Страница:
Открытие оказалось приятным, и Надежда получила у господина Нарышкина полнейшее доверие или, выражаясь языком картежников, к которым принадлежал добрейший Александр Григорьевич, карт-бланш.
В первое время Наденька сие доверие вполне оправдывала, особенно во время тяжелой беременности, когда она буквально света белого не видела, тенью слоняясь по дому, то и дело склоняясь над урыльниками, на всякий случай расставленными там и сям, ибо мутило барыню несусветно. Тут уж было не до распутства! Ее могло вырвать даже на супружеском ложе, оттого Александр Григорьевич, хоть и тосковал без жены, почивал в отдельной спальне.
Впрочем, в таком состоянии Наденька не могла бы вызвать желания даже у Робинзона после его возвращения с необитаемого острова! И без того маленького роста, худенькая, она вовсе сошла на нет и стала с виду уже не нимфой, а сущей кикиморой, как сама себя горестно называла, глядясь в зеркало и рыдая об исчезнувшей красоте. Однако после рождения дочери, которую окрестили Ольгой (в честь бабушки-баронессы), тошнота прошла, как по мановению волшебной палочки. Наденька мигом поправилась, снова стала гладкой да сладкой, словно ромовая баба, и чувствовала себя так, словно сама родилась заново.
Сначала Александр Григорьевич очень этому обрадовался, однако вскоре приуныл: с возродившейся женой он не справлялся. Каждую ночь, отправляясь на ложе страсти, которое вскоре стало ложем истинных его мучений, ее обид и даже взаимных скандалов, он молил Господа и Пресвятую Богородицу, чтобы жена снова забеременела, чтобы ее опять начало тошнить с утра до вечера и с вечера до утра. Однако Наденька не забеременела и тошнить ее не начало. Тошнило теперь Александра Григорьевича. У него сделались желудочные колики, он слег в постель, и еще ни один человек в мире не болел с таким удовольствием, как Александр Григорьевич, ибо постель эта была – отдельная!
Наденька горестно вздохнула после первой одинокой ночи, потом загрустила всерьез. Конечно, у нее были умелые руки, которыми она прекрасно ласкала не только мужа, но и себя, чтобы скрасить собственное одиночество на супружеском ложе, но это лишь слегка утихомиривало снедавший ее плотский голод, который становился все более и более настойчивым.
Она поймала себя на том, что начинает внимательней присматриваться к молодым лакеям в доме, даже к извозчикам на улицах, и это напомнило ей буйную молодость. Казалось бы, грех вот он, близко, однако Наденька была уже не прежней. Она стала матерью, и она безумно любила свою дочь. И опасалась ее потерять. А ведь именно это случилось с Лидией Закревской! Лидия, любимая подруга, Лидуся, дусенька, которая была Наденьке ближе, чем родная сестра, потому что они были нравом совершенно схожи, даром что родились от разных отцов и матерей! Милочка Лидуся вышла замуж почти одновременно с Наденькой, правда уехала после этого в Петербург, потом в Париж, но скоро пошли о ней такие слухи, что даже повторить страшно! Обе столицы долгое время только об этом и говорили, а бедненького Толли, маленького сына Лидуси, которому не было еще и года, у нее мечтали отнять эти жестокие Нессельроде.
Стоило Наденьке представить, что ее могут разлучить с Олечкой, как на глаза навернулись слезы. Конечно, с одной стороны, любимая дочь, без которой она не мыслит себе жизни. Но как быть со своей натурой? Как избавиться от этих мучительных снов?!
Нет, само собой, любовника найти нужно. Но тихо-тихо-тихо, осторожно-осторожно-осторожно – чтобы ничего не вышло наружу.
Приняв это поистине соломоново решение, Надежда приступила к поискам. Сначала казалось, что ее мечта исполнится буквально завтра. Однако дни шли, а воз оставался все там же.
В Москве было множество привлекательнейших молодых людей. Правда, Наденьке они отчего-то казались необычайно похожими, почти на одно лицо. В общем-то, объяснялось это просто. Все они старались походить на государя-императора Николая Павловича. Его величественная осанка, гордый поворот головы, высокий лоб, пристальный взгляд голубых глаз, четкая поступь вызывали всеобщее восхищение, а значит, ему подражали все, кому не лень. Трудно было сыскать в те времена темноглазого брюнета, который не пожалел бы, что не родился голубоглазым блондином.
Наденьке очень нравился император, она находила его необыкновенным красавцем, но отчего-то ни он сам, ни его многочисленные подражатели не заставляли ее сердце трепетать. Более того, высокие мужчины с благородной выправкой начали ее раздражать.
А еще в Москве обитало множество умнейших молодых людей. И если они даже не были умны, то старались казаться такими. Умными и независимыми, прогрессивно мыслящими. Притом что внешность императора казалась образцом, москвичи были далеки от придворной жизни и жажды тронных милостей. Их настроение всегда отдавало этаким фрондерством – как по отношению к Петербургу, так и по отношению к местным властям, любимым Петербургом. По Москве летали очень рискованные эпиграммы, большинство которых было посвящено градоначальнику Закревскому – из-за всем известных похождений его супруги, а еще потому, что он был добрым приятелем петербуржца Нессельроде, фигуры в Москве нелюбимой. И каких только пакостей не писали досужие стихоплеты!
«Видимо, я постарела, – печально размышляла Наденька. – В прежние времена я бы уже пятерых любовников завела, кабы такая охота припала и такая свобода у меня была. А тут… Ну ни к кому душа не лежит, что же это делается-то?!»
Бедная Наденька вовсе не повзрослела – она просто поумнела.
Ей уже не хотелось хватать широко разинутым ртом доступный порок – ей хотелось чего-то неуловимого, чего-то странного, ароматного, легкого, дурманящего рассудок, внушающего восторг, чего-то, что хотелось бы хранить в тайне и разделить лишь между двумя близкими сердцами, которые бьются в унисон не только тогда, когда совершают одновременные телодвижения в постели или в вихре вальса.
Ей хотелось, чтобы она всегда неслась в этом вихре с одним-единственным на свете человеком, обретая именно с ним неистовое счастье в постели. Ей хотелось жить только для него, для этого единственного мужчины, ей хотелось отдать ему всю себя – со своим смятенным сердцем и неугомонным нравом, со своим маленьким, наивным, мечтательным умишком и своей взволнованной, пылкой душой – всю себя, так жаждущую любить и быть любимой!
Да, оказывается, теперь она хотела любви – любви, пылкой и страстной любви, а не только торопливых, запыхавшихся, краденых плотских радостей. И вот наконец она поняла, что влюблена, когда однажды на каком-то балу увидела высокого светловолосого молодого человека с надменной посадкой головы, породистым гордым лицом, в котором было что-то восточное, насмешливым взглядом чуть исподлобья и иронической улыбкой.
Одетая в пеньюар из вышитого розового муслина, в чулках розового цвета и татарских папушах[8], она полулежала на кушетке, накрытой бледно-зеленым дамаском[9], и напоминала полураспустившуюся розу на кусте.
Роскошные черные волосы Лидии ниспадали до колен. У старшего Дюма был наметанный глаз, и он сразу понял по гибким движениям дамы, что ее стан не стянут корсетом. Шею Лидии обвивали три ряда жемчугов. Жемчуга мерцали на запястьях и в волосах. Один только перстень с великолепным, хотя и несколько мрачным изумрудом своей варварской красотой нарушал эту жемчужно-розовую гармонию.
Вообще Дюма слышал, что любовница его сына не знает деньгам счета. Лидия развернулась в Париже на весь размах своей истинно русской натуры. Она оказалась ужасной транжирой. Например, на устройство одного только бала она потратила восемьдесят тысяч франков. Наряды свои она шила только у самой дорогой и модной портнихи Пальмиры. Каждое платье обходилось не меньше чем в полторы тысячи франков, и Лидия не мелочилась: заказывала не один туалет, а минимум дюжину. Вообще она была дама с большим и даже строгим вкусом: если платье было красное, к нему непременно полагались рубины (диадема, ожерелье, браслеты, серьги, кольца – полная парюра[10]!), к синему – сапфиры… etc. И так далее.
А тут вдруг все розовое – но при этом изумруд…
Любопытство всегда было главным пороком – или, вернее, достоинством – Дюма, а потому он не замедлил поинтересоваться перстнем.
– О, это подарок моей свекрови, фамильная драгоценность, – небрежно передернула плечами Лидия. – Я должна его беречь… Это как бы знак того, что я блюду свою честь замужней женщины, а значит, всегда могу рассчитывать на помощь семьи моего мужа. Если я сниму перстень, это будет означать, что я расторгаю узы брака! Я стану падшей женщиной, и мне придется пойти по миру!
И она так и покатилась со смеху, прелестной мимикой призывая Дюма (отца ее любовника!) оценить гомерическую двусмысленность ситуации.
– Знаешь, как я ее называю? – спросил Александр, откровенно любуясь своей восхитительной подругой, которая хохотала так, будто кто-то щекотал ее в самом интимном местечке, и, в отличие от отца, пораженного ее цинизмом, не видя ничего эпатирующего в ее словах.
Дюма чуть не брякнул, как следует называть такую женщину, как эта, но вовремя прикусил язык, подумав, что Мария Калергис подбирает себе совершенно подходящую компанию, и счел за благо изобразить недоумение.
– Не знаю. Как?
– Дама с жемчугами!
Дюма-отец невольно прыснул, но тут же с интересом покосился на графиню. Он-то оценил остроту сына, но оценит ли это его любовница? Не станет ли ревновать к своей предшественнице, знаменитой «Даме с камелиями»?
Впрочем, безмятежная улыбка красавицы успокоила Дюма.
– Да, я ничего не имею против того, чтобы сделаться героиней нового романа или пьесы столь модного литератора, как Александр! – заявила Лидия, и Дюма снова подумал о роли тщеславия в любовной страсти, тут же попытался вспомнить, кто же это сказал, и снова решил приписать себе эту лаконичную и точную фразу. Он был бы огорчен, если бы сообразил, что вычитал это у Бальзака, который и сам не мог припомнить автора этого изречения. Да, впрочем, Бог с ним, с автором, хорошо сказано – это главное!
– Одно меня очень интересует, – сказала Лидия с прелестной озабоченностью, – насколько правдиво автор меня изобразит в новом романе. Я читала «Даму с камелиями», но я не знаю, сколько в ней истинных событий и истинной любви Александра к этой бедняжке, а сколько домысла. Он никогда не рассказывал мне, как это было на самом деле.
– Но я никогда не предполагал, что тебе это интересно! – удивленно сказал Александр.
– Ну так вот – мне это интересно! – заявила Лидия. – Я бы с удовольствием послушала историю о твоей любви к Мари Дюплесси.
И она уселась поудобней – вернее, прилегла поудобней на кушетке, пристроив под бок шелковую подушку с золочеными кистями, но тут же всплеснула руками:
– Ах, я забыла о твоем отце! Наверное, он все это уже знает, ему будет скучно…
Старший Дюма не мог понять – это что, она его таким элегантным образом выставляет? Это намек на то, что ему пора уходить? Нет, ну хоть бы чаем напоили! Вон стоит чайник, а рядом разложены всякие прелестные маленькие сладости, птифурчики, тускло-зеленый, осыпанный сахарной пудрой рахат-лукум, который он обожал, колотый миндаль в меду… День был жаркий, у Дюма порядком пересохло в горле, он бы выпил большой бокал вина, но бутылок что-то не видно, так что ладно, согласен и на чай!
Он не знал, что делать. Обидеться и уйти? Но неохота ссориться с сыном. Сделать вид, будто ничего не произошло? Ах, как хочется пить…
Дюма взглянул на прелестное лицо любовницы сына – и устыдился своих мыслей. Это воплощение наивности, она не соображает, что говорит, не ведает, что творит, как малое дитя, которое царапает вас, не понимая, что вам больно. И она избалована так же, как малое дитя, которое не знает удержу в своих желаниях. Горе тому, кто ей однажды откажет… Интересно, насколько долго Александр сможет приходить в восторг равным образом от ее красоты и дурного воспитания, от ее любовного неистовства (Дюма помнил поцелуй в темной комнате!) и ее полнейшего равнодушия ко всем на свете, кроме себя?
Но время задавать сыну вопросы такого рода еще не настало, а потому знаменитый романист принял образ добродушнейшего папаши.
– Дорогие дети, – задушевно сказал он, подсаживаясь к столику и берясь за огромный фарфоровый чайник. – Нет ничего лучше, чем пить чай, слушая любовную историю. Поверьте, Лидия, я ровно ничего не знаю об отношениях моего сына с мадемуазель Дюплесси. Я читал роман, как все, и смотрел спектакль – как все. И охотно послушаю эту историю, какой бы длинной она ни была, тем более что здесь столько любимых мною сладостей. Налить вам чашечку? Нет? Ну что ж, Александр, тогда приступай к рассказу.
И он с наслаждением сделал первый глоток.
– Э… Лидия, ты уверена, что хочешь услышать эту историю? – пробормотал Александр. – Во всех подробностях?
– Хочу, хочу! – воскликнула Лидия. – Во всех, во всех! Начинай, наконец!
– Ну, – с запинкой начал Александр, – сердце мое всю жизнь стремилось не к дамам добропорядочным, а именно к светским куртизанкам. Возможно, это происходило потому, что я был рожден моим знаменитым папенькой вне брака…
Дюма чуть не подавился чаем.
– …от женщины, будем называть вещи своими именами, согрешившей против светских узаконений, – продолжал Александр. – Впрочем, очень многие молодые люди моего круга, да и не только моего, познавали суть отношений между мужчинами и женщинами отнюдь не с невинными барышнями из так называемых хороших семей, а проходили первый искус среди заблудших созданий, которые зарабатывают этим ремеслом себе на жизнь. Поскольку я унаследовал от отца его знаменитую чувственность…
Дюма на сей раз подавился-таки чаем, но почти сразу откашлялся, а Лидия улыбнулась ему с видом заговорщицы, и он снова вспомнил их отнюдь не родственный поцелуй.
– Поскольку я унаследовал его знаменитую чувственность, говорю я, – возвысил голос Александр, которому не слишком понравились эти переглядки, – вскоре я хорошо знал самых знаменитых из упомянутых созданий. Одним они продавали наслаждение задорого, а другим дарили его, но себе тем и этим готовили лишь верное бесчестие, неизбежный позор и маловероятное, летучее богатство. Я жалел их… Хотя над визитами в веселый дом принято в мужском обществе потешаться, и я тоже потешался – но его обитательницы вызывали у меня желание плакать, а не смеяться. И я начал задаваться вопросом, почему вообще в мире возможны подобные вещи.
– Таким образом, – пробурчал Дюма, чтобы хоть слегка отомстить сыну за пассажи в его адрес, – ты свел знакомство с некоей Альфонсиной-Мари Дюплесси в целях более углубленного изучения сего вопроса?
Лидия расхохоталась, запрокинув голову так, что ее прекрасные черные волосы свесились до самого пола.
Александр бросил было на отца гневный взгляд, но при виде искреннего веселья своей возлюбленной воодушевился и продолжал:
– Вы правы, отец, я именно ради этого подружился со знаменитой куртизанкой, у которой, как я вскоре убедился, была душа гризетки[11]. В числе ее любовников был русский посол в Париже граф Штакельберг, который окружил Мари невиданной, неслыханной роскошью – как изысканно выразился известный вам Арсен Гуссе, заточил ее в крепость из камелий.
При упоминании Арсена Гуссе Лидия радостно закивала, подтверждая, что имя этого писателя, избравшего своим жанром пасторали, ей хорошо известно.
Дюма иронически вскинул брови: несмотря на то что Гуссе пописывал еще и исторические романчики, Дюма не считал его своим соперником, снисходительно считая, что поверхностное образование, полученное Гуссе в юности, наложило отпечаток дилетантизма на его творчество. Дюма очень гордился тем, что, когда он был принят в канцелярию герцога Орлеанского, у него не оказалось вообще никакого образования (его козырем считался прекрасный почерк), зато спустя всего несколько лет он прочел все книги об истории Франции, хроники, мемуары, лучшие произведения классики и современных авторов, а благодаря великолепной памяти мог легко рассуждать на любую тему.
– Почему именно камелии? – донесся до него голос сына. – Ответ простой: Мари не выносила аромата роз, а камелии – они ведь не пахнут… Сразу хочу сказать – я был у Мари не первым, не вторым, не десятым и даже не двадцатым, однако наш роман получился бурный и пылкий. Я столько узнал о женщинах и о том, как их надо любить… Некоторое время длилась эта страстная история, затем мы расстались. Мой кошелек не выдержал такого натиска! Мари сменила еще многих любовников (среди них был, к слову, знаменитый композитор и пианист Ференц Лист), долго умирала от чахотки и, наконец, стремительно обвенчавшись и столь же стремительно разойдясь с богатейшим графом Эдуаром де Перрего, отдала Богу душу. В память о Мари я посетил аукцион, где распродавалось ее имущество (для уплаты долгов покойницы), с умилением вспомнил былое и купил золотую цепочку Мари. Кстати, на том же аукционе побывал и небезызвестный Чарльз Диккенс, который оставил его циническое описание в письме графу д’Орсе. Один из моих приятелей, близкий с графом Альфредом, списал его. Да вот, послушайте…
Оба Дюма, как и положено настоящим литераторам, всегда носили при себе записные книжки, куда записывали все, что приходило в голову, как в свою, так и в чужую. Сын прочел:
«Там собрались все парижские знаменитости. Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненным симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца. Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца. Ее гребень был продан за сумасшедшую цену, ее головная щетка была продана чуть ли не на вес золота. Продавались даже ее поношенные перчатки, настолько была хороша ее рука. Продавались ее поношенные ботинки, и порядочные женщины спорили между собой, кому носить этот башмачок Золушки. Все было продано, даже ее старая шаль, которой было три года, даже ее пестрый попугай, напевавший довольно печальную мелодию, которой научила его госпожа; продали ее портреты, продали ее любовные записочки, продали ее лошадей – все было продано, и ее родственники, которые отворачивались от нее, когда она проезжала в своей карете с гербами на прекрасных английских скакунах, с торжеством завладели всем золотом, которое явилось результатом этой продажи».
– Ну, надо сказать, – промолвил Александр, закрывая записную книжку и убирая ее, – я оказался куда более сентиментален, чем Диккенс, и написал в память Мари Дюплесси стихи.
«Неужели он будет и стихи читать?» – в панике подумал Дюма, который за это время уже успел опустошить вазочки со сладостями, выпил весь чай и начал откровенно скучать, тем паче что ничего интересного Александр не рассказал, никаких пикантных подробностей. А сын уже встал в позу и произнес:
– Конечно, эти стихи хороши, но те, которые посвящены мне, гораздо лучше! Прочти их, прочти скорей, пусть послушает твой отец!
Первым побуждением Дюма было вскочить и пуститься наутек, однако он непременно обрушил бы низенький столик, а значит, разбил бы фарфоровый чайник и чашки. Ему не хотелось выказать себя перед русской графиней французским медведем, а потому он скорчил гримасу восторга, при виде которой сын, который, на счастье, все же не лишен был чувства юмора, едва не задохнулся от смеха и не сразу смог собрать в кулак эмоции, необходимые для чтения своего очередного творения:
– Это прекрасно, верно? – со сладостным вздохом спросила Лидия, и Дюма усиленно закивал.
– Куда лучше, чем первые стихи, – продолжала Лидия, – и я не сомневаюсь, что роман о нашем романе будет куда лучше, чем «Дама с камелиями». Мы с Александром будем читать его нашим внукам и умиляться их восторгам, верно?
Александр бросился целовать свою подругу и так пылко привлек ее к груди, что пеньюар ее распахнулся до самых бедер. Глубокомысленно разглядывая атласную подвязку, которая придерживала розовый чулок над совершенным по форме коленом, Дюма подумал, что, судя по этой сцене, «роман о романе» вряд ли можно будет отнести к разряду тех книг, которые рекомендуются для детского чтения. Наверняка он окажется куда более эротичным, чем «Дама с камелиями», и благодаря ему сын еще больше прославится.
В первое время Наденька сие доверие вполне оправдывала, особенно во время тяжелой беременности, когда она буквально света белого не видела, тенью слоняясь по дому, то и дело склоняясь над урыльниками, на всякий случай расставленными там и сям, ибо мутило барыню несусветно. Тут уж было не до распутства! Ее могло вырвать даже на супружеском ложе, оттого Александр Григорьевич, хоть и тосковал без жены, почивал в отдельной спальне.
Впрочем, в таком состоянии Наденька не могла бы вызвать желания даже у Робинзона после его возвращения с необитаемого острова! И без того маленького роста, худенькая, она вовсе сошла на нет и стала с виду уже не нимфой, а сущей кикиморой, как сама себя горестно называла, глядясь в зеркало и рыдая об исчезнувшей красоте. Однако после рождения дочери, которую окрестили Ольгой (в честь бабушки-баронессы), тошнота прошла, как по мановению волшебной палочки. Наденька мигом поправилась, снова стала гладкой да сладкой, словно ромовая баба, и чувствовала себя так, словно сама родилась заново.
Сначала Александр Григорьевич очень этому обрадовался, однако вскоре приуныл: с возродившейся женой он не справлялся. Каждую ночь, отправляясь на ложе страсти, которое вскоре стало ложем истинных его мучений, ее обид и даже взаимных скандалов, он молил Господа и Пресвятую Богородицу, чтобы жена снова забеременела, чтобы ее опять начало тошнить с утра до вечера и с вечера до утра. Однако Наденька не забеременела и тошнить ее не начало. Тошнило теперь Александра Григорьевича. У него сделались желудочные колики, он слег в постель, и еще ни один человек в мире не болел с таким удовольствием, как Александр Григорьевич, ибо постель эта была – отдельная!
Наденька горестно вздохнула после первой одинокой ночи, потом загрустила всерьез. Конечно, у нее были умелые руки, которыми она прекрасно ласкала не только мужа, но и себя, чтобы скрасить собственное одиночество на супружеском ложе, но это лишь слегка утихомиривало снедавший ее плотский голод, который становился все более и более настойчивым.
Она поймала себя на том, что начинает внимательней присматриваться к молодым лакеям в доме, даже к извозчикам на улицах, и это напомнило ей буйную молодость. Казалось бы, грех вот он, близко, однако Наденька была уже не прежней. Она стала матерью, и она безумно любила свою дочь. И опасалась ее потерять. А ведь именно это случилось с Лидией Закревской! Лидия, любимая подруга, Лидуся, дусенька, которая была Наденьке ближе, чем родная сестра, потому что они были нравом совершенно схожи, даром что родились от разных отцов и матерей! Милочка Лидуся вышла замуж почти одновременно с Наденькой, правда уехала после этого в Петербург, потом в Париж, но скоро пошли о ней такие слухи, что даже повторить страшно! Обе столицы долгое время только об этом и говорили, а бедненького Толли, маленького сына Лидуси, которому не было еще и года, у нее мечтали отнять эти жестокие Нессельроде.
Стоило Наденьке представить, что ее могут разлучить с Олечкой, как на глаза навернулись слезы. Конечно, с одной стороны, любимая дочь, без которой она не мыслит себе жизни. Но как быть со своей натурой? Как избавиться от этих мучительных снов?!
Нет, само собой, любовника найти нужно. Но тихо-тихо-тихо, осторожно-осторожно-осторожно – чтобы ничего не вышло наружу.
Приняв это поистине соломоново решение, Надежда приступила к поискам. Сначала казалось, что ее мечта исполнится буквально завтра. Однако дни шли, а воз оставался все там же.
В Москве было множество привлекательнейших молодых людей. Правда, Наденьке они отчего-то казались необычайно похожими, почти на одно лицо. В общем-то, объяснялось это просто. Все они старались походить на государя-императора Николая Павловича. Его величественная осанка, гордый поворот головы, высокий лоб, пристальный взгляд голубых глаз, четкая поступь вызывали всеобщее восхищение, а значит, ему подражали все, кому не лень. Трудно было сыскать в те времена темноглазого брюнета, который не пожалел бы, что не родился голубоглазым блондином.
Наденьке очень нравился император, она находила его необыкновенным красавцем, но отчего-то ни он сам, ни его многочисленные подражатели не заставляли ее сердце трепетать. Более того, высокие мужчины с благородной выправкой начали ее раздражать.
А еще в Москве обитало множество умнейших молодых людей. И если они даже не были умны, то старались казаться такими. Умными и независимыми, прогрессивно мыслящими. Притом что внешность императора казалась образцом, москвичи были далеки от придворной жизни и жажды тронных милостей. Их настроение всегда отдавало этаким фрондерством – как по отношению к Петербургу, так и по отношению к местным властям, любимым Петербургом. По Москве летали очень рискованные эпиграммы, большинство которых было посвящено градоначальнику Закревскому – из-за всем известных похождений его супруги, а еще потому, что он был добрым приятелем петербуржца Нессельроде, фигуры в Москве нелюбимой. И каких только пакостей не писали досужие стихоплеты!
Даже иностранцы находили, что у москвичей более живой, открытый и веселый нрав, чем у петербуржцев. И все же Наденьке было скучно даже среди этих красавцев, весельчаков и умников. Достойный стать ее любовником никак не находился. Оказалось, что между словами «красавец», «приятный мужчина», «ах, душка!», «он такой умница!» и прочими эпитетами, коими дамы наделяют привлекательных существ противоположного пола, и между желанием отправиться с одним из этих существ в постель лежит огромное, просто-таки неодолимое расстояние!
Султанша завела гарем.
А муженек-то глух и нем!
У ней в постели антраша,
Но ни гу-гу Чурбан-паша.
Зато он у чужих дверей
Всех караулит, как зверей.
На вечеринках шум и гам
Нам воспрещает наш Чурбан.
За тенью броситься готов,
Кругом он видит лишь врагов,
Чуть что, поднимет страшный крик
Всезапретитель Арсеник![7]
«Видимо, я постарела, – печально размышляла Наденька. – В прежние времена я бы уже пятерых любовников завела, кабы такая охота припала и такая свобода у меня была. А тут… Ну ни к кому душа не лежит, что же это делается-то?!»
Бедная Наденька вовсе не повзрослела – она просто поумнела.
Ей уже не хотелось хватать широко разинутым ртом доступный порок – ей хотелось чего-то неуловимого, чего-то странного, ароматного, легкого, дурманящего рассудок, внушающего восторг, чего-то, что хотелось бы хранить в тайне и разделить лишь между двумя близкими сердцами, которые бьются в унисон не только тогда, когда совершают одновременные телодвижения в постели или в вихре вальса.
Ей хотелось, чтобы она всегда неслась в этом вихре с одним-единственным на свете человеком, обретая именно с ним неистовое счастье в постели. Ей хотелось жить только для него, для этого единственного мужчины, ей хотелось отдать ему всю себя – со своим смятенным сердцем и неугомонным нравом, со своим маленьким, наивным, мечтательным умишком и своей взволнованной, пылкой душой – всю себя, так жаждущую любить и быть любимой!
Да, оказывается, теперь она хотела любви – любви, пылкой и страстной любви, а не только торопливых, запыхавшихся, краденых плотских радостей. И вот наконец она поняла, что влюблена, когда однажды на каком-то балу увидела высокого светловолосого молодого человека с надменной посадкой головы, породистым гордым лицом, в котором было что-то восточное, насмешливым взглядом чуть исподлобья и иронической улыбкой.
* * *
Когда взбудораженный Дюма-отец вошел в комнату Лидии Нессельроде, он мигом забыл обо всем: и об опасно-прекрасной Марии Калергис, и о какой-то там неведомой Надин с ее только что родившимся ребенком – при одном взгляде на возлюбленную сына. Ах, как же она была восхитительна в своей безмятежности!Одетая в пеньюар из вышитого розового муслина, в чулках розового цвета и татарских папушах[8], она полулежала на кушетке, накрытой бледно-зеленым дамаском[9], и напоминала полураспустившуюся розу на кусте.
Роскошные черные волосы Лидии ниспадали до колен. У старшего Дюма был наметанный глаз, и он сразу понял по гибким движениям дамы, что ее стан не стянут корсетом. Шею Лидии обвивали три ряда жемчугов. Жемчуга мерцали на запястьях и в волосах. Один только перстень с великолепным, хотя и несколько мрачным изумрудом своей варварской красотой нарушал эту жемчужно-розовую гармонию.
Вообще Дюма слышал, что любовница его сына не знает деньгам счета. Лидия развернулась в Париже на весь размах своей истинно русской натуры. Она оказалась ужасной транжирой. Например, на устройство одного только бала она потратила восемьдесят тысяч франков. Наряды свои она шила только у самой дорогой и модной портнихи Пальмиры. Каждое платье обходилось не меньше чем в полторы тысячи франков, и Лидия не мелочилась: заказывала не один туалет, а минимум дюжину. Вообще она была дама с большим и даже строгим вкусом: если платье было красное, к нему непременно полагались рубины (диадема, ожерелье, браслеты, серьги, кольца – полная парюра[10]!), к синему – сапфиры… etc. И так далее.
А тут вдруг все розовое – но при этом изумруд…
Любопытство всегда было главным пороком – или, вернее, достоинством – Дюма, а потому он не замедлил поинтересоваться перстнем.
– О, это подарок моей свекрови, фамильная драгоценность, – небрежно передернула плечами Лидия. – Я должна его беречь… Это как бы знак того, что я блюду свою честь замужней женщины, а значит, всегда могу рассчитывать на помощь семьи моего мужа. Если я сниму перстень, это будет означать, что я расторгаю узы брака! Я стану падшей женщиной, и мне придется пойти по миру!
И она так и покатилась со смеху, прелестной мимикой призывая Дюма (отца ее любовника!) оценить гомерическую двусмысленность ситуации.
– Знаешь, как я ее называю? – спросил Александр, откровенно любуясь своей восхитительной подругой, которая хохотала так, будто кто-то щекотал ее в самом интимном местечке, и, в отличие от отца, пораженного ее цинизмом, не видя ничего эпатирующего в ее словах.
Дюма чуть не брякнул, как следует называть такую женщину, как эта, но вовремя прикусил язык, подумав, что Мария Калергис подбирает себе совершенно подходящую компанию, и счел за благо изобразить недоумение.
– Не знаю. Как?
– Дама с жемчугами!
Дюма-отец невольно прыснул, но тут же с интересом покосился на графиню. Он-то оценил остроту сына, но оценит ли это его любовница? Не станет ли ревновать к своей предшественнице, знаменитой «Даме с камелиями»?
Впрочем, безмятежная улыбка красавицы успокоила Дюма.
– Да, я ничего не имею против того, чтобы сделаться героиней нового романа или пьесы столь модного литератора, как Александр! – заявила Лидия, и Дюма снова подумал о роли тщеславия в любовной страсти, тут же попытался вспомнить, кто же это сказал, и снова решил приписать себе эту лаконичную и точную фразу. Он был бы огорчен, если бы сообразил, что вычитал это у Бальзака, который и сам не мог припомнить автора этого изречения. Да, впрочем, Бог с ним, с автором, хорошо сказано – это главное!
– Одно меня очень интересует, – сказала Лидия с прелестной озабоченностью, – насколько правдиво автор меня изобразит в новом романе. Я читала «Даму с камелиями», но я не знаю, сколько в ней истинных событий и истинной любви Александра к этой бедняжке, а сколько домысла. Он никогда не рассказывал мне, как это было на самом деле.
– Но я никогда не предполагал, что тебе это интересно! – удивленно сказал Александр.
– Ну так вот – мне это интересно! – заявила Лидия. – Я бы с удовольствием послушала историю о твоей любви к Мари Дюплесси.
И она уселась поудобней – вернее, прилегла поудобней на кушетке, пристроив под бок шелковую подушку с золочеными кистями, но тут же всплеснула руками:
– Ах, я забыла о твоем отце! Наверное, он все это уже знает, ему будет скучно…
Старший Дюма не мог понять – это что, она его таким элегантным образом выставляет? Это намек на то, что ему пора уходить? Нет, ну хоть бы чаем напоили! Вон стоит чайник, а рядом разложены всякие прелестные маленькие сладости, птифурчики, тускло-зеленый, осыпанный сахарной пудрой рахат-лукум, который он обожал, колотый миндаль в меду… День был жаркий, у Дюма порядком пересохло в горле, он бы выпил большой бокал вина, но бутылок что-то не видно, так что ладно, согласен и на чай!
Он не знал, что делать. Обидеться и уйти? Но неохота ссориться с сыном. Сделать вид, будто ничего не произошло? Ах, как хочется пить…
Дюма взглянул на прелестное лицо любовницы сына – и устыдился своих мыслей. Это воплощение наивности, она не соображает, что говорит, не ведает, что творит, как малое дитя, которое царапает вас, не понимая, что вам больно. И она избалована так же, как малое дитя, которое не знает удержу в своих желаниях. Горе тому, кто ей однажды откажет… Интересно, насколько долго Александр сможет приходить в восторг равным образом от ее красоты и дурного воспитания, от ее любовного неистовства (Дюма помнил поцелуй в темной комнате!) и ее полнейшего равнодушия ко всем на свете, кроме себя?
Но время задавать сыну вопросы такого рода еще не настало, а потому знаменитый романист принял образ добродушнейшего папаши.
– Дорогие дети, – задушевно сказал он, подсаживаясь к столику и берясь за огромный фарфоровый чайник. – Нет ничего лучше, чем пить чай, слушая любовную историю. Поверьте, Лидия, я ровно ничего не знаю об отношениях моего сына с мадемуазель Дюплесси. Я читал роман, как все, и смотрел спектакль – как все. И охотно послушаю эту историю, какой бы длинной она ни была, тем более что здесь столько любимых мною сладостей. Налить вам чашечку? Нет? Ну что ж, Александр, тогда приступай к рассказу.
И он с наслаждением сделал первый глоток.
– Э… Лидия, ты уверена, что хочешь услышать эту историю? – пробормотал Александр. – Во всех подробностях?
– Хочу, хочу! – воскликнула Лидия. – Во всех, во всех! Начинай, наконец!
– Ну, – с запинкой начал Александр, – сердце мое всю жизнь стремилось не к дамам добропорядочным, а именно к светским куртизанкам. Возможно, это происходило потому, что я был рожден моим знаменитым папенькой вне брака…
Дюма чуть не подавился чаем.
– …от женщины, будем называть вещи своими именами, согрешившей против светских узаконений, – продолжал Александр. – Впрочем, очень многие молодые люди моего круга, да и не только моего, познавали суть отношений между мужчинами и женщинами отнюдь не с невинными барышнями из так называемых хороших семей, а проходили первый искус среди заблудших созданий, которые зарабатывают этим ремеслом себе на жизнь. Поскольку я унаследовал от отца его знаменитую чувственность…
Дюма на сей раз подавился-таки чаем, но почти сразу откашлялся, а Лидия улыбнулась ему с видом заговорщицы, и он снова вспомнил их отнюдь не родственный поцелуй.
– Поскольку я унаследовал его знаменитую чувственность, говорю я, – возвысил голос Александр, которому не слишком понравились эти переглядки, – вскоре я хорошо знал самых знаменитых из упомянутых созданий. Одним они продавали наслаждение задорого, а другим дарили его, но себе тем и этим готовили лишь верное бесчестие, неизбежный позор и маловероятное, летучее богатство. Я жалел их… Хотя над визитами в веселый дом принято в мужском обществе потешаться, и я тоже потешался – но его обитательницы вызывали у меня желание плакать, а не смеяться. И я начал задаваться вопросом, почему вообще в мире возможны подобные вещи.
– Таким образом, – пробурчал Дюма, чтобы хоть слегка отомстить сыну за пассажи в его адрес, – ты свел знакомство с некоей Альфонсиной-Мари Дюплесси в целях более углубленного изучения сего вопроса?
Лидия расхохоталась, запрокинув голову так, что ее прекрасные черные волосы свесились до самого пола.
Александр бросил было на отца гневный взгляд, но при виде искреннего веселья своей возлюбленной воодушевился и продолжал:
– Вы правы, отец, я именно ради этого подружился со знаменитой куртизанкой, у которой, как я вскоре убедился, была душа гризетки[11]. В числе ее любовников был русский посол в Париже граф Штакельберг, который окружил Мари невиданной, неслыханной роскошью – как изысканно выразился известный вам Арсен Гуссе, заточил ее в крепость из камелий.
При упоминании Арсена Гуссе Лидия радостно закивала, подтверждая, что имя этого писателя, избравшего своим жанром пасторали, ей хорошо известно.
Дюма иронически вскинул брови: несмотря на то что Гуссе пописывал еще и исторические романчики, Дюма не считал его своим соперником, снисходительно считая, что поверхностное образование, полученное Гуссе в юности, наложило отпечаток дилетантизма на его творчество. Дюма очень гордился тем, что, когда он был принят в канцелярию герцога Орлеанского, у него не оказалось вообще никакого образования (его козырем считался прекрасный почерк), зато спустя всего несколько лет он прочел все книги об истории Франции, хроники, мемуары, лучшие произведения классики и современных авторов, а благодаря великолепной памяти мог легко рассуждать на любую тему.
– Почему именно камелии? – донесся до него голос сына. – Ответ простой: Мари не выносила аромата роз, а камелии – они ведь не пахнут… Сразу хочу сказать – я был у Мари не первым, не вторым, не десятым и даже не двадцатым, однако наш роман получился бурный и пылкий. Я столько узнал о женщинах и о том, как их надо любить… Некоторое время длилась эта страстная история, затем мы расстались. Мой кошелек не выдержал такого натиска! Мари сменила еще многих любовников (среди них был, к слову, знаменитый композитор и пианист Ференц Лист), долго умирала от чахотки и, наконец, стремительно обвенчавшись и столь же стремительно разойдясь с богатейшим графом Эдуаром де Перрего, отдала Богу душу. В память о Мари я посетил аукцион, где распродавалось ее имущество (для уплаты долгов покойницы), с умилением вспомнил былое и купил золотую цепочку Мари. Кстати, на том же аукционе побывал и небезызвестный Чарльз Диккенс, который оставил его циническое описание в письме графу д’Орсе. Один из моих приятелей, близкий с графом Альфредом, списал его. Да вот, послушайте…
Оба Дюма, как и положено настоящим литераторам, всегда носили при себе записные книжки, куда записывали все, что приходило в голову, как в свою, так и в чужую. Сын прочел:
«Там собрались все парижские знаменитости. Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненным симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца. Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца. Ее гребень был продан за сумасшедшую цену, ее головная щетка была продана чуть ли не на вес золота. Продавались даже ее поношенные перчатки, настолько была хороша ее рука. Продавались ее поношенные ботинки, и порядочные женщины спорили между собой, кому носить этот башмачок Золушки. Все было продано, даже ее старая шаль, которой было три года, даже ее пестрый попугай, напевавший довольно печальную мелодию, которой научила его госпожа; продали ее портреты, продали ее любовные записочки, продали ее лошадей – все было продано, и ее родственники, которые отворачивались от нее, когда она проезжала в своей карете с гербами на прекрасных английских скакунах, с торжеством завладели всем золотом, которое явилось результатом этой продажи».
– Ну, надо сказать, – промолвил Александр, закрывая записную книжку и убирая ее, – я оказался куда более сентиментален, чем Диккенс, и написал в память Мари Дюплесси стихи.
«Неужели он будет и стихи читать?» – в панике подумал Дюма, который за это время уже успел опустошить вазочки со сладостями, выпил весь чай и начал откровенно скучать, тем паче что ничего интересного Александр не рассказал, никаких пикантных подробностей. А сын уже встал в позу и произнес:
Дюма не без ехидства подумал, что после выхода «Дамы с камелиями» чахотка и распутство сделались необычайно модны в обществе, а кашель теперь слышался в театрах и на балах куда чаще, чем прежде. Стихи показались ему унылы. Он снисходительно похлопал в ладоши, прикидывая, как бы ему половчей сбежать, но тут Лидия возмущенно воскликнула:
Расстался с вами я, а почему – не знаю.
Ничтожным повод был: казалось мне, любовь
К другому скрыли вы… О суета земная!
Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?
Потом я вам писал о скором возвращенье,
О том, что к вам приду и буду умолять,
Чтоб даровали вы мне милость и прощенье.
Я так надеялся увидеть вас опять!
И вот примчался к вам. Что вижу я, о Боже!
Закрытое окно и запертую дверь.
Сказали люди мне: в могиле черви гложут
Ту, что я так любил, ту, что мертва теперь.
Один лишь человек с поникшей головою
У ложа вашего стоял в последний час.
Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двое
В последнем шествии сопровождали вас.
Благословляю их. Они одни посмели
С презреньем отнестись к тому, что скажет свет,
Умершей женщине не на словах – на деле
Отдав последний долг во имя прошлых лет.
Те двое до конца ей верность сохраняли,
Но лорд ее забыл и князь прийти не мог:
Они ее любовь за деньги покупали,
Но не могли купить надгробный ей венок.
– Конечно, эти стихи хороши, но те, которые посвящены мне, гораздо лучше! Прочти их, прочти скорей, пусть послушает твой отец!
Первым побуждением Дюма было вскочить и пуститься наутек, однако он непременно обрушил бы низенький столик, а значит, разбил бы фарфоровый чайник и чашки. Ему не хотелось выказать себя перед русской графиней французским медведем, а потому он скорчил гримасу восторга, при виде которой сын, который, на счастье, все же не лишен был чувства юмора, едва не задохнулся от смеха и не сразу смог собрать в кулак эмоции, необходимые для чтения своего очередного творения:
Дюма вдруг почувствовал неодолимое желание зевнуть. Он в очередной раз упрекнул себя за свой непомерный аппетит и любовь к сладкому. Ну почему, почему он проглотил уже весь чай и слопал все сладкое? Сейчас было бы чем себя занять. Попросить разве еще? Но он наживет себе смертельного врага в лице сына, ибо нет вернее средства оскорбить поэта, чем прервать чтение его стихов какой-нибудь бытовой пошлостью. А ссориться с сыном знаменитый романист совершенно не хотел, поэтому он оперся о колени локтями, подпер руками голову и покрепче прижал ладонями челюсти, чтобы они не отваливались в неприличном зевке, и притворился преисполненным внимания.
Мы ехали вчера в карете и сжимали
В объятьях пламенных друг друга:
словно мгла
Нас разлучить могла. Печальны были дали,
Но вечная весна, весна любви цвела.
Наступило молчание, потом Лидия захлопала в ладоши, и Дюма подхватил аплодисменты, необычайно обрадованный тем, что стихи закончились так быстро. Впрочем, поскольку Александр, по мнению отца, не дружил с известным правилом о родстве краткости и таланта, наверное, стихи были на самом деле куда длиннее, просто-напросто Дюма половину проспал.
Раскроются цветы – и в сад приду я снова,
Я в летний сад приду взглянуть на пьедестал:
Начертано на нем магическое слово —
То имя нежное, чьим пленником я стал.
Скиталица моя, где будете тогда вы?
Покинете меня? Вновь разлучимся мы?
О, неужели вы хотите для забавы
Средь лета погрузить меня в кошмар зимы?
Зима – не только снег, не только мрак и стужа,
Зима – когда в душе свет радости погас,
И в сердце песен нет, и мысль бесцельно кружит,
Зима – когда со мной не будет рядом вас!
– Это прекрасно, верно? – со сладостным вздохом спросила Лидия, и Дюма усиленно закивал.
– Куда лучше, чем первые стихи, – продолжала Лидия, – и я не сомневаюсь, что роман о нашем романе будет куда лучше, чем «Дама с камелиями». Мы с Александром будем читать его нашим внукам и умиляться их восторгам, верно?
Александр бросился целовать свою подругу и так пылко привлек ее к груди, что пеньюар ее распахнулся до самых бедер. Глубокомысленно разглядывая атласную подвязку, которая придерживала розовый чулок над совершенным по форме коленом, Дюма подумал, что, судя по этой сцене, «роман о романе» вряд ли можно будет отнести к разряду тех книг, которые рекомендуются для детского чтения. Наверняка он окажется куда более эротичным, чем «Дама с камелиями», и благодаря ему сын еще больше прославится.