Родители вскоре после его рождения начали жить врозь. В те стародавние времена, даже если супруги ненавидели друг друга, они оставались связанными брачными узами, ибо церковь не одобряла развода, но в моде были так называемые разъезды. Еще муж моей бабушки Строгановой разъехался с ней в свое время – вот так же разъехались и князья Юсуповы. У княгини Татьяны Васильевны был в их имении Архангельское свой собственный домик, для нее построенный, и назывался он «Каприз». Она весьма увлекалась работой суконных фабрик и банковскими делами имения, в свете не бывала, а на сына не обращала внимания до той поры, как он испугал ее сватовством ко мне. Конечно, дело было вовсе не в моем происхождении, а в том, что Татьяна Васильевна была чрезвычайно привязана к своей первой невестке, горевала о ее смерти и не желала видеть ее преемницы. Но все-таки муж ее убедил, что нужно позаботиться о рождении наследника. Я как невеста виделась ему очень удачным выбором. Тому были особенные обстоятельства, которые открылись мне весьма нескоро.
   Овдовев после смерти княгини Прасковьи Павловны, принялся Борис Николаевич несметные богатства юсуповские пускать по ветру, играл много, транжирил напропалую, сватался без ведома родительского ко всем подряд, потом службу бросил, уехал на год в Европу, а воротясь, увидал меня на коронационных торжествах и влюбился, решив немедля завладеть первой звездой императорского двора.
 
   Помню, когда невестой побывала я впервые в Архангельском, мое воображение поразил портрет князя Бориса в костюме татарского хана на вздыбленном коне. Это изображение показалось мне чрезвычайно романтичным, а имя художника Жана-Антуана Гро, французского баталиста, еще больше интереса прибавило – и к натуре, и к портрету. Немалое минуло время, прежде чем я узнала, что мой свекор, князь Николай Борисович, как-то увидел в Париже портрет Жерома Бонапарта, брата Наполеона, кисти Гро, и немедля заказал точно такой же, в той же позе, портрет своего сына, причем непременным условием поставил изображение вздыбленного коня и татарского экзотического наряда. А сам Борис Николаевич никакой вычурности в одежде не любил, и лихим наездником не был, и даже у знаменитого фехтмейстера Огюстена Гризье считался учеником из последних…
   Когда я только лишь прибыла в дом своего супруга в Спасском-Котове (сначала мы жили в Архангельском, но муж его не любил, переселился в Спасское-Котово, а в Петербурге у Юсуповых был дворец на Мойке), я случайно узнала, что накануне нашей свадьбы была заменена вся дворня. От первого лакея до последнего кухонного мальчишки! Это меня удивило, но не насторожило. Однако моя свекровь спустя некоторое время открыла мне глаза на причину этого. Нет, не сама, конечно, это было ниже ее достоинства! – а с помощью своей приживалки, компаньонки, барской барыни, близкой подруги, всегда обитавшей в прихожей ее «Каприза», – некоей Меланьи Теодоровны Косариковой-Сиверцевой, имевшей прозвище Косуха: причем в минуты душевного нерасположения ее этим прозвищем честила сама княгиня Татьяна Васильевна, однако стоило ей услышать это прозвище от другого человека, тот получал суровую выволочку, а окажись это забывшийся слуга, он бывал немедля отправлен на экзекуцию.
   Поскольку свекровь моя давно уже покинула сей мир и не является мне даже во снах, я – для краткости письма – буду называть Косуху Косухой, не тратя времени на написание ее чрезмерно длинного имени.
   Косуха была, само собой, старая дева, бережливая, скупая и скаредная, вечно собиравшая какие-то ошметки и остатки еды и вещей, что в тороватом, роскошном доме Юсуповых выглядело смешным и карикатурным, но при том чрезвычайная мастерица – как и большинство приживалок – готовить домашние наливочки. Готовила она их в несметном количестве, однако все они так или иначе выпивались – преимущественно самой Косухой, что вечно была навеселе и вечно носила в кармане плоскую фляжечку, к которой частенько прикладывалась, сначала заботясь, чтобы ее никто не видел, а потом и без всякой о том заботы.
   Конечно, гордость никогда не позволяла мне выносить сор из избы, и о подробностях моей семейной жизни и об отношениях со свекровью никто из посторонних не знал, однако же как-то я не сдержалась и рассказала Пушкину про Косуху и ее фляжечку. Он хохотал так, что у него даже живот схватило, а поскольку произошло это при Сашеньке Россет, она меня открыто к Искре приревновала: ей-то никогда не удавалось заставить его так хохотать, ну просто до колик, она все по большей части умом своим прескучным щеголяла! Пушкин тогда же, отхохотавшись и отболевшись, воскликнул:
   – Клянусь, что непременно сделаю эту восхитительную Косуху достоянием российской словесности и изображу ее в новой повести!
   Но тут же он огорченно покачал головой:
   – Ан нет, таланта моего для сего недостанет, поэтому сей образ я презентую Гоголю, коего почитаю самым талантливым бытописателем среди всех литераторов.
   – Господь с вами, Искра! – вскричала я. – Неужто вы погубить меня решили? Умоляю вас ни слова никому не говорить, ибо все персонажи Гоголя весьма узнаваемы, и дойди это до моей свекрови, она непременно сживет меня со свету. Она ведь большая книгочейка, а Гоголя любит особенно.
   – Коли так, клянусь молчать, дорогая Непроменя! – приложил руку к сердцу Пушкин.
   После того нашего с ним разговора он раз или два бывал в Архангельском, будучи приглашенным моим свекром, который его весьма чтил, и даже стихи остались пушкинские об этом баснословном имении, однако поэта принимали в главном дворце, а в приватном «Капризе» княгини Татьяны Васильевны он не бывал, Косуху не видал и никакого намека на то, что ему сей персонаж известен, не делал. И все же, видимо, Гоголю он о ней обмолвился, ибо, когда я прочла гоголевские «Мертвые души», я в Коробочке увидела кое-что Косухино, однако верной ее приметы – фляжечки – там все же не было, а главное, что к тому времени и сама Косуха, и свекровь моя уже упокоились. И романа не читали.
   Впрочем, я несколько сбилась. Итак, Косуха якобы проболталась (конечно, с ведома своей хозяйки, без дозволения которой она и вздохнуть не смела), что прислугу в имении сменили по настоянию Бориса Николаевича.
   – Об этом я наслышана, – небрежно бросила я. – И что?
   Косуха от значительности своей миссии свела глаза к носу и пробормотала, что ничего-де толком не знает, однако Прасковья Павловна была раз пять или шесть брюхата, да никогда детей не донашивала, а на пятый раз почти доносила, но начала рожать прежде времени, истекла кровью и умерла. И напоследок Косуха всхлипнула:
   – Столько кровищи из нее вытекло – ужас, даже косу всю окровавило, а уж какая коса, ну чистое золото!
   Мне было жутко слышать о смерти моей предшественницы, молодой красавицы, которую жалели все, кто ее знал, хитренькие глазки Косухи были мне отвратительны, больше всего хотелось отвесить ей оплеуху, но она всего лишь верно служила своей госпоже. Конечно, я подумала, что моя свекровь, которая меня недолюбливала, решила внести разлад в мои отношения с мужем. В том, что Борис Николаевич избавил дом от прежней прислуги, я даже нашла проявление некоей деликатности: значит, муж мой не желает, чтобы кто-то из слуг стал при мне вспоминать прежнюю барыню и ее печальную кончину. Я была слишком молода и неопытна, чтобы понять причину предупреждения, зловещую тайну, которая за ним крылась. И еще больше невзлюбила свою свекровь.
   Думаю, каждый человек, вступая в брак, делает для себя множество разочаровывающих открытий, и все дело только в том, чтобы смириться с ними и воспринимать как неизбежное зло, а не позволять портить себе жизнь. Я по натуре своей весела и миролюбива, к тому же чувственна и чувствительна; основным свойством моего супруга была также чувственность, но ошибка думать, что это сходство наших натур позволило нам достигнуть гармонии и сделало нас счастливыми!
   Я испытала на себе, что это значит, когда в любое время дня и ночи, находясь в расположении телесном или, наоборот, в самом дурном или болезненном настроении, даже во время регул, можешь ты быть повергнута навзничь или – если платье и прическа не позволяли лечь – окажешься стоящей на полусогнутых ногах, с задранной на голову юбкой, чтобы принять пылкость своего супруга, не имеющую ничего общего ни с нежностью, ни с заботой о жене, а происходящую лишь для его собственного удовольствия. Прилипчиво-ласковый в обиходе, расточающий нежные до приторности наименования и беспрестанные поцелуйчики то ручки, то плечика – «Сахарчик Боренька», – в интимные мгновения супруг мой становился груб до жестокости, и несколько раз приходилось мне быть даже битой им – в порыве «страсти нежной»…
   Я никогда не отказывала ему – как можно отказать, меня воспитали в духе полной покорности супругу! – однако он видел, что ни малого удовольствия от его ласк я не ощущаю и только служу ему покорно, как полагается жене. Шло время, и мы с мужем не находили счастья в браке, а преисполнялись друг к другу тайным презрением. Я его презирала за те телодвижения, которые он совершал на мне, за его пыхтенье и искаженное лицо… искаженное тем наслаждением, которое он от меня получал, но мне не давал. Я не знала, что должна что-то испытывать, но смутно ждала утоления тому волнению, которое иногда возникало в моем теле. А муж тяготился властью, которую я над ним получила. Как я теперь понимаю, он презирал меня за то, что я этой властью не умела пользоваться.
   Я только и мечтала понести и на целых девять месяцев освободиться от ласк супруга. Не столь давно императрица сделалась в тягости, а государь-император не скрывал нежной печали оттого, что был с супругой плотски разлучен. Среди фрейлин об этом звучало много тихоньких хихиканий и шепотков, которые и учили меня разным житейским премудростям.
   И вот произошел некий случай, который позволил мне открыть горькую тайну Щербатовых, трагическую тайну смерти моей предшественницы по супружеству и позорную тайну моего мужа.
 
   Как-то раз на крестинах у дальней родственницы Юсуповых, где мы были с князем Борисом Николаевичем, мы столкнулись с пожилой дамой в глубоком трауре, очень красивой, несмотря на года. Единственным украшением ее печального наряда было странное колье бледно-золотистого цвета, словно бы сплетенное из тончайших нитей. Я так хотела посмотреть колье поближе, что уставилась на него во все глаза и не сразу заметила мгновенную заминку, возникшую между моим мужем и этой дамой. Борис затоптался на месте, не то расшаркиваясь, не то пытаясь избежать встречи, я ощутила, как напряглась его рука, – но в следующее мгновение он пробормотал что-то вроде:
   – Счастлив видеть вас вновь, маман, в добром здравии! – и повлек меня дальше.
   Тут на пути оказались какие-то знакомые, с которыми мы раскланялись, потом мы разошлись к разным группам, шла какая-то незначительная беседа, а я все думала о женщине, которую мой супруг назвал «маман» и при встрече с которой так смешался. Само собой, она не была княгиней Татьяной Васильевной, и не требовалось большого ума угадать, что этим словом мой муж мог именовать только мою матушку… Либо мать своей покойной супруги, урожденной Щербатовой! Неужели это была старшая княгиня Щербатова?
   Наша семья со Щербатовыми не водилась из-за какой-то старинной распри, мы не бывали на одних и тех же балах, посещали разные дома, оттого и вышло, что княгиню я признала не тотчас.
   В это мгновение я почувствовала, как будто кто-то трогает мою голову. Обернулась – никого – да и кто мог коснуться моей головы, что за ерунда?! Но когда это повторилось, я перехватила взгляд, на меня устремленный: взгляд той дамы в трауре, с золотистым колье на шее. Странный был это взгляд: в нем мешались неприязнь, почти ненависть – и сочувствие, почти жалость. При этом дама безотчетно касалась своего колье… Немедля новая догадка меня посетила: я угадала природу странного материала, из которого оно было изготовлено. Нет, не нити, а волосы! Слова Косухи о золотой окровавленной косе умирающей Прасковьи Павловны тут же всплыли у меня в памяти. Странная мода носить на себе колье, браслеты или перстни, искусно сплетенные из волос дорогих покойников, всегда меня пугала, а сейчас, когда я представила себе эту окровавленную косу моей умирающей предшественницы, мне стало и вовсе дурно. Я невольно схватилась за руку молодого человека, стоящего рядом.
   Потом, когда я давала себе труд задуматься о прихотливости забав судьбы, я не могла не удивляться, что в тот тяжкий миг вместо мужа рядом со мной оказался Николай Жерве, с которым нас впоследствии связали самые нежные отношения. Тогда он еще не был поручиком лейб-гвардии Кавалергардского полка, а лишь поступил в Петербургский университет (который вскоре оставил для военной службы).
   Он в первую минуту страшно смутился и даже испугался, когда я схватилась за него, да еще и побледнела и покачнулась с явным намерением лишиться чувств, однако все же не убоялся могущего случиться недоразумения и поддержал меня. На мое счастье, тут же оказалась приятельница моей матери Долгорукая, которая прикрыла нас с Жерве от посторонних взглядов, приобняла меня и увлекла в дамскую гардеробную, где усадила на диванчик, подав флакончик с солями и причитая:
   – Что это вам, Зизи, вздумалось вешаться на шею молодому Жерве?! – Княгиня была известна своим неприятием любых экивоков и любовью к сильным выражениям. – А случись здесь, Господи помилуй, ваш супруг?! Не миновать дуэли!
   В нынешние времена, когда понятие о благородстве совершенно уничтожено, многие даже и не знают, что это вообще такое – point d'honneur, чувство чести. В былые годы единственным средством ее защиты среди тех, кто принадлежал к дворянскому сословию, служила дуэль. Она являлась как привилегией только благородного человека (невозможно и помыслить какого-нибудь Чичикова со шпагой или дуэльным пистолетом!), так и тем, о чем говорят: noblesse oblige, положение, вернее благородство, обязывает. Чтобы в мужской чести, в мужском благородстве не усомнились, мужчина был готов защищать и честь, и благородство – причем не только от истинных оскорблений, но даже от намека на оскорбления. Мужчина в те времена пребывал в постоянном осознании того, что любое его слово, неосторожное, сказанное по нечаянности, или умышленное, любой двусмысленный поступок, который другой человек сочтет обидным, могут привести к дуэли. Сегодня он наступит случайно на балу кому-нибудь на ногу, а завтра получит за это пулю в лоб на поединке. С другой стороны, мужчине предписывалось быть таким же щепетильным по отношению к словам и поступкам других людей. Особенно если речь шла о женщине, в отношении которой малейшая двусмысленность могла показаться оскорбительной, могущей навсегда испортить репутацию дамы. Впрочем, повторюсь: дуэль являлась своего рода сословной привилегией, и, например, мой брат Дмитрий, даже будь он старше, а не младше меня, не мог бы вызвать Серджио Тремонти, даже если бы тот развязал язык. Моему брату оставалось бы только отхлестать его плетью! Однако Жерве и мой муж были оба людьми благородными, поэтому дуэль между ними вполне могла бы статься, так что испуг княгини Долгорукой был объясним.
   Впрочем, князя Бориса Николаевича поблизости не случилось, маленького бального конфуза он не приметил… К слову сказать, когда, спустя несколько лет, наши с Жерве отношения зашли весьма далеко и он меня совершенно компрометировал, мой муж притворился слепым и глухим и даже при дворе почти не бывал, чтобы какой-нибудь случайный доброжелатель не прочистил ему уши и не открыл глаза! Борис Николаевич, как я уже упоминала, был дурным учеником знаменитого фехтмейстера мсье Гризье отнюдь не только из-за неуклюжести…
   Но вернемся в гардеробную, где я простерта на диванчике, а княгиня Долгорукая вокруг меня мечется и недоумевает, что вдруг со мной приключилось. И вдруг незнакомый голос произносит:
   – Новая княгиня Юсупова в тягости?
   Слова «новая княгиня» прозвучали с совершенно непередаваемым выражением, и мы, обе вздрогнув, оглянулись… чтобы увидеть княгиню Щербатову в этом ее ужасном колье.
   Я испуганно вскрикнула, а потом меня скрутил такой приступ тошноты, что все содержимое моего стомака немедленно изверглось в урильник, который, проявив недюжинное проворство, едва успела мне подставить княгиня Шербатова.
   – Господи! – ахнула Долгорукая. – А ведь и вправду! Она в тягости! Да вы, княгиня Анастасия Валентиновна, приметливы, словно… словно сивилла!
   Похоже, она была не вполне в ладах с античными персонажами.
   – Уж не ведаю, – невесело усмехнулась Щербатова, – славились ли сивиллы приметливостью, но, сколько помню, они будущее предсказывали. Вот тут я верно сивилла, ибо мне не составит труда напророчить, что Зинаиде Ивановне не избежать выкидыша, а то и смерти, если она будет покорна мужу во всех его желаниях! Небось нарочно Юсуповы невесту искали из таких, которые с нами не знаются, истории нашей не слышали, не то и тут отказ получили бы!
   И с этими словами она вышла вон.
   Мы с княгиней Долгорукой уставились друг на друга, а потом она вдруг покраснела так, что не только лицо, но даже шея и грудь ее, едва прикрытые фишю[12], стали багровыми.
   Я какое-то время ничего не понимала, но княгиня вдруг пробормотала:
   – Ах, бедняжка Прасковья Павловна! Ах, бедняжка Анастасия Валентиновна! Какая жалость, что здесь нет вашей матушки, Зизи, она бы вам все объяснила!
   – Да что объяснила бы?! – вскричала я. – О чем говорила княгиня Щербатова?! Почему у меня будет выкидыш?!
   Надобно пояснить читателю, что в те времена, о которых я теперь говорю, стыдливость девическая охранялась до того сурово, столь много тем считалось неприличными для обсуждения, что большинство девушек выходили замуж, не имея вообще никакого представления о том, что с ними будет делать супруг в первую брачную и последующие ночи и к каким последствиям это может привести. Даже иные матери не могли преодолеть в себе пожизненной застенчивости! А уж обсуждать супружескую жизнь глаза в глаза было вовсе немыслимо, поэтому княгиня Долгорукая, даже при всей ее манере ляпать что ни попадя, и чувствовала себя столь мучительно. Но деваться ей было некуда: я вцепилась в ее руку и не давала тронуться с места, к тому же она, приятельница моей матери, чувствовала за меня ответственность… И вот, кое-как, сбиваясь, путаясь и беспрестанно призывая Господа в помощь, она смогла пояснить, что для здоровья беременной женщины не всегда полезны слишком частые совокупления с супругом, а порой даже и вредны. Анастасия Валентиновна Щербатова была убеждена, что Борис Николаевич просто уморил ее дочь своей неумеренной пылкостью!
   Не вдруг, но я все же многое поняла. Поняла, что слух о причине смерти Прасковьи Щербатовой ползал и по Москве, и по Петербургу, поэтому Борис Николаевич и встречал отказы в своих сватовствах, несмотря на то что был женихом весьма завидным. Оттого он так хотел на мне жениться, что семья наша была в разладе со Щербатовыми и ни о чем не ведала. Поняла я и Косухины намеки, сделанные по приказу моей свекрови. Поняла также, что Татьяна Васильевна хотела свадьбу отменить не по причине внезапно возникшей неприязни к моей родословной, а помня участь своей прежней невестки!
   Но мы с родителями были слепы…
   Отчего мы не попытались даже разузнать причину смерти Прасковьи Щербатовой?! Отчего я открыла эту тайну так поздно?!
   Трудно сказать. Так или иначе, я была навеки связана с князем Борисом Николаевичем, и жизнь моя зависела теперь только от твердости моего характера. Моя жизнь – и жизнь моего ребенка.
   Что мне было делать?! Умирать мне не хотелось. А потому, едва найдя в себе силы выбраться из гардеробной, я отправилась домой, даже не сказавшись мужу, и, воротясь, изумленный князь Борис нашел двери моей опочивальни запертыми. Призванная мною повивальная бабка подтвердила догадку Анастасии Валентиновны Щербатовой о моей беременности, а я, с решительностью, которую сама в себе не предполагала, заявила, что до рождения ребенка буду спать одна и мужа к себе в постель не пущу, а также прошу оставить меня в покое днем.
   Да… Вспоминаю то время – и горжусь собой, и диву себе даюсь! Возможно, я и в самом деле спасла тогда свою жизнь и жизнь своего сына, потому что муж мой словно обезумел и принялся умолять впустить его в мою опочивальню и отдаться ему хоть раз, последний раз…
   Да, в последний раз! Один такой же раз стал последним для Прасковьи Щербатовой!
   Я отказалась наотрез.
   – Да что же вы со мной делаете? – вскричал князь Борис. – Неужто отправляться мне к шлюхам или брюхатить крепостных?! Вспомните ваш долг супруги!
   Наверное, всякая жена должна была при таких словах исполниться ревности или жалости и открыть ворота крепости, но это золотистое колье, которое носила княгиня Анастасия Валентиновна Щербатова, стало моим кошмаром – и в то же время помогало мне держаться. Дверей я не открыла.
   В ту же ночь я отправила двух слуг верхами: одного к моей матери, другого – к Татьяне Васильевне, и наутро обе матроны явились для моей защиты.
   Впрочем, к утру и Борис Николаевич образумился и выслушал их вполне спокойно и достойно. Он дал слово не прикасаться ко мне до родов и после них – пока не будет на то получено дозволения докторов. Мы уговорились, что жить станем до родов раздельно, но мне нужно еще было получить дозволение государыни оставить фрейлинскую службу и снова поселиться у родителей в Москве.
   Никогда не забуду этот разговор с ее величеством…
   Мы были на аудиенции вместе с матушкой, и, собственно, она сама все поведала императрице, которая слушала молча, не глядя на меня, лишь изредка приподнимая брови, словно речи моей матери ее изумляли.
   Меня била дрожь ужасного стыда, я чувствовала себя какой-то преступницей, мне казалось теперь, что я во власти придуманных, несуществующих страхов, что никакой ужасной тайны в смерти Прасковьи Щербатовой не было, она умерла по какой-то другой, естественной причине…
   Но вдруг ее величество вскинула на меня глаза – и мы с матерью ахнули: они были полны слез.
   – Ах, Боже! Как я вас понимаю! – простонала императрица.
   – Государыня, простите! – вскричали мы с моей матерью, падая к ее ногам, угадав, что нам на миг приоткрылась такая тайна венценосной семьи, которую любой здравомыслящий человек предпочел бы не знать.
   Ах, все женщины испытывают одно и то же, и даже самый любящий муж – всего лишь мужчина, для коего похоть его превыше всего…
   – Моя жизнь принадлежит вам, – бормотала я, целуя ее руки и обливая их слезами. – Я вечно буду вас благословлять и служить вам!
   – Встаньте, моя милая девочка, – сказала императрица. – Я принимаю вашу преданность и умоляю не забывать о ней, когда вы вновь воротитесь ко двору.
   С этими словами она ушла, оставив нас коленопреклоненными, умиленными, растроганными – и недоумевающими. Как можно было усомниться в нашей преданности?!
   Я и не подозревала, что императрица уже тогда заметила особенные взгляды, которые бросал на меня государь, и понимала, что, даже если сейчас я, промыслом Божьим, избавлена от его внимания, он был не из тех, кто забывает женщин, вызвавших у него влечение, а потому – рано или поздно! – мне придется или сдаться на его милость, или противостоять ему – во имя преданности императрице.
   Александра Федоровна обожала своего мужа, но хорошо его знала, все его мужские секреты были для нее как на ладони. Ее любовь была любовью неизмеримой: она принимала государя со всеми его достоинствами и пороками, и неведомо даже, что в нем она любила больше. Сам же он знал об этом, боготворил свою жену, но переделать себя не мог, даже если бы пожелал.
   А он и не желал.
   Как я потом узнала, моим отъездом от двора император был не слишком-то доволен, однако не воспротивился решению государыни, возможно философски рассудив, что все, что должно случиться, случится в свое время, ну а коли нет, то, знать, не судьба.
   Словом, понятия не имея о тайне Нарышкиных, он все же безотчетно ждал исполнения старинного предсказания!
 
   …Будь я подлинным мемуаристом, который не сомневается, что будущие читатели воспримут его записки как свидетельство эпохи, я непременно присовокупила бы здесь некое кокетливое высказывание: мол, в книге моей бессмысленно искать точных цитат и описаний. Я рассказываю вовсе даже не об эпохе, а о том, что меня всегда более всего волновало в жизни: об отношениях мужчин и женщин, вернее, об отношении некоторых мужчин к одной женщине – ко мне. Я помню, как хохотала, прочитав в свое время у Сент-Бёва отзыв о записках одного из моих любимейших – не считая Бальзака и Дюма-отца! – французских писателей аббата Мишле: «Он слишком большое внимание уделяет сексуальным отношениям, это насмешливый фавн, заглядывающий через плечо Клио в попытках увидеть ее грудь»[13].
 
   То же самое можно сказать о моих воспоминаниях, но, поскольку ничья женская грудь, кроме моей собственной, меня никогда не интересовала, вполне можно сказать, что я заглядываю через плечо Геродота, Плутарха или обоих Плиниев в попытке увидеть их… чресла!
 
   Вернусь, впрочем, к описываемым событиям. Я спокойно перенесла беременность и в положенный срок родила сына – к невероятному восторгу всех Юсуповых, заполучивших наконец долгожданного наследника всех своих богатств и знатного имени. Николай остался моим единственным сыном. О втором ребенке я не желаю писать здесь, так же как не могу больше писать о моей матери[14], хотя они навеки останутся в моей памяти.
   …В одной из ниш Нотр-Дама находится каменная статуя святого Марселя, поражающего дракона. Предание гласит, что это чудовище выползало по ночам на кладбище из разверстой могилы и пожирало людей. Испуганные парижане явились к своему пастырю и молили о помощи. Святой Марсель поразил монстра своим посохом.
   Я могу сравнить с этим чудовищем нашу память, наши воспоминания, которые выползают оттуда, где они должны быть погребены. Смерть, только смерть – вот тот «святой Марсель», который навеки загонит их обратно в бездны преисподние…
   Однако продолжу. Как-то раз моя свекровь обмолвилась о некоей семейной легенде рода Юсуповых, о каком-то проклятии, насланном на неверных выкрестов (происхождение этого рода татарское) казанской царицей Сююмбике. Я пропустила все это мимо ушей, поскольку отродясь была совершенно не суеверна, даже домовых и леших не умела пугаться. Однако моему сыну, молодому князю Николаю Борисовичу (полному тезке своего деда!), легенда впоследствии пришлась очень по душе. Он даже книгу написал «О роде князей Юсуповых», в которой рассказал об этом проклятии и опоэтизировал его. Мне всегда были чужды и образ жизни, и душа моего сына, который начисто рассорился со мной после моего отъезда за границу и чрезвычайно осуждал мой второй брак. Молодому князю Николаю Борисовичу жить бы в Индии, где вдова должна восходить на погребальный костер супруга! Он с наслаждением, кое доступно лишь подлинным историкам, смаковал в своей книге подробности несчастий, которые обрушивались на семьи его предков, в результате чего в каждом поколении выживал один лишь сын. Дай он себе труд взглянуть непредвзято на историю других родов, он и там обнаружил бы страшные тайны, достойные пера романиста, особенно обладающего должным полетом фантазии. Ну что ж, Николай по крови Юсупов, а кровь эта проникнута суевериями. А я навсегда осталась достаточно чужой этому роду, всегда предпочитала, чтобы прежде всего упоминалась моя девичья фамилия – Нарышкина, а уж потом фамилия мужа. И с меня довольно тайны Нарышкиных, чтобы обременять себя еще и тайною Юсуповых. Оттого затруднять себя пересказом глупых семейных легенд, с которыми позднейшие потомки носятся, как курица с яйцом, я не намерена.
   Между прочим, я заметила странную закономерность: женщины, которые выходили замуж за Юсуповых, то есть попадали в семью, так сказать, со стороны, вообще относились к этой легенде скептически, чего не скажешь об их дочерях и сыновьях, истинных представителях рода. Скажем, и моя свекровь, и я сама, и моя нелюбимая сноха Рибопьер[15] только плечами на сей счет пожимали. Однако мне приходилось слышать сплетни, будто я мужа от супружеского ложа отлучила, поскольку не хотела «плодить мертвецов». Какая оскорбительная чушь! Виной была наша взаимная неприязнь, можно сказать отвращение, которое между нами с князем Борисом со временем возникло, и ничто иное, – ну а семейная легенда послужила только удобным предлогом. Однако и сам Борис Николаевич, и его отец, старый князь, и наш сын с этим глупым суеверием нянчились, как с фамильной драгоценностью. Такова же и моя внучка Зинаида, которая вышла за этого недалекого красавчика Сумарокова-Эльстона. Бестолковы и суеверны оба до крайности, в них пошел и их старший сын Николай; очень хотелось бы надеяться, что мой младший внук Феликс – чудесное дитя, восхитительное! – окажется человеком здравомыслящим[16].
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента