якеменко. Я не вижу никакой проблемы в том, чтобы портреты Путина висели на стене. Чтобы чиновник, помимо зарплаты, которую он получает, еще имел и портрет президента за спиной, в качестве такого дополнительного контроля – почему бы нет?
Шендерович. У Лифшица Александра Яковлевича, когда он был министром финансов, висел на стене портрет его отца в военной форме образца 1941 года. У остальных Борис Николаевич висел, теперь Владимирович висит – бактерии принимают форму среды. А люди для напоминания о том, кому они служат, и каким идеям они служат, могут выбирать… Кто будет символом народа, символом его чести, ума. Достоинства.
Ведущий. Вы замечаете, что партийные термины употребляете?
Шендерович. Что делать – все слова замазаны. Слово «демократ» замазано. «Свобода слова» замазана. Что ж теперь, мычать, не употреблять их?
Якеменко. Воля каждого – что вешать.
Шендерович. Но выживают – там – только те, у кого эти портреты.
Якеменко. Но мне хотелось бы сказать, что ждет русский человек. Есть прекрасные слова Достоевского, если позволите, я зачитаю эти слова…
Ведущий. Хорошая книжка, почему бы и нет.
Якеменко (раздумчиво). «…Мне кажется, что… внутренняя вера, что есть хотя бы один человек на свете, в государстве, на земле, у которого есть правда, дает людям надежду на то, что и они будут когда-нибудь жить хорошо».
Шендерович. На самом деле то, что вы сказали – ужасно, с моей точки зрения. Это еще одно построение Царства Божия на земле, и это есть почва для культа личности.
Якеменко. В данном случае речь идет о конкретном человеке. О старце Зосиме.
Ведущий (не выдержав). Но он святой, а не президент.
Якеменко. Речь идет непосредственно о живом человеке, с которым люди связывают свои надежды.
Шендерович. Замечательно. Вопрос только в том, является ли Путин старцем Зосимой.
Якеменко. На это ответит время.
Ведущий. Ну ладно, святые святыми. Но о предыдущих вождях при их жизни снимали фильмы. Сталин в «Победе»; мы помним Евгения Матвеева в роли Леонида Ильича Брежнева. Возможен ли сейчас фильм о Путине и если да, то кто бы мог его сыграть?
Якеменко. Вы знаете, если немножко абстрагироваться от того, что вы сказали минуту назад, то вот фильм о Путине… он днем решает огромное количество проблем, вопросов, кто-то ему поперек дороги – может быть, кто-то из губернаторов, или Березовский, а вечером, когда засыпает, он представляет себе, как бы он мог решать эти проблемы, если бы был не президентом, а… как-то иначе мог все это решать. И мне кажется, на эту роль Брюс Уиллис очень бы подошел.
Ведущий. А вы бы кого подобрали?
Шендерович (явно уходя от ответа). Серьезный такой вопрос. Я по первой своей профессии режиссер, мне был бы нужен кастинг.
Якеменко (увлекаясь и пытаясь увлечь собеседника). Это был бы такой вестерн, жесткий, представляете?
Шендерович (жестоковыйно). Это был бы истерн, я вас уверяю. Такой истерн, что дальше ехать некуда.
Немая сцена. Занавес.
Зачем культуре свобода?
2. Память
Расстрельный полигон
Шендерович. Это мечта ювелиров о том, чтобы им налоги снизили. Это мечта о близости. Когда мы говорим об образе, важно понять, что движет художником. Одно дело портреты Налбандяна и Шилова, другое – Репина и Веласкеса. Дело не в бездарности и таланте, хотя и в этом отчасти тоже, а в задаче. У Веласкеса была задача некой правды жизни, правды характера, извините за дурацкое слово. Образ. Вот портреты Репина – «Государственный совет», например. Задача Налбандяна и Шилова другая – понравиться объекту. За это объект даст денег, даст галерейку.
Якеменко. Я точно знаю, что за портрет Путина работы Никаса Сафронова не давали денег.
Шендерович. Неважно, дать можно отношениями.
Ведущий. Вам, Василий Григорьевич, нравится сафроновский портрет?
Якеменко. Мне, знаете, кажется, что Сафронов в принципе халтурщик, неважно какие задачи он решает. Вот тут прекрасно говорилось о Репине или Веласкесе. Если бы Веласкесу нужно было нарисовать Путина, я думаю, это был бы гениальный портрет.
Шендерович. Но на маечку вы б его не повесили.
Якеменко (упрямо продолжает мысль, которую все же теряет)…И поэтому, когда мы говорим о Сафронове, то как бы тут…
Шендерович. Тем не менее, когда вы заходите в кабинеты чиновников, там висит портрет Сафронова…
Ведущий (обращаясь к Якеменко). Кстати, что это за мода? Это правильно, да, чтобы портрет главы государства висел в кабинетах?
Якеменко. Я не вижу никакой проблемы в том, чтобы портреты Путина висели на стене. Чтобы чиновник, помимо зарплаты, которую он получает, еще имел и портрет президента за спиной, в качестве такого дополнительного контроля – почему бы нет?
Шендерович. У Лифшица Александра Яковлевича, когда он был министром финансов, висел на стене портрет его отца в военной форме образца 1941 года. У остальных Борис Николаевич висел, теперь Владимирович висит – бактерии принимают форму среды. А люди для напоминания о том, кому они служат, и каким идеям они служат, могут выбирать… Кто будет символом народа, символом его чести, ума. Достоинства.
Ведущий. Вы замечаете, что партийные термины употребляете?
Шендерович. Что делать – все слова замазаны. Слово «демократ» замазано. «Свобода слова» замазана. Что ж теперь, мычать, не употреблять их?
Якеменко. Воля каждого – что вешать.
Шендерович. Но выживают – там – только те, у кого эти портреты.
Якеменко. Но мне хотелось бы сказать, что ждет русский человек. Есть прекрасные слова Достоевского, если позволите, я зачитаю эти слова…
Ведущий. Хорошая книжка, почему бы и нет.
Якеменко (раздумчиво). «…Мне кажется, что… внутренняя вера, что есть хотя бы один человек на свете, в государстве, на земле, у которого есть правда, дает людям надежду на то, что и они будут когда-нибудь жить хорошо».
Шендерович. На самом деле то, что вы сказали – ужасно, с моей точки зрения. Это еще одно построение Царства Божия на земле, и это есть почва для культа личности.
Якеменко. В данном случае речь идет о конкретном человеке. О старце Зосиме.
Ведущий (не выдержав). Но он святой, а не президент.
Якеменко. Речь идет непосредственно о живом человеке, с которым люди связывают свои надежды.
Шендерович. Замечательно. Вопрос только в том, является ли Путин старцем Зосимой.
Якеменко. На это ответит время.
Ведущий. Ну ладно, святые святыми. Но о предыдущих вождях при их жизни снимали фильмы. Сталин в «Победе»; мы помним Евгения Матвеева в роли Леонида Ильича Брежнева. Возможен ли сейчас фильм о Путине и если да, то кто бы мог его сыграть?
Якеменко. Вы знаете, если немножко абстрагироваться от того, что вы сказали минуту назад, то вот фильм о Путине… он днем решает огромное количество проблем, вопросов, кто-то ему поперек дороги – может быть, кто-то из губернаторов, или Березовский, а вечером, когда засыпает, он представляет себе, как бы он мог решать эти проблемы, если бы был не президентом, а… как-то иначе мог все это решать. И мне кажется, на эту роль Брюс Уиллис очень бы подошел.
Ведущий. А вы бы кого подобрали?
Шендерович (явно уходя от ответа). Серьезный такой вопрос. Я по первой своей профессии режиссер, мне был бы нужен кастинг.
Якеменко (увлекаясь и пытаясь увлечь собеседника). Это был бы такой вестерн, жесткий, представляете?
Шендерович (жестоковыйно). Это был бы истерн, я вас уверяю. Такой истерн, что дальше ехать некуда.
Немая сцена. Занавес.
Зачем культуре свобода?
Историческая драма в трех голосах
Пролог. Шло время. Зона прилюдной вольницы сужалась, но хотелось разобраться не только и не столько в том, зачем повторно был разогнан НТВ и почему посажен Ходорковский. А в том, что происходит в сознании людей культуры; что они думают о свободе, о ее укорененности в традиции, о запросе на нее. Для них это важно или нет? В конце концов, если свобода – не ценность для тех, кто ценности провозглашает, как ей укорениться в обыденной жизни, в общественной практике? Поводом для разговора послужил юбилей перестройки, пришедшийся на март 2005 года. Но только поводом.
За круглым прозрачным столом, внутри которого видны шестеренки, изображающие часовой механизм, сидят: Андрей Дмитриев, писатель, полноценно заявивший о себе на излете перестройки. Валентин Непомнящий, писатель и пушкинист, религиозный мыслитель. Лев Аннинский, литературный критик, ключевая фигура литературного шестидесятничества.
Ведущий (с риторическим пафосом, обращаясь то ли к гостям, то ли к зрителям, то ли к вечности). «Что пройдет, то будет мило» – к событиям, которые развернулись на нашей земле двадцать лет назад, гениальная пушкинская формула не применима. Перестройка поставила перед культурой роковую проблему – проблему реальной свободы. После всех безобидных кухонных разговоров выяснилось, что свобода предполагает не только счастье самореализации, но и некоторую цену, подчас страшную. Стоило ли платить ее? Зачем культуре свобода? Что случилось двадцать лет назад на нашей с вами земле?
Аннинский (подавшись вперед). Двадцать лет назад, мне кажется, задумали перекрасить фасады, но потом поняли, что краски перепутаны. А когда проступила реальность, оказалось, что не то перекрашено. И вообще можно было бы не перекрашивать, если возвращаемся опять туда же.
Ведущий (поэтически подначивая). Где капля блага – там на страже иль просвещенье, иль тиран?
Аннинский (прозаически не поддаваясь). Где бочка меда, там и ложка дегтя.
Ведущий (смущенно и несколько даже растерянно). Понял.
Дмитриев. Я думаю, что двадцать лет назад подспудная работа культуры и свободы – я не имею в виду только деятельность диссидентов или политических оппонентов системы, я имею в виду деятельность всех, кто читал Пушкина, кто преподавал гуманитарное знание, кто мечтал о свободе, даже не будучи свободным – в сочетании с чудовищно ускорившейся энтропией и распадом, полным распадом советской цивилизации привели к взрыву, каковым явилась перестройка.
Ведущий (продолжает гнуть свою линию). Но итог – благо или зло? Или ни то, ни другое?
Дмитриев (философически). Если мы сейчас сидим и говорим об этом свободно, полагая себя людьми культуры и культурными людьми, то это благо.
Ведущий. Валентин Семенович, когда-то противопоставляли свободу «от» свободе «для». Перестройка – это была свобода «от» или свобода «для»? То, что происходит сейчас вокруг нас, это утрата или обретение?
Непомнящий. Все предшествующие семьдесят лет было, от чего освободиться, поэтому и перестройка была свободой «от». Что очень страшно. И поэтому я склонен считать, что тогда произошла (не умышленная, но оказавшаяся таковой) революция, которая в итоге оказалась попыткой, тоже неумышленной, наверное, вывести Россию из ее традиции национальной, тысячелетней. Пушкин сказал, что Россия вошла в Европу, как корабль, спущенный со стапелей. Так вот она вошла в европейский дом, все думали, что это будет очень хорошо и похоже на революцию Петра. Но Петр был гениальный человек, хотя я его не очень люблю. А здесь, к сожалению, гениев не было. И получилась ползучая катастрофа, которая продолжается до сих пор. Что она принесла? Может быть, в материальном смысле, некоторому числу граждан она принесла благо, но в моральном, духовном смысле зло перевешивает.
Когда начали печатать вещи, которые раньше не печатались, за которые сажали и т. д., я уже тогда (просто потому, что сорок лет изучаю Пушкина и немножко понял алгоритм истории и культуры), я тогда уже предполагал, что это последнее большое, значительное и, может быть, великое, что есть в веке двадцатом. А что будет дальше, не знаю. И я оказался прав. Потому что все лучшее было написано тогда, когда сажали, когда преследовали, убивали. После того как перестали преследовать, убивать – не сочтите это за цинизм, я не… (Ведущий, опасливо. Сейчас вас поймают ваши оппоненты.)…вот сейчас другое время, свобода – и ничего, даже на долю ногтя, похожее по значительности, величию и красоте тому, что создал тот же Платонов не появилось.
Дмитриев (все еще философически, сохраняя вальяжность, но уже в некотором напряжении). Во-первых, я совершенно не считаю, что нынешний деготь, скажем так, имеет непосредственное отношение к тому культурному прорыву. Может быть, мы благодаря тому прорыву и держимся до сих пор, в значительной степени? Кроме того, я считаю это время своим временем и, при всех его издержках, я благодарен судьбе за то, что живу в эти годы. При всех своих страшных снах, испугах и ужасах. Потому что ничего подобного я не ожидал. В жизни есть подлецы, дураки, корыстные люди, в жизни есть праведники, слава богу. В жизни есть культура, в жизни есть помойка, но одно дело, когда она прикрыта серой пажитью, а совсем другое дело, когда все это перед нашими глазами, и мы должны в каждом случае сделать выбор, вырабатывать свое отношение.
Аннинский (оживленно и со склонностью к парадоксализму). Я никакой свободы не чувствую, пока ее меня не лишили. Так вот, все это мне не нужно. Все это было транспонировано великими русскими философами-идеалистами с Запада, причем только для того, чтобы объяснить, что у нас всегда в России жили по другой парадигме. Воля – это чего Я хочу, и воля же, когда Я это хотение в себе смиряю. Вот тут мне немножко легче понять, что у нас происходит. (Непомнящий. Правильно, правильно.) Мне, разумеется, очень приятно, когда напечатан «Чевенгур», «Соляной амбар» и все прочее. Я как человек, занимающийся чтением и писанием, всегда хочу поделиться мыслями, и мне нужна гласность для этого. Это уровень профессиональный, на котором я всегда одобряю все, что появляется. Сидим мы с вами разговариваем – ради бога, если это свобода – хорошо, если это воля – тоже хорошо. Заткнут пасть – плохо. Кроме того, я еще гражданин этого государства и человек этого народа. Это тоже уровень, который зависит совершенно от других вещей. Мы не в Европу въехали, Валентин Семенович, мы в Америку въехали… (Непомнящий. Правильно!)…думая, что это одно и то же с Европой. (Непомнящий. Правильно!) Теперь оказывается, что это не одно и то же. Так вот, когда речь идет о государстве, о бытии народа, я как профессионал, которому нужна свобода печати и всего прочего, отступаю, мне дороже жизнь моего народа и государства, чем все мои возможности высказаться. Плохая страна, но моя страна! А гласность – потом.
Ведущий (явно нарушая правила нейтралитета). Только я не понял одного. (Аннинский. Да.) Правда ли, что существует прямая корреляция между моей свободой, моим правом на эту свободу и судьбой моего народа? Я не понимаю, почему это наносит вред народу?
Аннинский. Сейчас отвечу. (Непомнящий. И я, и я отвечу!) Прямой корреляции, может быть, и нет для каждого отдельного человека, но есть у интеллигенции некоторая возможность и право, и долг соображать, что она делает и что происходит. (Непомнящий. Да.) Если ты не можешь на три шага вперед сообразить, что происходит, не говори потом: вы знаете, а ситуация переменилась. Ты на то и умный, чтоб соображать, куда меняется ситуация.
Ведущий. Я не понял, какая корреляция.
Аннинский. Валя, объясни, пожалуйста.
Валентин Непомнящий. Просто тут надо взять более высокую точку отсчета, что ли. Мы находились в своей собственной – большевистской, ужасной и так далее, и так далее, но своей системе ценностей. Мы въехали сейчас в систему, которая всемирная, исключая, может быть, Восток, ислам, Китай… Это система ценностей, которая абсолютно чужда нашей русской традиции. В нашей русской традиции всегда, перечитаем Островского, всегда деньги, деньги, деньги, деньги, но в русской традиции деньги не были высшей ценностью. Никогда. Высшей ценностью было нечто другое. Совесть, долг, любовь… Но деньги были только орудием.
Ведущий. Я прошу прощения, что я вас перебиваю. А у Гёте, Томаса Манна…
Непомнящий. Мы въехали в американскую систему ценностей, которая сейчас забирает весь мир под свою власть… Мы въехали в эту систему ценностей, где главное, самое главное – деньги.
Ведущий (недоверчиво). «Деньги – вещь важная, спроси о том у Булгарина и Канкрина», – писал Пушкин.
Дмитриев (твердо). Все-таки культура есть исключительно свободное деяние во имя того, чтобы на земле жил свободный, полноценный, гармоничный человек. По возможности. И свобода – это единственный неисчерпаемый ресурс страны. А значит, и государства. Она вызывает страх. И отсюда, мне кажется, все наши беды. Страх перед жизнью свойствен исключительно всем людям на земле, и в Европе также. Экзистенциальный страх. И поэтому люди делегируют свою свободу. Еврочиновникам, евростандартам. Все мы замечаем, как это происходит, при всем флере благополучия. Но ни одной стране мира, ни одному гражданину мира не свойствен такой страх перед собственной страной, как моим соотечественникам. Во все времена. Причем не просто перед страной в целом…
Ведущий. А что значит «страх перед страной»? Не понимаю.
Дмитриев (продолжает, как бы не слыша, с нарастающим эмоциональным усилением). Страх перед Россией. Это все, о чем мы сегодня говорим… (Ведущий, упрямо. Вы испытываете страх перед Россией?)…я слышу запах этого страха. Куда мы въехали, куда мы идем, что сделают они с нами, что мы сделаем с ними? Это страх государства перед народом, это страх интеллигенции перед деревней, это страх деревни перед интеллигенцией, это страх… (Непомнящий. Ничего такого я не чувствую.)…одной корпорации перед другой. Это страх людей внутри корпорации: не то обо мне подумают. И на этом строится очень страшная и сложная система взаимоотношений. И люди думают не о том, как реализовать свою свободу и свободу других, а как оградить себя от этих угроз. Это происходит в политике, это происходит в культуре, это происходит в наших снах. Я что – я тоже боюсь. Но по крайней мере это надо осознавать. И единственный способ преодоления этого страха – возникновение взаимного доверия в стране при трезвом понимании, что люди разные и каждый несет в себе определенную опасность. Единственный способ – это свободная культурная работа, культура как деяние, а не разговор о том, куда там культура пошла и мы куда-то с ней въехали. Мы либо ее делаем, осознавая себя свободными, либо не делаем. Сейчас никто не говорит о деле свободы как об общенациональном. А дело свободы – это великий гуманистический проект.
Аннинский (иронически). Можно вопрос? Свобода – это дело или это окраска?
Дмитриев. Свобода – это дело.
Аннинский. Спасибо, все ясно.
Дмитриев. Это каждодневное дело человека, любого человека, который хотел бы быть свободным, который уважает свою страну, свою культуру, который не хочет у кормушки…
Непомнящий. Я совершенно не боюсь своей страны, я боюсь, скорее, Америки, которая просто какой-то Советский Союз сегодня. А что касается свободы… Для того чтобы был свободный диалог внутри своей страны, нужно иметь, я повторяю еще раз, единую хотя бы в общих основаниях систему ценностей. То есть понимание того, что черно, что бело, что ложь, что правда. Множество есть индивидуальных различий у всех, но какая-то основная, единая система ценностей должна быть, на этом стоит нация, на этом стоит культура. Без культуры в том, старом понимании, без культуры в высоком смысле России просто не будет, потому что это самая высшая ценность России – ее культура.
Ведущий. А может ли быть такая работа по формированию этих ценностей вне свободы?
Непомнящий. Конечно, не может быть. Хотя… Надо вам сказать, я имел дело с цензурой. Цензура мне, честно говоря, очень часто помогала. Потому что без цензуры ты идешь из пункта А в пункт Б по прямой. И ничто тебе не мешает. Но когда на этом пути возникает препятствие, ты поворачиваешь в обход, и на этом пути возникает множество новых мыслей, и мысли получаются более объемные. Яне говорю «спасибо» цензуре за это, но цензора можно было обмануть, с цензором можно было договориться, как-то выстроить личные отношения… Деньги не уговоришь и не обманешь. Цензура денег – это самая страшная цензура, которая только может быть.
Аннинский. Все-таки свобода – это не дело, свобода – это окраска дела. А дело – это дело. Вот какое дело ты делаешь…
Дмитриев (нетерпеливо). Свобода – это общенациональное дело. Единственное достойное общенациональное дело: свободный человек в свободной России.
Аннинский. Отвечаю вам. Я когда что-то делаю, я не о свободе думаю, а о деле. И только когда мне мешают, возникает проблема свободы.
Дмитриев. Так дело культуры – это и есть дело свободы. Потому что человек, когда он делает дело культуры, в любой деспотической ситуации (например, читая книгу), в этот момент он свободен. Хотя бы наедине с собой. Когда человек пишет об этой книге, в этот момент он свободен. Поэтому, когда делается дело культуры, оно делается для того, чтобы стать делом свободы. Чтобы это распространилось на все условия повседневности.
Кстати, о ценностях. Ситуация ухода от ценностей – это как раз ситуация бегства от свободы, основанная на том же самом страхе. Все хотят немножко замкнуться в своих нишах, кто имидж надеть, кто примерить бренд, прокатиться на рейтинге… Лишь бы не отвечать ни на какие серьезные вопросы, лишь бы ни за что не отвечать. И это не свобода, это бегство от свободы. Мы как-то отделили свободу от всех остальных ценностей. Но ведь она вне их, вне общего гуманистического дела не существует. Свобода без добра, совести, ответственности – это ничто.
Звучат фанфары; Истина является героям передачи; в этот момент опускается занавес.
За круглым прозрачным столом, внутри которого видны шестеренки, изображающие часовой механизм, сидят: Андрей Дмитриев, писатель, полноценно заявивший о себе на излете перестройки. Валентин Непомнящий, писатель и пушкинист, религиозный мыслитель. Лев Аннинский, литературный критик, ключевая фигура литературного шестидесятничества.
Ведущий (с риторическим пафосом, обращаясь то ли к гостям, то ли к зрителям, то ли к вечности). «Что пройдет, то будет мило» – к событиям, которые развернулись на нашей земле двадцать лет назад, гениальная пушкинская формула не применима. Перестройка поставила перед культурой роковую проблему – проблему реальной свободы. После всех безобидных кухонных разговоров выяснилось, что свобода предполагает не только счастье самореализации, но и некоторую цену, подчас страшную. Стоило ли платить ее? Зачем культуре свобода? Что случилось двадцать лет назад на нашей с вами земле?
Аннинский (подавшись вперед). Двадцать лет назад, мне кажется, задумали перекрасить фасады, но потом поняли, что краски перепутаны. А когда проступила реальность, оказалось, что не то перекрашено. И вообще можно было бы не перекрашивать, если возвращаемся опять туда же.
Ведущий (поэтически подначивая). Где капля блага – там на страже иль просвещенье, иль тиран?
Аннинский (прозаически не поддаваясь). Где бочка меда, там и ложка дегтя.
Ведущий (смущенно и несколько даже растерянно). Понял.
Дмитриев. Я думаю, что двадцать лет назад подспудная работа культуры и свободы – я не имею в виду только деятельность диссидентов или политических оппонентов системы, я имею в виду деятельность всех, кто читал Пушкина, кто преподавал гуманитарное знание, кто мечтал о свободе, даже не будучи свободным – в сочетании с чудовищно ускорившейся энтропией и распадом, полным распадом советской цивилизации привели к взрыву, каковым явилась перестройка.
Ведущий (продолжает гнуть свою линию). Но итог – благо или зло? Или ни то, ни другое?
Дмитриев (философически). Если мы сейчас сидим и говорим об этом свободно, полагая себя людьми культуры и культурными людьми, то это благо.
Ведущий. Валентин Семенович, когда-то противопоставляли свободу «от» свободе «для». Перестройка – это была свобода «от» или свобода «для»? То, что происходит сейчас вокруг нас, это утрата или обретение?
Непомнящий. Все предшествующие семьдесят лет было, от чего освободиться, поэтому и перестройка была свободой «от». Что очень страшно. И поэтому я склонен считать, что тогда произошла (не умышленная, но оказавшаяся таковой) революция, которая в итоге оказалась попыткой, тоже неумышленной, наверное, вывести Россию из ее традиции национальной, тысячелетней. Пушкин сказал, что Россия вошла в Европу, как корабль, спущенный со стапелей. Так вот она вошла в европейский дом, все думали, что это будет очень хорошо и похоже на революцию Петра. Но Петр был гениальный человек, хотя я его не очень люблю. А здесь, к сожалению, гениев не было. И получилась ползучая катастрофа, которая продолжается до сих пор. Что она принесла? Может быть, в материальном смысле, некоторому числу граждан она принесла благо, но в моральном, духовном смысле зло перевешивает.
Когда начали печатать вещи, которые раньше не печатались, за которые сажали и т. д., я уже тогда (просто потому, что сорок лет изучаю Пушкина и немножко понял алгоритм истории и культуры), я тогда уже предполагал, что это последнее большое, значительное и, может быть, великое, что есть в веке двадцатом. А что будет дальше, не знаю. И я оказался прав. Потому что все лучшее было написано тогда, когда сажали, когда преследовали, убивали. После того как перестали преследовать, убивать – не сочтите это за цинизм, я не… (Ведущий, опасливо. Сейчас вас поймают ваши оппоненты.)…вот сейчас другое время, свобода – и ничего, даже на долю ногтя, похожее по значительности, величию и красоте тому, что создал тот же Платонов не появилось.
Дмитриев (все еще философически, сохраняя вальяжность, но уже в некотором напряжении). Во-первых, я совершенно не считаю, что нынешний деготь, скажем так, имеет непосредственное отношение к тому культурному прорыву. Может быть, мы благодаря тому прорыву и держимся до сих пор, в значительной степени? Кроме того, я считаю это время своим временем и, при всех его издержках, я благодарен судьбе за то, что живу в эти годы. При всех своих страшных снах, испугах и ужасах. Потому что ничего подобного я не ожидал. В жизни есть подлецы, дураки, корыстные люди, в жизни есть праведники, слава богу. В жизни есть культура, в жизни есть помойка, но одно дело, когда она прикрыта серой пажитью, а совсем другое дело, когда все это перед нашими глазами, и мы должны в каждом случае сделать выбор, вырабатывать свое отношение.
Аннинский (оживленно и со склонностью к парадоксализму). Я никакой свободы не чувствую, пока ее меня не лишили. Так вот, все это мне не нужно. Все это было транспонировано великими русскими философами-идеалистами с Запада, причем только для того, чтобы объяснить, что у нас всегда в России жили по другой парадигме. Воля – это чего Я хочу, и воля же, когда Я это хотение в себе смиряю. Вот тут мне немножко легче понять, что у нас происходит. (Непомнящий. Правильно, правильно.) Мне, разумеется, очень приятно, когда напечатан «Чевенгур», «Соляной амбар» и все прочее. Я как человек, занимающийся чтением и писанием, всегда хочу поделиться мыслями, и мне нужна гласность для этого. Это уровень профессиональный, на котором я всегда одобряю все, что появляется. Сидим мы с вами разговариваем – ради бога, если это свобода – хорошо, если это воля – тоже хорошо. Заткнут пасть – плохо. Кроме того, я еще гражданин этого государства и человек этого народа. Это тоже уровень, который зависит совершенно от других вещей. Мы не в Европу въехали, Валентин Семенович, мы в Америку въехали… (Непомнящий. Правильно!)…думая, что это одно и то же с Европой. (Непомнящий. Правильно!) Теперь оказывается, что это не одно и то же. Так вот, когда речь идет о государстве, о бытии народа, я как профессионал, которому нужна свобода печати и всего прочего, отступаю, мне дороже жизнь моего народа и государства, чем все мои возможности высказаться. Плохая страна, но моя страна! А гласность – потом.
Ведущий (явно нарушая правила нейтралитета). Только я не понял одного. (Аннинский. Да.) Правда ли, что существует прямая корреляция между моей свободой, моим правом на эту свободу и судьбой моего народа? Я не понимаю, почему это наносит вред народу?
Аннинский. Сейчас отвечу. (Непомнящий. И я, и я отвечу!) Прямой корреляции, может быть, и нет для каждого отдельного человека, но есть у интеллигенции некоторая возможность и право, и долг соображать, что она делает и что происходит. (Непомнящий. Да.) Если ты не можешь на три шага вперед сообразить, что происходит, не говори потом: вы знаете, а ситуация переменилась. Ты на то и умный, чтоб соображать, куда меняется ситуация.
Ведущий. Я не понял, какая корреляция.
Аннинский. Валя, объясни, пожалуйста.
Валентин Непомнящий. Просто тут надо взять более высокую точку отсчета, что ли. Мы находились в своей собственной – большевистской, ужасной и так далее, и так далее, но своей системе ценностей. Мы въехали сейчас в систему, которая всемирная, исключая, может быть, Восток, ислам, Китай… Это система ценностей, которая абсолютно чужда нашей русской традиции. В нашей русской традиции всегда, перечитаем Островского, всегда деньги, деньги, деньги, деньги, но в русской традиции деньги не были высшей ценностью. Никогда. Высшей ценностью было нечто другое. Совесть, долг, любовь… Но деньги были только орудием.
Ведущий. Я прошу прощения, что я вас перебиваю. А у Гёте, Томаса Манна…
Непомнящий. Мы въехали в американскую систему ценностей, которая сейчас забирает весь мир под свою власть… Мы въехали в эту систему ценностей, где главное, самое главное – деньги.
Ведущий (недоверчиво). «Деньги – вещь важная, спроси о том у Булгарина и Канкрина», – писал Пушкин.
Дмитриев (твердо). Все-таки культура есть исключительно свободное деяние во имя того, чтобы на земле жил свободный, полноценный, гармоничный человек. По возможности. И свобода – это единственный неисчерпаемый ресурс страны. А значит, и государства. Она вызывает страх. И отсюда, мне кажется, все наши беды. Страх перед жизнью свойствен исключительно всем людям на земле, и в Европе также. Экзистенциальный страх. И поэтому люди делегируют свою свободу. Еврочиновникам, евростандартам. Все мы замечаем, как это происходит, при всем флере благополучия. Но ни одной стране мира, ни одному гражданину мира не свойствен такой страх перед собственной страной, как моим соотечественникам. Во все времена. Причем не просто перед страной в целом…
Ведущий. А что значит «страх перед страной»? Не понимаю.
Дмитриев (продолжает, как бы не слыша, с нарастающим эмоциональным усилением). Страх перед Россией. Это все, о чем мы сегодня говорим… (Ведущий, упрямо. Вы испытываете страх перед Россией?)…я слышу запах этого страха. Куда мы въехали, куда мы идем, что сделают они с нами, что мы сделаем с ними? Это страх государства перед народом, это страх интеллигенции перед деревней, это страх деревни перед интеллигенцией, это страх… (Непомнящий. Ничего такого я не чувствую.)…одной корпорации перед другой. Это страх людей внутри корпорации: не то обо мне подумают. И на этом строится очень страшная и сложная система взаимоотношений. И люди думают не о том, как реализовать свою свободу и свободу других, а как оградить себя от этих угроз. Это происходит в политике, это происходит в культуре, это происходит в наших снах. Я что – я тоже боюсь. Но по крайней мере это надо осознавать. И единственный способ преодоления этого страха – возникновение взаимного доверия в стране при трезвом понимании, что люди разные и каждый несет в себе определенную опасность. Единственный способ – это свободная культурная работа, культура как деяние, а не разговор о том, куда там культура пошла и мы куда-то с ней въехали. Мы либо ее делаем, осознавая себя свободными, либо не делаем. Сейчас никто не говорит о деле свободы как об общенациональном. А дело свободы – это великий гуманистический проект.
Аннинский (иронически). Можно вопрос? Свобода – это дело или это окраска?
Дмитриев. Свобода – это дело.
Аннинский. Спасибо, все ясно.
Дмитриев. Это каждодневное дело человека, любого человека, который хотел бы быть свободным, который уважает свою страну, свою культуру, который не хочет у кормушки…
Непомнящий. Я совершенно не боюсь своей страны, я боюсь, скорее, Америки, которая просто какой-то Советский Союз сегодня. А что касается свободы… Для того чтобы был свободный диалог внутри своей страны, нужно иметь, я повторяю еще раз, единую хотя бы в общих основаниях систему ценностей. То есть понимание того, что черно, что бело, что ложь, что правда. Множество есть индивидуальных различий у всех, но какая-то основная, единая система ценностей должна быть, на этом стоит нация, на этом стоит культура. Без культуры в том, старом понимании, без культуры в высоком смысле России просто не будет, потому что это самая высшая ценность России – ее культура.
Ведущий. А может ли быть такая работа по формированию этих ценностей вне свободы?
Непомнящий. Конечно, не может быть. Хотя… Надо вам сказать, я имел дело с цензурой. Цензура мне, честно говоря, очень часто помогала. Потому что без цензуры ты идешь из пункта А в пункт Б по прямой. И ничто тебе не мешает. Но когда на этом пути возникает препятствие, ты поворачиваешь в обход, и на этом пути возникает множество новых мыслей, и мысли получаются более объемные. Яне говорю «спасибо» цензуре за это, но цензора можно было обмануть, с цензором можно было договориться, как-то выстроить личные отношения… Деньги не уговоришь и не обманешь. Цензура денег – это самая страшная цензура, которая только может быть.
Аннинский. Все-таки свобода – это не дело, свобода – это окраска дела. А дело – это дело. Вот какое дело ты делаешь…
Дмитриев (нетерпеливо). Свобода – это общенациональное дело. Единственное достойное общенациональное дело: свободный человек в свободной России.
Аннинский. Отвечаю вам. Я когда что-то делаю, я не о свободе думаю, а о деле. И только когда мне мешают, возникает проблема свободы.
Дмитриев. Так дело культуры – это и есть дело свободы. Потому что человек, когда он делает дело культуры, в любой деспотической ситуации (например, читая книгу), в этот момент он свободен. Хотя бы наедине с собой. Когда человек пишет об этой книге, в этот момент он свободен. Поэтому, когда делается дело культуры, оно делается для того, чтобы стать делом свободы. Чтобы это распространилось на все условия повседневности.
Кстати, о ценностях. Ситуация ухода от ценностей – это как раз ситуация бегства от свободы, основанная на том же самом страхе. Все хотят немножко замкнуться в своих нишах, кто имидж надеть, кто примерить бренд, прокатиться на рейтинге… Лишь бы не отвечать ни на какие серьезные вопросы, лишь бы ни за что не отвечать. И это не свобода, это бегство от свободы. Мы как-то отделили свободу от всех остальных ценностей. Но ведь она вне их, вне общего гуманистического дела не существует. Свобода без добра, совести, ответственности – это ничто.
Звучат фанфары; Истина является героям передачи; в этот момент опускается занавес.
2. Память
Но не будет никакой свободы, если мы не разберемся сами с собой, со своим перепутанным прошлым, русским ХХ веком. Мы закомплексованно смеемся над соседями, которые политизировали тему голодомора, свели всеобщую трагедию к узким национальным основаниям, а сами сдвигаем ужас пережитого столетия на обочину общенациональной памяти. Не изживаем катастрофу, а прячем ее глубоко в себя. Так зарывают жертв ящура в скотомогильник, а бациллы продолжают жить.
Ровно на границе Москвы и Московской области, в самом центре страны, центрее некуда, расположен Бутовский полигон. Один из трех расстрельных полигонов близ столицы, которые были выделены НКВД под его гуманистические нужды. И единственный, где расстреливали не партийную знать, а обычных людей. 20 765 человек за два года, 1937—1938-й. Документы чудом уцелели. Причем, как правило, с фотографиями убитых; список поименно восстановлен. Найдены места, где были рвы, для чего (по личному благословению покойного Патриарха Алексия II) пришлось отступить от правил, поскольку прокуратура не дает разрешения на раскопы мест массовых захоронений, пока не предъявлены останки, а останки не предъявишь, пока не произведены раскопы. В итоге сделали раскоп, а разрешение получили задним числом.
В этих рвах на полигоне лежат представители 60 национальностей. Особенно много священников и епископов Русской православной церкви, многие из них теперь канонизированы. Инвалиды, которых во время «большого террора» уничтожали системно – для освобождения дефицитных мест по тюрьмам. Известно все в деталях: как людей подвозили с 9 вечера до раннего утра, как объявляли приговор, как оставляли томиться в сарае, а потом расстреливали поштучно, одиночными выстрелами в затылок. Причем высокие чины НКВД добровольно приезжали в выходные на «субботники», чтобы помочь рядовому составу. Надевали кожаные фартуки, чтобы не залиться кровью и мозгами, ставили разутых людей в исподнем на край могильного рва и спускали курок. Потом территорию вокруг закрытого полигона отдали под дачи сотрудникам спецслужб, а в старом флигеле был однодневный дом отдыха – для них же.
В начале 1990-х ФСБ по доброй воле отдала и земли, и документацию; сейчас на месте полигона церковно-исторический мемориал. Место памяти обихожено как должно, рядом построен новый, но канонически безупречный храм в честь новомучеников, поставлен крест в память о русской Голгофе. Настоятель храма – отец Кирилл Каледа, внук священника Амбарцумова, расстрелянного на полигоне; его помощники создали мемориальный сайт, выпустили Книгу памяти со списками расстрелянных.
И все-таки массового внимания к полигону нет; люди словно загораживаются от мучительного прошлого, не хотят переживать его как свою проблему, как живую, длящуюся общенациональную боль. И нет в России ни одного музея, где ужас пережитого в ХХ столетии был бы столь же эмоционально насыщен, как насыщено переживание Холокоста в музейном центре Яд Вашем в Иерусалиме. Там посетители прежде чем узнать детали, цифры, увидеть традиционные экспозиции, проходят через черный лабиринт, где тихий ровный голос читает списки убитых детей: такой-то, родился там-то, в таком-то году, убит в сорок третьем… четвертом… пятом… И на своде загораются тихие звезды.
Но чтобы такое стилевое решение было возможно, необходимо общее чувство объединяющего страдания. Мы же отказались совместно осознать свою трагедию, которую с нашим народом сотворил не кто-то извне, а он же сам, изнутри себя самого. В общем-то, понятно, почему отказались. Невозможно предъявить себе каких-то чужаков, врагов, которые творили зло. Украина придумала миф о целенаправленном уничтожении украинцев – кем? Советской русской властью. Грузия сочинила музей оккупации – кем? Все той же властью. Советской и русской. Жертвы с палачами разделены в Восточной Европе и в Балтии; палачи сотрудничали либо с Гитлером, либо с Советами. Все остальные были жертвами. Мы ни взаправду, ни даже по лжи не можем сочинить историю про доброе и злое. Палачи переплетены с жертвами, жертвы с палачами, мы сами сотворили зло с собой, – если, конечно, не верить в жидовский заговор, который завершился тем, что кровавые еврейские чекисты сами себя тоже уничтожили. Так что быстрого исхода из проблемы для нас нет и быть не может. Но почему нет вообще никакого движения? Почему мы не стали обеззараживать себя и свое будущее через память о прошлом? Ведь о смерти помнят для того, чтоб жить.
Ровно на границе Москвы и Московской области, в самом центре страны, центрее некуда, расположен Бутовский полигон. Один из трех расстрельных полигонов близ столицы, которые были выделены НКВД под его гуманистические нужды. И единственный, где расстреливали не партийную знать, а обычных людей. 20 765 человек за два года, 1937—1938-й. Документы чудом уцелели. Причем, как правило, с фотографиями убитых; список поименно восстановлен. Найдены места, где были рвы, для чего (по личному благословению покойного Патриарха Алексия II) пришлось отступить от правил, поскольку прокуратура не дает разрешения на раскопы мест массовых захоронений, пока не предъявлены останки, а останки не предъявишь, пока не произведены раскопы. В итоге сделали раскоп, а разрешение получили задним числом.
В этих рвах на полигоне лежат представители 60 национальностей. Особенно много священников и епископов Русской православной церкви, многие из них теперь канонизированы. Инвалиды, которых во время «большого террора» уничтожали системно – для освобождения дефицитных мест по тюрьмам. Известно все в деталях: как людей подвозили с 9 вечера до раннего утра, как объявляли приговор, как оставляли томиться в сарае, а потом расстреливали поштучно, одиночными выстрелами в затылок. Причем высокие чины НКВД добровольно приезжали в выходные на «субботники», чтобы помочь рядовому составу. Надевали кожаные фартуки, чтобы не залиться кровью и мозгами, ставили разутых людей в исподнем на край могильного рва и спускали курок. Потом территорию вокруг закрытого полигона отдали под дачи сотрудникам спецслужб, а в старом флигеле был однодневный дом отдыха – для них же.
В начале 1990-х ФСБ по доброй воле отдала и земли, и документацию; сейчас на месте полигона церковно-исторический мемориал. Место памяти обихожено как должно, рядом построен новый, но канонически безупречный храм в честь новомучеников, поставлен крест в память о русской Голгофе. Настоятель храма – отец Кирилл Каледа, внук священника Амбарцумова, расстрелянного на полигоне; его помощники создали мемориальный сайт, выпустили Книгу памяти со списками расстрелянных.
И все-таки массового внимания к полигону нет; люди словно загораживаются от мучительного прошлого, не хотят переживать его как свою проблему, как живую, длящуюся общенациональную боль. И нет в России ни одного музея, где ужас пережитого в ХХ столетии был бы столь же эмоционально насыщен, как насыщено переживание Холокоста в музейном центре Яд Вашем в Иерусалиме. Там посетители прежде чем узнать детали, цифры, увидеть традиционные экспозиции, проходят через черный лабиринт, где тихий ровный голос читает списки убитых детей: такой-то, родился там-то, в таком-то году, убит в сорок третьем… четвертом… пятом… И на своде загораются тихие звезды.
Но чтобы такое стилевое решение было возможно, необходимо общее чувство объединяющего страдания. Мы же отказались совместно осознать свою трагедию, которую с нашим народом сотворил не кто-то извне, а он же сам, изнутри себя самого. В общем-то, понятно, почему отказались. Невозможно предъявить себе каких-то чужаков, врагов, которые творили зло. Украина придумала миф о целенаправленном уничтожении украинцев – кем? Советской русской властью. Грузия сочинила музей оккупации – кем? Все той же властью. Советской и русской. Жертвы с палачами разделены в Восточной Европе и в Балтии; палачи сотрудничали либо с Гитлером, либо с Советами. Все остальные были жертвами. Мы ни взаправду, ни даже по лжи не можем сочинить историю про доброе и злое. Палачи переплетены с жертвами, жертвы с палачами, мы сами сотворили зло с собой, – если, конечно, не верить в жидовский заговор, который завершился тем, что кровавые еврейские чекисты сами себя тоже уничтожили. Так что быстрого исхода из проблемы для нас нет и быть не может. Но почему нет вообще никакого движения? Почему мы не стали обеззараживать себя и свое будущее через память о прошлом? Ведь о смерти помнят для того, чтоб жить.
Расстрельный полигон
Философская трагедия
Участвуют: Сергей Мироненко, директор Государственного архива Российской Федерации, священник Кирилл Каледа, настоятель храма Святых Великомучеников и Исповедников Российских в Бутове, Арсений Рогинский, историк, председатель правления общества «Мемориал».
Ведущий (осторожно, даже несколько опасливо). Бутово – один из примеров того, как часть общества пытается работать со своим прошлым. Но почему такая малая часть? Арсений Борисович, у вас нет ощущения, что общество как-то закрывается от этих тем, причем само, без всякого давления со стороны государства?
Рогинский (рассудительно, но очень жестко). У нас нет единой, общенациональной памяти о терроре, потому что в ней нет явного субъекта зла. Вот память о Великой отечественной войне. Почему она так хорошо функционирует? Не только потому, что ее поддерживают активно на протяжении многих десятилетий государственные институты. А потому, что там все ясно. Было абсолютное зло – Гитлер, и был народный подвиг, завершившийся победой. Эта память действительно может стать памятью национальной консолидации. А что здесь? Где зло? Зло – государство? Очень абстрактно. НКВД? Попробуйте соотнести это с сотнями фильмов о героических подвигах чекистов во все времена. Конкретный следователь – да, но не институция, ни в коем случае. Зло – Сталин? А как может быть злом Сталин, если под его руководством мы выиграли войну? Общественное сознание такую версию отторгает. Так что у нас есть память о жертвах, но нет памяти о преступлениях, нет памяти о сопротивлении. В результате все распадается и уходит в миллионы семейных памятей, и единственный способ выйти из положения – активно их поддерживать.
Мироненко. Казалось бы, история должна быть правдивой. Задайте себе вопрос, а хочет ли наше общество знать свою правдивую историю?
Ведущий. Вот это главный вопрос. Вопрос вопросов.
Мироненко (с ораторским блеском). Мне кажется, что нет, не хочет. Мы хотим говорить о победах – они и вправду были. Мы хотим говорить о том, что мы сделали спутник и атомную бомбу, и совершенно не хотим знать, какой ценой было это достигнуто. Вот Бутовский полигон. Сохранились списки тех, кто был здесь расстрелян, они опубликованы. Мы открываем на любой странице и видим, что рушится миф о том, что в 1937–1938 годах пострадала в основном партийная элита. Нет! Статистик базы, священник, простой рабочий, дворник, генерал, сотрудник московской милиции. Есть еще одна модная теория: ну, что же делать, террор был необходим. Ужасно, что погибли (сколько – неизвестно, сотни, тысячи, миллионы), но ведь в основном постреляли старую ленинскую гвардию, которая только и думала о том, как мировую революцию делать. А взамен пришли управленцы – Байбаков, Косыгин. А Сталин – прекрасный менеджер. Это все перевернутое представление, которое государство наше пропагандирует, продвигая в школы учебник Филиппова.
Ведущий (осторожно, даже несколько опасливо). Бутово – один из примеров того, как часть общества пытается работать со своим прошлым. Но почему такая малая часть? Арсений Борисович, у вас нет ощущения, что общество как-то закрывается от этих тем, причем само, без всякого давления со стороны государства?
Рогинский (рассудительно, но очень жестко). У нас нет единой, общенациональной памяти о терроре, потому что в ней нет явного субъекта зла. Вот память о Великой отечественной войне. Почему она так хорошо функционирует? Не только потому, что ее поддерживают активно на протяжении многих десятилетий государственные институты. А потому, что там все ясно. Было абсолютное зло – Гитлер, и был народный подвиг, завершившийся победой. Эта память действительно может стать памятью национальной консолидации. А что здесь? Где зло? Зло – государство? Очень абстрактно. НКВД? Попробуйте соотнести это с сотнями фильмов о героических подвигах чекистов во все времена. Конкретный следователь – да, но не институция, ни в коем случае. Зло – Сталин? А как может быть злом Сталин, если под его руководством мы выиграли войну? Общественное сознание такую версию отторгает. Так что у нас есть память о жертвах, но нет памяти о преступлениях, нет памяти о сопротивлении. В результате все распадается и уходит в миллионы семейных памятей, и единственный способ выйти из положения – активно их поддерживать.
Мироненко. Казалось бы, история должна быть правдивой. Задайте себе вопрос, а хочет ли наше общество знать свою правдивую историю?
Ведущий. Вот это главный вопрос. Вопрос вопросов.
Мироненко (с ораторским блеском). Мне кажется, что нет, не хочет. Мы хотим говорить о победах – они и вправду были. Мы хотим говорить о том, что мы сделали спутник и атомную бомбу, и совершенно не хотим знать, какой ценой было это достигнуто. Вот Бутовский полигон. Сохранились списки тех, кто был здесь расстрелян, они опубликованы. Мы открываем на любой странице и видим, что рушится миф о том, что в 1937–1938 годах пострадала в основном партийная элита. Нет! Статистик базы, священник, простой рабочий, дворник, генерал, сотрудник московской милиции. Есть еще одна модная теория: ну, что же делать, террор был необходим. Ужасно, что погибли (сколько – неизвестно, сотни, тысячи, миллионы), но ведь в основном постреляли старую ленинскую гвардию, которая только и думала о том, как мировую революцию делать. А взамен пришли управленцы – Байбаков, Косыгин. А Сталин – прекрасный менеджер. Это все перевернутое представление, которое государство наше пропагандирует, продвигая в школы учебник Филиппова.