Да, ничего не скажешь, Стрекалов с узкоглазым Акимкой носился как с писаной торбой и называл его самородком подороже золотых. А что он такого сделал? Нет, ну если разобраться? Это же дед его, старый шаман...
   В ту минуту Софрон перестал думать об Акимке, потому что увидел: конвойный Чуваев приметил, как Максим отошел в сторону, и двинулся за ним с пакостной улыбочкой на веснушчатом остроносом лице.
   Но Максим уже обнажил свой тощий зад и сидел на корточках спиной к шиповниковому кусту, задумчиво подпершись локтями, и на Чуваева внимания не обратил, как и положено человеку, занятому нужным делом.
   Конвойный ухмыльнулся:
   – Бог в помощь, страдалец! – и отошел к остальным обитателям прииска.
   Максим тихо плюнул ему вслед:
   – Вот же гадина! – Он знал, что Софрон слышит его, и спешил душу излить: – Небось когда надену штаны, он не поленится подойти и палочкой дерьмо мое поворошить, чтобы проверить, не исхитил ли я самородочка, не спрятал ли в кишках, да не обронил ли незадачливо. Эх, понимал бы я его суету, кабы ему какой-никакой процент с добычи шел, а то ведь изгаляется чисто по сути своей гнусной, палаческой. Об одном Господа Бога молю, чтобы Стрекалов, как отправится в путь, именно этого ката взял бы с собой за стражника и кучера. Уж я бы тогда дал воли рукам, уж я бы потешил душеньку!
   И тут же Максим, видимо, спохватился, что слишком увлекся ненужными проклятьями, а времени у них с Софроном мало, и спросил:
   – Ну что там придумала наша великоумная Марина для помощи бедному Кортесу?
   Когда Максим первый раз называл Тати Мариной, а себя Кортесом, Софрон решил было, что кандальник умом сдвинулся. Да и Тати поглядывала не без испуга, хотя она мало чего в жизни боялась. Потом Максим рассказал им про испанца Кортеса, приплывшего в далекую страну Мексику, чтобы разжиться там золотишком, и про тамошнюю туземную девку Марину. То есть ее звали как-то иначе, вовсе язык сломать, чтобы выговорить, но Кортес ее Мариной прозвал, и она была ему верной помощницей до того самого дня, как он покорил-таки всех дикарей и обогател за их счет и за счет их жизней. Ну что ж, некоторое сходство было. Только Марина помогала своему любовнику, а Максим не был любовником Тати, это первое, а второе – Марина весь свой народ во власть испанцам отдала на разграбление. Тати же, хоть и презирала мирных гольдов и чтила из них только род Актанка, имевшего предком того же тигра, что и она, хоть и предпочитала называть себя маньчжуркой, все-таки никому из гольдов не желала зла. Она знала, конечно, что ради достижения их цели придется оставить позади несколько трупов, что обречены погибнуть Акимка, инженер Стрекалов и неведомый пока стражник, но это были те трупы, которые необходимо переступить, чтобы выйти на дорогу к богатой и свободной жизни, которая, в представлении Тати, существовала для русских и их женщин. Такой жизни Тати хотела еще сильней, чем участи маньчжурской царевны, а ведь именно маньчжурской царевной называл ее Максим и, бывало, смеялся, что именно про нее было написано в какой-то книжке, которую он читал аж в самом Санкт-Петербурге много-много лет назад – еще до того, как его забрили в кандальники и отправили на Амур, на прииск Кремневый Ручей, дробить кварц ради того, чтобы отделить от него золото.
   В той книжке рассказывалась история любви какого-то русского – не то разбойника, не то землепроходца, а вернее всего, и того, и другого, – который жил в маньчжурских степях грабительскими набегами, верховодил шайкой таких же удалых сорвиголов, каким был сам, и однажды умудрился исхитить маньчжурскую царевну, которая вместе со свитой и стражей направлялась к своему будущему мужу. Вместо того чтобы выйти за сановного маньчжура, царевна принуждена была стать наложницей атамана, и хоть покорно терпела его ласки, все же смотрела на него с ненавистью. Логовище свое атаман устроил на вершине сопки, которую почитал неприступной, но вот однажды шайка его проснулась и обнаружила, что лагерь обложен огромным маньчжурским войском и из осады можно только на крыльях улететь. Но крыльев ни у кого не было, и, не желая медленно умирать от голода и жажды, разбойники предпочли попытаться прорваться с боем – или погибнуть. Они и погибли – все, кроме атамана, которого потом велел привести к себе маньчжурский военачальник. Ведь именно его невесту некогда похитил русский, и сановник пожелал сам убить его. Но вдруг царевна бросилась к его ногам и стала умолять пощадить ее мужа. Потрясенный военачальник отложил казнь до утра, однако ночью царевна помогла русскому бежать – и с тех пор они не расставались ни на миг, жили в лесу год или два, счастливые лишь своей любовью, до тех пор, пока не погибли оба враз, в один день и даже в одну минуту, убитые огромным камнем, скатившимся со скалы.
   Когда Максим рассказывал эту историю, Тати слушала с недоверчивым выражением на лице, а Софрон, который любил разные легенды, был вне себя от восторга. Такой сказки он никогда не слышал!
   – А ты хотела бы умереть со своим мужем, со своим любимым вот так – в один день, в одну минуту? – спросил Максим, усмехаясь.
   Тати посмотрела на Софрона и спокойно ответила, что все это очень хорошо выходит в сказках, а в жизни обыкновенно случается иначе и гораздо скучнее.
   – Экая рационалистическая девица наша узкоглазая терзательница сердец! – засмеялся тогда Максим. – Ни грана поэтичности, коя должна быть свойственна истинному дитяти природы!
   Тати холодно пожала плечами, а Софрон понурился оттого, что ничего в словах Максима не понял. Вообще Максим часто говорил такое, что оставалось для Софрона слишком мудреным, слова не залетали ему в уши, а словно бы мимо разума пропархивали. А вот Тати, чудилось, смысл Максимовых заумных речений отлично понимала, хоть и была дикарка, всего-навсего девчонка из племени гольдов. Но ведь Софрон грамоту знал, букварь и Библию читать умел, а она-то?!
   Хотя нет, она тоже умела читать. Только не книги, написанные буквами, а диковинные черты, и резы, и круги, и волнистые линии, и изображения птиц и рыб, которые были начертаны на огромном камне, спрятанном в подводной амурской пещере. Снизу камень омывался прохладной, темной волной, а сверху освещался лучами солнца, косо проникавшими в скальную расщелину. На взгляд Софрона, изображено на том камне было совершенно дикое, случайное смешение каких-то невнятных знаков, однако Тати читала их так легко, как если бы там были аз, буки, веди, глаголь и добро, начертанные на огромной странице каменного букваря.
   Тати читала Софрону про род белого тигра, который некогда владел здесь всеми землями, про то, что каждый человек рано или поздно вернется на землю своих предков, только неведомо, произойдет это при жизни или после смерти, а еще про то, что где-то далеко лежит какая-то Золотая падь, побывав в которой каждый узнает о себе самое главное, суть натуры своей изведает.
   Она читала знаки на камне, облекала их в слова, на ходу переводя на русский язык, ну а Софрон смотрел на ее маленькие круглые груди, лежащие на поверхности темной воды, словно светлые лотосы на своих темных листьях. Ну да, им ведь пришлось раздеться, чтобы попасть в подводную пещеру. Тати первая скинула с себя свое платье из ровдуги[11] и махнула рукой, чтобы Софрон тоже раздевался. Он сперва стоял, вылупив на нее глаза, а потом потащил через голову рубаху. И запутался в ней, потому что кровь застучала в висках, он ничего не соображал, света белого не видел, а видел только тонкое, длинное, смугло-золотистое тело Тати, гладенькое, безволосое, словно бы шелковое. Он раньше видел русских девок голыми – случалось подглядывать в купальнях или банях, – ну и знал, что у них передки и подмышки волосиками покрыты, однако на теле Тати не было ни единого волоска, и красноватая щелка, прорезавшая ее передок, так и манила к себе жадный взгляд Софрона. Он отвернулся, стаскивая портки, и опрометью кинулся в воду, потому что боялся – Тати станет смеяться, когда увидит, что приключилось с ним от одного только вида ее.
   Холодная амурская вода ненадолго отрезвила Софрона, но лишь ненадолго – пока он не увидел, как лежат на воде ее груди-лотосы. Теперь кровь стучала в чреслах, и ему казалось, что жар его тела согревает воду кругом. Хотелось схватить Тати, прижать к себе... А как же не хотелось, неужто он требенец[12] какой?! Просто он боялся, что девка вывернется и уплывет, а потом больше никогда к нему не подойдет. А ведь он давно по ней сох. Это китайцы отгородились от мира каменной стеной, а от любви разве отгородишься? «Не про меня она, – с тоской думал Софрон, – рохля я, неухватчивый...» Но мысли не отрезвляли тела, и вода вокруг, кажется, уже готова была вскипеть.
   Тати почуяла, что с ним неладно. Она всегда видела его насквозь, каждый помысел Софронов был ей ясен еще прежде, чем тот зарождался в его голове. Тати вдруг перестала читать непонятные знаки и забралась на камень. Был он плоский, большой, так что девушка вся на нем уместилась. Она легла на спину, раздвинув ноги и согнув их в коленях. Лица ее Софрон не видел, но бросился на этот призыв, как олень на свою ланку.
   Ничего, что считал себя неухватчивым, все, что надо было, ухватил...
   Потом он спрыгнул в воду и от восторга, от счастья носился по маленькой пещерке, взбаламучивая волну, словно невиданный водный зверь тюлень, о котором рассказывали люди, бывавшие на Охотоморском побережье. А Тати все лежала на камне, спокойно глядя в скальный разлом, сквозь который виднелось небо, и дремотно щурила свои и без того узкие глаза. Чресла ее были окровавлены, однако она ни слезинки не проронила. Софрон дивился, потому что слышал, будто девки непременно плакать должны, когда их бабами делают. А для Тати словно ничего неожиданного не произошло.
   А может, она этого ждала? Может, знала, что оно должно случиться? Может, ей подсказали письмена, и она поступила так нарочно – по их судьбоносной подсказке? Но если раньше она была просто красивой гольдской девчонкой в ровдужных одеждах, шелестящих, как тайга под теплым ветром, то теперь для Софрона вся тайга шелестела, как ее одежды. Тати стала его бредом, его тяжким сном, полностью овладела его мыслями, наделила его новой душой, и он был готов на все ради нее, даже на смертоубийство. Именно смертоубийство и было задумано – оно должно было помочь им исчезнуть, помочь бежать Максиму и добраться до России. Но не как беглые преступники – брести до России пешком, таясь, крадучись, рискуя каждый миг быть перехваченными теми, кто будет послан в погоню, они не хотели.
   Всякий, кто проделывал на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков долгий и трудный путь из-за Урала в Сибирь и в Приамурский край, путь на казенных лошадях, в кибитке, неминуемо видел мужиков с котомкой за плечами и в рваных полушубках, идущих во встречном направлении обочь большой дороги. Идут они устало, на проезжих даже не смотрят, как будто им люди из России – самое привычное дело. И никто не даст поруку в том, что это просто абы какой странник или же путник, идущий в губернский или уездный город за неотложным делом, а не варнак. Может, и полушубок-то он стащил, да и верней всего именно стащил, но никто его сурово не судит, потому что плохо, конечно, лежал, ведь человеку для того глаза в лоб вставлены, чтобы за своим добром смотрел.
   Впрочем, известно, что чаще всего варнаки бегают ватагами, артелями, человек по двадцать или даже тридцать. В бегстве они смирны: их только не трогай, и они не тронут, их только на родину пропусти. Когда крестьяне приамурских сел летом уходят на страду, то на оконце нарочно оставляют и хлеба, и молока в глиняном кувшине, и кусок пирога. Вернутся домой – все съедено, значит, варнаки были. А в дом зайдут – ничего не переворошено. Так же и по ночам на завалинке дорожный припас стоит для лихих людей – чтобы не лиходейничали в той деревне, которая их подкормила да напоила.
   Этот народишко никто не ищет, не ловит – знает начальство, что сами они воротятся на свое место или на другой завод, какой окажется поближе, лишь только станут холода заворачивать. Одежонка поизносится, а холода сибирские не для худой справы. Придут они в острог или в завод, возьмут их, постегают и снова в работы определят. Потрудятся на казну до весны – и весной опять уйдут в бега. А по осени воротятся... Много среди кандального народу таких, очень много!
   Но Максима, Софрона и Тати непременно ловили бы, непременно искали, потому что они хотели уйти не сами по себе, с пустыми руками, а с богатой добычей. И вот Максим с Тати придумали, как и уйти, и погони избежать, и золотом разжиться. Да не тяжкими кусками кремня, которые нужно долго отдалбливать, чтобы добраться до золотины, а чистыми, светлыми самородами».
* * *
   – Леночек! Леночек! Леночек, очнись, ты что?! – достиг Алёниного слуха перепуганный голос Лешего.
   – Наверное, дергалась, дергалась, пока не смогла перевернуться, и от перелива крови потеряла сознание, – раздался другой голос, перемежающийся кашлем.
   – Идиоты, как мы могли убежать и бросить ее, висящей вниз головой! – взвыл Леший.
   – Ничего, я сейчас помассирую ей руки... – произнес кашляющий голос, и кисти Алёны вдруг пронзило такой болью, что она вскрикнула и открыла глаза. Перед ней находилась лохматая физиономия Феича. Сквозь обильную волосатость сквозила яркая белозубая улыбка.
   – Леночек! – радостно завопил Леший, отталкивая Феича и заглядывая Алёне в лицо. – Ты очнулась?
   – Нет, – буркнула наша героиня, которая терпеть не могла риторических вопросов, и выдернула свои ладони из рук Феича: – Пожалуйста, поосторожней. У вас очень радикальные методы воздействия. Норовите то вверх ногами подвесить, то руки сломать...
   – Никто вам ничего не ломал, – обиделся Феич, и улыбка его погасла. – Я воздействовал не на кости, а на мышцы. Разве мышцы можно сломать?
   – Наверное, их можно порвать, – неприветливо отозвалась Алёна. – Что вам почти удалось. И вообще, мне бы хотелось, наконец, слезть с орудия пытки.
   – Орудие пытки! – вскричал Феич, и даже сквозь лохмы было видно, что лицо его побледнело от обиды. – Вы еще вспомните это орудие добром! – ворчал он, наклоняясь к щиколоткам Алёны и отстегивая зажимы.
   Ох, кажется, она ни разу в жизни с таким наслаждением не становилась на цыпочки, чтобы размять затекшие голеностопы!
   – Как хорошо, что ты сама смогла перевернуть кресло, а то так и висела бы вниз головой, пока мы того гада ловили, который окно разбил! – проговорил Леший. – Интересно, что за сволочь так тебя не любит, Феич, а?
   – Ты лучше спроси, кто меня тут любит, – со смешком отозвался Феич. – Народ трусливый, все знают, что прабабка моя знахаркой была, ну и понимают, что я человек серьезный. Вроде смех смехом, а когда перед Новым годом снегу не было, прислали ко мне ходока: мол, не слышал ли ты, Фенч, когда погода переменится, а то ведь все посевы померзнут при такой погоде. Я вроде бы в шутку и говорю: мне в дирекции совхоза обещали дрова дать на зиму, а надули, хотя все оплачено, вот пока не привезут, снегу не будет. Ты не поверишь: завтра же трактор с прицепом пришел, дрова притащил! Вон лежат, – Феич махнул рукой в сторону двери, – никак руки не дойдут поленницу сложить... Снег выпал как по заказу, и вдруг снова оттепель. Как начало таять, мужики опять ко мне: Феич, какого черта, дрова тебе подвезли, что ж снег тает, ты же обещал! Народ совсем цивилизованный стал, вконец одурел, примет не помнит, забыл, что только третий снег ложится, а два предыдущих сходят. Я, конечно, держусь индифферентно, ваньку валяю, совершенно как тот герой Зощенко. Говорю: мне еще не подвезли толь, крышу подлатать, потому я снег и придерживаю, что знаю: крыша у меня протечет без перекрытия. И что вы думаете?! – Феич захохотал и весело посмотрел на Лешего, а потом и на Алёну, явно забыв обиду. – Наутро толь подвезли и даже крышу перекрыли! Ну а тут по всем прогнозам снег был обещан, третий, который, по всем приметам, просто обязан был лежать несходно. Выпал и лежит, а Феич теперь повелитель снега. Слава моя взлетела до небес.
   – Ага, – невинным голосом сказал Леший, – а это лепесточек из лаврового веночка.
   Алёна оглянулась и увидела, что полено по-прежнему валяется на полу, но разбитое стекло уже было загорожено фанеркой. Фанерка, впрочем, помогала мало – от окна отчаянно сквозило.
   – Да есть людишки, – снова надулся Феич. – Понаехали тут... Выжить пытаются, чужаки, перекати-поле. А я тут плоть от плоти, кровь от крови! И мой отец в этом доме родился. Ну, в смысле в том, который тут раньше стоял. И все, значит, тут мое.
   Алёна надела сапоги, усмехнулась:
   – Веселая у вас деревня, как я погляжу. То конкуренты поленья в окна швыряют, то какие-то мужики потолки поддерживают.
   – Что еще за мужики? – удивился Леший.
   – Понимаете, я пока вас ждала, то держалась за потолок, мне было тяжело и страшно, вдобавок еще и газом пахло. И вдруг появился один человек. Мы с ним сначала поговорили, а потом он почему-то перевернулся вверх ногами и кресло так качнул, что у меня в голове все смешалось и я сознание потеряла.
   Феич и Леший переглянулись, и Алёна сподобилась узреть иллюстрацию к расхожему выражению «вытянулось лицо». Леший и раньше-то не отличался круглой физиономией, был довольно худ, но сейчас его лицо совершенно явственно сделалось раза в полтора уже и длиннее.
   – Леночек, – проговорил он осторожно, – что ты такое говоришь? Мы тебя оставили в перевернутом кресле, а когда пришли, ты уже в нормальном положении была. Кроме того, мы все время вокруг дома бегали, и никто не мог бы войти, чтобы мы его не заметили. А тем более – выйти! И какой тут может быть газ? Деревня вообще не газифицирована. Да, Феич? Наверное, ты слишком долго провисела вниз головой, кровь прилила к мозгу, вот и померещилось всякое.
   – Может, у меня кровь и прилила к мозгу, но умом я не сдвинулась, – обиделась Алёна. – Тот человек сначала был очень дружелюбен, рассказал мне, что ищет Тимкин клад, и спросил, слышала ли я что-то про него, а потом, когда я сказала, что вспомнила его: мы с ним на главпочтамте виделись – он там крестики заговаривал и сказал мне, что я красивая и сексуальная, но его охранник прогнал, – мужчина сразу разозлился и перекувыркнулся вверх ногами. И...
   – Полный бред! – вскричал Феич. – Бред от первого до последнего слова!
   Алёна на некоторое время просто-таки дара речи лишилась от возмущения.
   Полный бред?! От первого до последнего слова?! И то, что она красивая и сексуальная, – тоже бред?!
   – Какой еще Тимкин клад? – оживленно спросил любопытный Леший. – Тимка – это ты, Феич? Ты клад, что ли, нарыл? Теперь понятно, откуда у тебя такой джип. Везет человеку!
   – На джип я заработал! – возмущенно выкрикнул Феич. – Своими собственными руками! – Он поднял огромные и очень крестьянские ручищи, к которым выражение «руки врача» подходило не больше, чем корове – седло. Впрочем, Феич ведь и не был врачом, он был знахарем. – А про клад – местные байки. Им лет сто уже. Они всегда к нашей семье липли, причем без всякого повода.
   – Но байки все же существуют? – уточнила Алёна. – Тогда давайте мыслить логически. Откуда я могла о них узнать? В Падежине я впервые в жизни. Ни с кем из ваших деревенских не общалась – мы с Лешим как приехали, так из вашего дома ни ногой. Леший только с вами выскочил. А я тут и оставалась. Но кто-то же мне сказал про клад. Кто? Да тот человек, который здесь был. Значит, здесь кто-то все же был. Так? Так. Железная логика!
   – Железная, – согласился Леший, с уважением глядя на писательницу Дмитриеву.
   – Может, она и железная, – буркнул Феич, – но откуда я знаю, может, вы еще раньше про Тимкин клад слышали, в городе. А я одно скажу: пока мы с Лешим во дворе были, я все время на дверь посматривал, так в нее ни одна муха не могла незамеченной влететь. Ясно?
   – Муха не влетала, – покладисто согласилась Алёна. – Какие мухи в феврале, вы сами посудите?! А то, что человек здесь был, факт. И что я его раньше видела – тоже факт. Не хотите верить – не верьте. Спасибо за прием, за лечение. Леший, ты не находишь, что нам пора? Уже два часа дня, а тебе же еще в монастырь заезжать. Так ведь? Тогда давай двигать. Темнеет рано, неохота будет в потемках возвращаться.
   – Ага, поехали, – засуетился Леший. – Феич, ты того... спасибо... я тебе позвоню.
   Феич что-то пробурчал сквозь заросли на своем лице и махнул рукой. Вид у него был угрюмый и понурый.
   – В монастыре сестру Пелагею спроси, – буркнул он, обращаясь к Лешему, а на Алёну стараясь даже не глядеть. – Если Зиновия выйдет, с ней даже речи не веди, она не монахиня, а просто мирская послушница, ничего не решает, только форс гнет. Сразу спрашивай Пелагею.
   – Хорошо, – кивнул Леший. – Ну, пошли, Леночек?
   – До свиданья, – произнесла Алёна.
   Феич отвернулся.
   Вышли из дому и двинулись к «Форду» Лешего, приткнувшемуся к ограде. И вдруг Алёна ощутила, что ей чего-то не хватает. Чего же? Сумка была на месте. Сунула руку в карман курточки – на месте оказался и мобильник. Чего же не хватало?
   Она подумала, прислушалась к себе... И вдруг поняла: не хватало привычной боли. Нога не болела! То есть вообще не болела, ни чуточки!
   – Леший, ты представляешь, – растерянно пробормотала Алёна, – у меня нога совсем не болит.
   – Да ты что? – изумился художник. – Вот видишь, даже на печке сидеть не пришлось. А ты на Феича ворчала: кости сломал, мышцы порвал... Он настоящий волшебник, моя спина сама за себя говорит. А теперь и твоя нога говорит.
   – Моя нога ничего не говорит, – засмеялась Алёна. – Раньше-то она криком от боли кричала, а теперь молчит в тряпочку. И я очень рада! Я просто счастлива! Но ты прав – с Феичем я простилась ужасно. Давай ты пока заводи машину и разворачивайся, а я вернусь и скажу ему спасибо. И извинюсь. Ладно?
   – Ладно, – обрадовался Леший. – Только ты побыстрей, а то и в самом деле нам же еще в монастырь нужно заехать.
   Алёна ринулась к дому по тропке между сугробами. Снег выпал только вчера, и вокруг были отчетливо видны отпечатки ног. Вот ее сапожки-милитари оставили причудливые следы. Вот ботинки Лешего с рубчатой подошвой. А вон размазанные от пим (или от пимов, черт его знает, как слово склоняется во множественном числе!) – самого Феича.
   И все. Никакого четвертого следа. А он должен, он просто обязан быть! Ведь тот человек не в окошко же влетел на полене, как барон Мюнхгаузен – на пушечном ядре. Влети он на полене, не просто стекло бы разбил, а всю оконницу выворотил бы.
   Или впрямь ей померещился от прилива крови? Вот ведь запах газа определенно померещился, если деревня не газифицирована.
   Алёна задумчиво покачала головой. Вообще-то раньше галлюцинаций у нее вроде бы не наблюдалось. Но всякие диковины наблюдать писательнице в жизни приходилось. К примеру, та история с призраком велосипедиста возле одной глухой французской деревушки... и та невероятная драка на дороге, и тот внезапно хлынувший дождь, который так вовремя смыл все следы...[13]
   Нет, наверное, дело не в диковинах. Видимо, и впрямь только что случился самый стопроцентный глюк. Не компьютерный, а глюк мозга. И не чьего-нибудь, а Алёниного. В самом деле, надо не только поблагодарить Феича, но и хорошенько перед ним извиниться.
   Она толкнула дверь, вошла – и заранее приготовленные слова горячей признательности и сконфуженного извинения замерли, как принято выражаться, на ее устах. Потому что извиняться оказалось не перед кем.
   Жилуха стояла пустой. Феича в ней не было.
   Не было! Притом что выйти из дверей он не мог, не будучи замеченным Лешим и Алёной. Не мог также вылезти в окно, поскольку фанерка и сейчас прислонена к разбитому стеклу с внутренней стороны. Да и понадобилась бы дырка значи-и-ительно побольше, чтобы кряжистый Феич мог через нее выбраться. В печке вовсю плясал огонь, что начисто исключало предположение, будто Феич мог вылететь в трубу, как Баба-яга. Компьютер стоял выключенным, и сие означало: заблудиться во Всемирной паутине и пропасть Феич тоже никак не мог.
   Впрочем, Алёна прекрасно понимала, что два последних предположения явно относились к разряду тех, которые порождаются приливом крови к голове.
   Поэтому она молча постояла на пороге, еще раз обозрела комнату, заглянула на всякий случай под нары, никого там натурально не обнаружив, – и понуро вышла на крыльцо.
   – Ну что, все в порядке? – прокричал от машины Леший.
   Алёна представила, что начнется, если она скажет, что Феича в доме нет. Конечно, Леший ей не поверит и побежит искать пропавшего приятеля. А что, если... если найдет? Ведь некуда, в самом деле некуда Феичу деваться! Значит, очередной глюк? И станет Леший считать писательницу глюкнутой...
   Она побежала к машине.
   – Поблагодарила? – не унимался Леший. – Извинилась?
   Алёна быстро села на переднее сиденье, сказала спокойно:
   – Все о’кей, Леший. Поехали уже скорей.
   И они поехали.

Что рассказала бы Маруся Павлова

   Вообще-то, мало ли какая там могла быть бумажка... Но в том-то и дело, что мало! Если бы в городе, а то в деревне под крыльцом бумажка валяется. Очень странно.
   Странно...
   Маруся обошла крыльцо и увидела, что с одной стороны доски чуть разошлись. Неужто куры туда лазили? Тетка, помнится, ворчала, что за обеими ее непутевыми курами догляд нужен, так и норовят самое несуразное место найти, чтобы яйцо снести. Побегаешь, мол, за ними по двору, намаешься... Маруся и сама в том не единожды убеждалась.
   Она встала на колени, сунула руку под крыльцо и схватила бумажку.
   Да это же письмо! А синие разводы – следы от химического карандаша, которым оно было написано. Кое-что смазалось и растеклось, некоторые слова стали совсем неразборчивыми, однако в глаза Марусе бросилась неожиданно четкая подпись – «Твой муж Вассиан Хмуров». И еще – «Вернусь, обещаю...»
   Значит, Вассиан все-таки оставил записку жене перед тем, как уйти! Мысль эта просто ожгла Марусю. Не было никаких сомнений, что у нее в руках то самое, о чем так тоскует тетя Дуня.
   Девушка уже повернулась было, чтобы кинуться в дом, как вдруг глаза ее, безотчетно, не разбирая смысла скользившие по расплывчатым строкам, поймали шесть слов, заставившие ее вздрогнуть: «Пойду под аз – и будь что будет! Золото там есть, я ему верю!»
   «Так... – подумала Маруся, чувствуя, что руки ее холодеют. – Так...»
   Она вспомнила возчика, который предупреждал ее: в Падежине все-де помешались на поисках несуществующего варнацкого золота. Ерунда, конечно... а все же...
   Надо заметить, что две недели, проведенные в тихом – даже чрезмерно тихом – доме Хмуровых, Маруся не просто тупо переводила вылупленные от скуки глаза со стенки на стенку, а думала. У нее накопилось много вопросов о прошлом сестер Дуни и Даши, но никто на вопросы девушки и не собирался отвечать. И тогда она стала искать их сама. И вот до чего додумалась... Тетя Дуня – даже такая, как сейчас, постаревшая, да что там, больная, почти неподвижная, угрюмая, нелюдимая, умирающая с тоски по мужу, – была в двадцать раз заметней, красивей и, как любили говорить девчонки на рабфаке, интересней свой сестры Даши.
   – Он симпатичный, но неинтересный, – как-то раз сказала Марусина подружка Люба про одного парня, который звал ее с ним ходить.
   – А кто, например, интересный? – спросила тогда Маруся.
   – Ну кто... Например, Гошка Кудымов, – сказала Люба.
   Тут подруга в точку попала. Гошка Кудымов был не просто интересный, он был... он был такой... По нему сохли все девчата, которые его знали. И те, которые не знали, а просто видели, тоже сохли. Вот как увидит какая-нибудь девчонка Гошку Кудымова – так немедля и начинает по нему сохнуть.
   Конечно, у тети Дуни не было таких необычайных черных глаз, как у Гошки Кудымова, и кудри кольцами не вились, и улыбаться так, как он, поглядывая исподлобья, тетя Дуня, конечно, не умела. Маруся вообще ни разу не видела улыбки на ее лице! А все ж в ней было что-то такое, вот такое... словами невыразимое... На девчат, у которых это есть, ребята оборачиваются и смотрят им вслед, а по тем, у которых этого нету, просто глазами скользят незряче... Так вот и по Марусе скользили. И по маме ее, видать. А вслед тете Дуне обернулся Вассиан Хмуров – да и пристал к ней навечно.
   То есть, значит, Вассиан жену свою всю жизнь крепко любил. И просто так, не обмолвясь и словом, не смог бы от нее уйти. Он и не ушел, а просто отлучился. Причем ради чего-то очень важного, настолько важного, ради чего можно было и жизнью рискнуть, и рискнуть жену встревожить. Он оставил записку. Но по воле случая она не попала к тете Дуне. Как такое могло случиться? Да мало ли! Скажем, Вассиан Хмуров положил записку на стол, уходя, а придавить чем-нибудь забыл, вот бумажку и сдуло ветерком, вынесло в окно, а потом и под крылечко. И если бы хоть одна курица пусть единожды умостилась снестись там, хозяйка бы записку нашла. Так нет, эти шалавы туда не хаживали, они в лопухах мостились или под сараем...
   И вот еще до чего додумалась Маруся за то время, что в доме тети Дуни провела. Конечно, Хмуровы были деревенщина... а все ж почище, поумней иных городских. Только поначалу Маруся насмехалась над Вассианом, который собрал в книжку бредни старушечьи, да еще и денег приплатил своих, чтобы те бредни напечатали. А потом подумала – она-то чего заносится? Она кто? Девочка рабфаковская. А дядя Вассиан? Какой-никакой, а все же писатель! Интеллигент! Не чета тем, которые по избам сидят, кулакам да приспешникам мелкой буржуазии. Конечно, Владимир Ильич Ленин называл интеллигенцию гнилой, однако не вся ж она гнилая. Максим Горький, к примеру, буревестник революции, тоже писатель, значит, интеллигент. И поэт Маяковский, и Николай Асеев, чьи стихи про «Синих гусар», про декабристов, так сильно нравились Марусе, что она даже плакала, когда читала:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента