Страница:
Елена Арсеньева
Русская любовь Дюма
Мы будем врозь идти,
Быть может, до конца…
Александр Дюма-сын
Пролог
– Господин Дюма, прошу меня извинить, но дальше вы не поедете.
– Это почему?
– Потому что мы вас не пропустим.
– А это еще почему?!
– Э-э… у вас бумаги не в порядке.
– Да? Я проехал с этими бумагами по всей Европе, но почему только в Мысловице обнаружилось, что они не в порядке?
– Не могу знать, сударь, отчего во всей Европе пограничные службы столь невнимательны. Однако покинуть пределы Австро-Венгрии и въехать в Российскую империю вам запрещено.
– Запрещено?! Хотелось бы знать кем?!
– Пограничными узаконениями. Я ведь уже сказал, что у вас бумаги не в порядке.
– Опять вы за свое! Ну хорошо, укажите мне, в чем неправильность. Я попытаюсь все исправить.
– Тогда вам, как вы понимаете, придется вернуться в Париж и обратиться в свое министерство иностранных дел.
– Да неужели? А разве французский консул в ближайшем городе не может это сделать?
– Нет.
– А министерство иностранных дел? Оно точно сможет?
– Ну… вероятно.
– Хорошо, тогда я еще раз прошу: укажите, в чем именно состоит ошибка в моих документах! Чтобы я явился в министерство и попросил исправить там-то и то-то.
– В министерстве служат сведущие люди, они сами отыщут ошибку.
– А я думаю, не отыщут! Потому что ее нет.
– Она есть.
– В чем она заключается?
– Возвращайтесь в Париж, сударь, и обратитесь в министерство.
– Да вы меня дураком считаете?! Сколько бы я ни разъезжал, что бы ни исправлял, в Россию меня не пропустят, да? Ну, признайтесь честно!
– Я сказал то, что сказал, и не требуйте от меня признаться в том, чего я не знаю.
– Зато я знаю! Хотите, я назову вам ошибку в моих бумагах? Она называется – Нессельроде. Правильно?
– Я не понимаю, о чем вы сейчас говорите господин Дюма. В ваших документах нет такой фамилии. Прошу вас покинуть мой кабинет. Наш разговор окончен. Меня ждут мои служебные обязанности.
– Вы сломали мне жизнь, господин офицер.
– Я? При чем тут я?!
– Да, я знаю, что это сделали не вы, а канцлер Нессельроде.
– Сударь! У нас в России есть такое выражение – сказка про белого бычка. Это означает…
– Мне известно, что это означает! Я немного знаком с русскими выражениями!
– В таком случае не начинайте эту сказку с самого начала. Вы меня поняли? Прощайте, господин Дюма!
– Прощайте! И идите к черту – вы, ваша Россия, ваш Нессельроде и все на свете русские!
– Если вам на балу показывают роскошную женщину и предлагают отыскать среди гостей ее любовника, – уверенным тоном проговорил высокий красивый блондин, некоторая томность и изнеженность лица которого с избытком искупалась широкоплечей, узкобедрой и мужественной фигурой, выгодно подчеркнутой безупречным фраком (он всегда носил узкие фраки и сюртуки, но непременно с широкими, по последней моде, отворотами), – никогда не ищите его среди тех, кто стоит сейчас рядом с ней и занимает ее очаровательным светским пустословием. Вы не найдете его и среди тех, с кем она флиртует, с кем хохочет и кому строит глазки. Не будет его также меж теми, чье приглашение на вальс она встречает с нескрываемым восторгом и кого сама манит взглядом пригласить себя. Это не он ловит ее за руку в grand rond и норовит безнаказанно прижать к своей груди в вальсе! Это не он подносит ей шампанское, ревнивой рукой схватив бокал с подноса невозмутимого лакея. Его здесь не сыскать! Но выйдите в самую дальнюю залу, где почти никого и нет…
– …но выйдите в самую дальнюю залу, где никого почти и нет, кроме двух подагрических стариков, которые вспоминают свои подвиги во время Первой и Второй Пунических войн[1], – бесцеремонно перебил его собеседник, осанистый, высокий толстяк с полуседыми курчавыми волосами, несколько оплывшие черты которого напоминали черты молодого человека тем сходством, какое бывает только между близкими родственниками, – и обратите внимание на задумчивого юношу, который ласкает томным взором далекую звезду, мысленно называя ее именем той самой роскошной женщины, о которой мы говорим. Вот он – ее властелин, ее обладатель, ее тайная страсть! Я угадал персонажей твоего нового романа, Александр, не так ли?
Тут он радостно захохотал, предвкушая смущение молодого человека, и покровительственно хлопнул его по плечу, однако Александр и бровью не повел и тем же уверенным тоном продолжал:
– …но выйдите в самую дальнюю залу, где никого почти и нет, кроме двух подагрических стариков, которые вспоминают свои подвиги во время Первой и Второй Пунических войн, а также двух знаменитых литераторов, отца и сына, и обратите внимание на сына… Вот он – ее властелин, ее обладатель, ее тайная страсть!
И он захохотал столь же радостно и тоже хлопнул курчавого человека по плечу – да так, что тот покачнулся.
Теперь они хохотали вместе, с нескрываемым удовольствием переглядываясь, ибо хотя этот отец и этот сын порой и ревновали один другого к славе, деньгам и успеху у женщин, они все же очень любили друг друга, особенно когда обоим везло у женщин, у издателей и у читателей. Сейчас они обожали друг друга, поскольку находились на пике своей славы… Хотя слава эта имела различный оттенок и привкус.
Старшего Александра Дюма весь читающий мир обожал за то, что он выволок старушку Клио[2] из той богадельни, где она до сего времени пребывала, подрумянил ее изморщиненный и поблекший лик, напоил шампанским собственного воображения, отчего бабуля кое-что из своих приключений подзабыла, а кое-чем вдруг – с пьяных-то очей! – начала безудержно и порой бесстыдно хвастать, приводя в полный восторг читателей бесчисленных романов Дюма-пэра, Дюма-отца.
Младший же Александр Дюма (его называли Дюма-фис – что значит Дюма-сын), которому разгульная безудержность папаши набила изрядную оскомину, сделался исследователем приключений не тела, а души – причем души, заблудшей на тропах сладострастия. Его роман «Дама с камелиями», посвященный жизни и смерти некой известной куртизанки, в данное время являлся одной из самых читаемых книг во Франции. Кроме того, Александр был снова влюблен, но теперешняя его подруга вселяла в него не уныние, как бедняжка Мари Дюплесси, умершая от чахотки и распутства, а такую радость, что он чувствовал себя победителем жизни и готов был поделиться своей радостью со всеми… В том числе с собственным отцом, этим неунывающим толстяком, который щедро расточал направо и налево свое сверкающее остроумие и прежде не единожды упрекал сына за отвратительный всякому истинному французу сплин (а хандра не была еще воспета Верленом по причине малолетства оного).
– Ну а теперь давай, покажи мне эту свою красавицу, а то, кажется, ее уж все видели, кроме меня, – сказал отец. – Половина Парижа сплетничает о твоем романе с какой-то русской, которая нигде не является иначе, как в жемчужных нитях несметной цены и невероятной длины.
– Ее ожерелье длиной семь метров, или около десяти аршин, если считать по-русски, – уточнил сын не без гордости. – Поскольку общеизвестно, что лучший способ сохранить мерцание жемчужин – это постоянно носить их как можно ближе к телу, моя возлюбленная теперь практически не снимает своей драгоценной нити!
– У вас с этой полусумасшедшей, что, и в самом деле – любовь? – прищурился отец.
– Почему же она полусумасшедшая, интересно знать? – поднял брови сын.
– Потому что влюбилась в тебя, а не в меня, – пожал плечами отец, словно говорил о том, что было само собой разумеющимся, и оба Дюма дружно расхохотались.
– Хорошо, я спрошу ее, хочет ли она с тобой познакомиться. Только немного подожди.
И сын ушел, а отец присел в кресло и закурил. В этом доме была отличная курительная комната, с большим выбором сигар, папирос, трубок и даже с парой массивных кальянов, на которые автор «Графа Монте-Кристо» поглядывал с уважением знатока.
Александр-старший взял отличную, очень сухую «гавану» и подумал, что это выражение: «Я спрошу ее, хочет ли она с тобой познакомиться», – очень характерно для Александра-младшего. Он как был подкаблучником, так и остается им… И, похоже, останется на всю жизнь. Женщины вечно вили из него веревки. И прежде всего – его мать, которая всегда восстанавливала Дюма-младшего против родного отца. Свинство с ее стороны, конечно… Однако Дюма-старший, со свойственным истинному писателю обыкновением видеть у всякой палки два конца, признал, что у Катрин Лабе – так звали мать его сына – были для этого свинства самые веские основания.
Едва обосновавшись в Париже, в доме на Итальянской площади, будущий творец «Трех мушкетеров», который решил покорить мир, сочиняя пьесы для театра, для начала покорил эту белокурую и белокожую, пухленькую и чувствительную белошвейку, которая на первых порах пыталась остудить его тем, что была на восемь лет старше его, а потом всячески старалась разубедить его в этом. По воскресеньям они гуляли в Медоне, в тамошнем лесу, и молодой провинциал из Вилле-Коттре, в жилах которого бурлила немалая толика жаркой крови чернокожей рабыни из Сан-Доминго, очень быстро соблазнил скромницу. Однако он не намеревался связывать с ней жизнь, мечтал остаться свободным навсегда, хотя и не желал терять родившегося вскоре сына, которого, само собой, тоже назвали Александром, а оттого, вместо вечно хворающей или занятой работой Катрин, за мальчиком приглядывали поочередно всевозможные Вирджини, Луизы, Белль, Мелани и прочие более или менее талантливые парижские актрисы, актриски, актрисочки и актрисульки, преимущественно из «Комеди Франсез». Но Александр-младший презирал отца за распутство, а когда в жизнь старшего вошла огненно-рыжая толстуха (и с каждым днем она, казалось, становилась все толще!) Ида Ферье, и вовсе чуть было не порвал с ним. Однако Катрин Лабе в конце концов отдала Господу свою добродетельную душу (ей-ей, Дюма-отец мог бы поклясться, что она хранила ему верность с того самого летнего вечера в Медоне, когда он задрал ей юбку!), и младший Дюма волей-неволей сдружился со старшим.
Конечно, он осуждал отца за то, что каждая его новая любовница оказывалась все моложе и моложе предыдущей (как раз сейчас сердцем сорокавосьмилетнего Дюма владела двадцатилетняя Изабелла Констан, приемная дочь парикмахера, фамилию которого она взяла своим сценическим псевдонимом… ну да, она была, само собой, актриса – хрупкая, бледная и белокожая: этого потомка негритянки властно влекли белизна и бледность!), однако сам остался подкаблучником. В понимании отца это значило – относился к женщинам с переизбытком искренности, чего они, конечно, не заслуживали.
Старший Дюма отлично знал, что в самом пылком его объяснении в любви как минимум половина сценической игры. Фантазия его была безудержна как в любовных письмах, так и в описании приключений д’Артаньяна, или Эдмона Дантеса, или Бюсси, или какого-то другого выдуманного или невыдуманного героя, а вот Александр-сын воплощал на бумаге лишь то, что происходило с ним самим, стараясь не слишком врать и ни в коем случае не отбеливать прошлое – ни свое, ни чужое. Он очень трепетно относился ко всем грехам, особенно женским, и именно поэтому, наверное, его первой истинной любовью стала не кто-нибудь, а куртизанка, то есть та, о которую вытирает ноги всякий, кто может заплатить.
Альфонсина Плесси, которая называла себя Мари Дюплесси, была, конечно, еще та штучка…
Но не успел старший Дюма подкрутить уже изрядно-таки поседевший ус при воспоминании о тех штучках, которые выкидывала с мужчинами эта Дюплесси, как зазвучали торопливые шаги.
Возвращался сын. Вид у него был такой довольный, что отец сразу вспомнил один номер, который отколол сынуля, когда ему было лет тринадцать или четырнадцать.
Он тогда учился в пансионе Гупо, куда иногда приезжала его мать – навестить мальчика. Как ни тщилась она держаться с видом настоящей дамы, оберегая самолюбие сына, мамаши нескольких учеников оказались ее клиентками. Они-то и проболтались, что она всего лишь белошвейка, не замужем, а значит, ее сын – незаконнорожденный.
Спустя некоторое время сын рассказал отцу, что за ужас потом начался:
– Мальчишки осыпали меня оскорблениями с утра до вечера, изо всех сил – как свойственно плебеям! – стараясь унизить имя, которое ты прославил, но которого не удостоил мою мать. А значит, по их мнению, я звался Дюма незаконно и должен быть за это наказан. Ну и мать моя была бедна, а они – богаты… Ночью меня нарочно грубо будили, в столовой передавали пустые тарелки. В классе терзали куда изощренней, например спрашивали учителя:
– Сударь, скажите, пожалуйста, какое прозвище было у красавца Дюнуа?
– Орлеанский бастард[3].
– А что значит «бастард», сударь? – не унимались мои мучители.
Учитель, сочувственно взглянув на меня, посоветовал всем интересующимся заглянуть в словарь. Подозревая неладное, я заглянул в словарь тотчас после урока. И прочитал: «Рожденный вне брака»… Потом однажды все мои книги и тетради оказались изрисованы непристойными сценами, под которыми подписывали имя моей матери. Я только и мог, что рыдать, забившись в уголок. Травля ожесточила меня, я стал мрачным меланхоликом и все время мечтал о мести и о том, чтобы возвысить мою мать в глазах этих маленьких негодяев.
Дюма-отец отлично помнил, что стало результатом этого решения. Одна из его любовниц того времени – кажется, это была Мелани Вальдор, а может, и какая-то другая, впрочем, сие не суть важно, – одевалась весьма роскошно (Александр бывал щедр). На самом пике моды находилось ее белое платье, затканное бледно-зелеными розами. В нем она выглядела не хуже, чем знаменитая своей красотой и элегантностью герцогиня Ида де Гиш, которая была для женщин такой же законодательницей мод, как ее брат Альфред д’Орсе – для мужчин[4].
Словом, Мелани, одетая в это платье, совершенно не походила на актрису, а напоминала даму из высшего общества. И вот однажды платье исчезло. Мелани была вне себя и подозревала в краже новую горничную. Обе бились в истерике: одна – обвиняя, другая – оправдываясь. Сам Дюма находился на грани сердечного припадка: ему надо было срочно закончить роман, а разве это возможно в такой нетворческой атмосфере?! И только гостивший у отца Александр имел предовольный вид. Дюма подумал, что мальчишка втихомолку злорадствует беде своей очередной мачехи, и хотел было его взгреть, но тут из швейцарской доставили огромную шляпную картонку. Внутри лежало пропавшее платье Мелани!
Дюма долго выспрашивал у швейцара, кто принес картонку. Швейцар имел вид весьма сконфуженный и долго отмалчивался… Наконец он признался, что ее принесла мадемуазель Катрин Лабе.
Не обязательно было писать приключенческие романы, чтобы связать концы с концами и догадаться, что сама Катрин Лабе никак не могла украсть платье Мелани из дома, куда и нога ее не ступала. Да и возвращать она его в таком случае, не стала бы. Конечно, кража была делом рук Александра, стоило только вспомнить его довольнехонький вид!
Мелани требовала страшных кар для воришки, однако отец решил сначала поговорить с сыном. Тогда он и узнал, каким издевательствам тот подвергается в школе только из-за того, что его мать не замужем, а сам он – бастард. Оказывается, Александр решил поправить дело… с помощью великолепного платья, которое, как он мечтал, его матушка наденет для очередного визита в школу, чтобы своим великосветским видом заткнуть рты всем злословцам!
Наказания за благородную глупость не последовало, хоть это и стоило Дюма ужасной ссоры с Мелани. Отец немедленно перевел сына в пансион Энон на улице Курсель, где учеников готовили к поступлению в Бурбонский коллеж, но никак не возражал, когда Александр-младший предпочитал школу плавания в Пале-Рояле и гимнастический зал на улице Сен-Лазар латыни и математике. «Во всяком случае, – рассуждал отец, – мальчик научится защищать себя от тех, кто вздумает его оскорблять».
В результате всепоглощающих занятий спортом Александр совершенно переменился, и сейчас перед старшим Дюма стоял красивый молодой человек – высокий, атлетического сложения, с широким разворотом плеч. Ничто, кроме глаз с поволокой и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало правнука черной рабыни из Сан-Доминго, и тем более не напоминало о худосочном заплаканном мальчишке из пансиона Гупо.
– Пойдем, отец, она ждет тебя.
– Может быть, ты скажешь, как ее зовут, кто она? – спросил Дюма-старший, по привычке охорашиваясь перед темной стеклянной створкой большого книжного шкафа: такова была его природа обольстителя, и даже перед любовницей сына он собирался предстать в самом что ни на есть очаровательном виде.
– Моя любовница – русская графиня Нессельроде, – заявил сын с интонациями мажордома, сообщающего о приезде на бал знатной особы.
«Не будь тщеславия, – ухмыльнулся про себя Дюма-старший, – от любви легко было бы излечиться! Кто это сказал? Не помню, очень может быть, что я!»
– Но как ее имя?
– Потом, все потом, – торопил сын.
Он схватил отца под руку и потянул его в боковой коридорчик. Дюма сделали несколько шагов и остановились перед приотворенной дверью.
– Входи, – подтолкнул сын. – Давай, входи!
– Ты меня не представишь? – удивился отец.
– А зачем тебя представлять? – еще больше удивился сын, что немало польстило старшему Дюма. – Она зачитывается твоими романами!
Достаточно поощренный писатель потянул на себя дверь, ступил на порог… И удивился – в комнате царила темнота. И, похоже, там никого не было!
«Вот болван этот Александр, – сердито подумал отец. – Ну и шутки у него!»
Он уже оторвал от пола ногу, чтобы шагнуть назад, как вдруг раздался шелест платья, потом легкий аромат духов донесся до него… поскольку Дюма был знатоком женщин, он не мог не быть также знатоком духов, и сейчас сразу узнал запах самых модных и дорогих, которые назывались враз благочестиво и фривольно – «Le jardin de mon curé», «Сад моего кюре». Учитывая, что «садиком» в шаловливых стишках издавна назывался дамский передок, мысли насчет упомянутого кюре приходили, конечно, самые разнообразные… Но сейчас дело не в кюре и не в его садике, а в том, что горячая, душистая рука обхватила знаменитого романиста за шею, к груди прижалась женская грудь, а к губам припали самые сладостные и страстные губы, которые ему только приходилось целовать… Впрочем, поскольку для Дюма всякая новая женщина была всегда самой-самой, не стоит слепо верить его оценкам! В любом случае, это был восхитительный, жаркий, откровенный, пылкий и в то же время нежный поцелуй, от которого у крестного отца всех на свете мушкетеров закружилась голова… Он сделал было попытку схватить в объятия целующую его незнакомку и прижать к себе как можно крепче, однако чудесные губы уже оторвались от его рта, а потом проворные пальцы бесцеремонно взъерошили ему шевелюру, раздался легкий смешок, чьи-то руки с силой повернули Дюма – и толкнули его вперед, в распахнутую дверь, за которой его ждали объятия собственного сына.
Александр захлебывался от смеха, глядя в ошарашенное, вспотевшее, раскрасневшееся лицо взлохмаченного отца.
– Ради Бога, не обижайся на Лидию, – наконец смог выговорить он. – Ей этого очень хотелось, а я покорный раб всех ее причуд.
– Да уж, – обрел-таки дар речи отец. – Значит, ее зовут Лидия. О, ты был прав, ее никак нельзя назвать полусумасшедшей… Она законченная сумасшедшая!
И оба Дюма, Александр-старший и Александр-младший, пэр и фис, отец и сын, так и зашлись одинаково звонким и довольным хохотом.
Это, конечно, довольно трудно вообразить, однако в то же самое время далеко-далеко от Парижа и Франции, совершенно в другой стране и городе: в России (так и хочется сказать – в заснеженной, но, как нарочно, в это время был чудесный теплый август), в Санкт-Петербурге (так и хочется сказать – дождливом, но, как нарочно, стоял дивный ясный вечер), – тоже говорили о Лидии. И, что характерно, ей давали ту же самую оценку!
– Я слышал, эта сумасшедшая очень неплохо устроилась в Париже, – с брюзгливой интонацией, которая появлялась у него всегда, когда он упоминал свою невестку, проговорил граф Карл Васильевич Нессельроде, сидя в кресле у постели своей жены. – Ты же знаешь, у кого она поселилась. У Марии Калергис! У нашей Марии! Вот уж воистину – два сапога пара.
Его жена, графиня Марья Дмитриевна, подавила зевок. Она любила ложиться рано и уже собралась отдаться объятиям Морфея, как явился из своей спальни муж, причем не для исполнения своих супружеских обязанностей, а для неприятного разговора. Впрочем, канцлер и министр иностранных дел Нессельроде, умудрившийся к описываемому времени вершить иностранную политику России уже при двух императорах, отдавал служебным обязанностям куда больше внимания, заботы и пыла, чем супружеским, которые исполнял до того поспешно и небрежно, что полная, неторопливая графиня едва успевала понять, что с ней приключилось, и, несмотря на то что поспешность мужа трижды увенчивалась зачатием детей, все же предпочитала объятия Морфея объятиям канцлера и министра.
Вообще эта пара – высокая и полная графиня Марья Дмитриевна, формы которой иные недоброжелатели называли мужеподобными, отдавая, впрочем, должное ее добродушию и веселому, почти детскому смеху, и худенький, маленький, не сказать мелкий, граф Карл Васильевич – выглядела на взгляд тех же недоброжелателей карикатурно: чудилось, будто муж выпал из кармана жены. Еще подхихивали, мол, между четырьмя вершинами: высоким ростом государей, высокой женой и громадным счастьем, выпавшим на долю графа Нессельроде, – существует один провал, и это он сам…
Графиня Мария Дмитриевна приподняла свечу и понимающе вгляделась в хмурое лицо мужа. Конечно, он всегда очень близко к сердцу принимал служебные неприятности. Одна такая неприятность постигла его буквально месяц назад. Капитан Невельской основал в устье Амура Николаевский пост! Самовольно! Канцлер был ярым противником любой экспансии России на Дальнем Востоке, он опасался разрыва с Китаем, неудовольствия Европы, в особенности англичан. И вот этот капитан Невельской!.. А государь-император пришел в полный восторг от такого нарушения служебной дисциплины и назвал это нарушение… укреплением русской государственности!
Да, тяжким выдался нынешний год для Нессельроде-министра, однако еще более тяжким он был для Нессельроде-отца…
Как уже было упомянуто, по младости лет Карл Васильевич и Мария Дмитриевна умудрились зачать троих детей. Судьбы дочерей, Елены и Марии (считавшейся одной из первейших красавиц столицы), сложились весьма удачно, обе сделали прекрасные партии. А вот единственному и любимому сыну Дмитрию не повезло… Дружба Карла Васильевича с Арсением Андреевичем Закревским и желание непременно породниться с ним сослужили семье очень плохую службу.
Графиня Мария Дмитриевна грустно вздохнула. Объятия Морфея ее больше не манили. Было ужасно жаль мужа, как он там сидит, в кресле, понурив голову… Да, династический брак их сына провалился. Дмитрий – умница, про таких говорят – министерская голова, унаследовал от отца дипломатические таланты и пошел, конечно, по этой части. Дмитрий весьма преуспел на должности секретаря русского посольства в Константинополе. Но брак с этой очаровательной вертихвосткой, которая была его на семнадцать лет моложе… А ведь Мария Дмитриевна предупреждала, что этот брак обречен, ну, так оно и вышло. Нет, Лидия ей очень нравилась, очень, она даже подарила снохе на свадьбу фамильный перстень Салтыковых. Несмотря на то что перстень оказался Лидии маловат, она надела его с восторгом, поскольку, как сущая сорока или сущая женщина, обожала все блестящее. А между тем перстень блистал не только золотом и изумрудом, но и историей своей. Мать Марии Дмитриевны, графиня Гурьева, была урожденная Салтыкова… Ходили слухи, что этот перстень некогда принадлежал царице Прасковье Федоровне[5], которая тоже была Салтыковой и имела баснословные драгоценности, в частности изумруды, кои потом расточила на любовников. Перстень этот женщины Салтыковы и Гурьевы старались не носить – считалось, он делает мысли особы, которая надевает его на палец, слишком уж легкими. Марья Дмитриевна полагала, что его соседство вообще размягчает мозги. Чем, как не помутнением рассудка, можно объяснить то, что она подарила этот перстень будущей жене любимого сына?! Так что отчасти она была виновна в неудачах его семейной жизни… Вернее, перстень легкомысленной царицы Прасковьи! Чтобы отвести от себя вину, она только и могла рассуждать, пытаясь успокоить мужа:
– Это почему?
– Потому что мы вас не пропустим.
– А это еще почему?!
– Э-э… у вас бумаги не в порядке.
– Да? Я проехал с этими бумагами по всей Европе, но почему только в Мысловице обнаружилось, что они не в порядке?
– Не могу знать, сударь, отчего во всей Европе пограничные службы столь невнимательны. Однако покинуть пределы Австро-Венгрии и въехать в Российскую империю вам запрещено.
– Запрещено?! Хотелось бы знать кем?!
– Пограничными узаконениями. Я ведь уже сказал, что у вас бумаги не в порядке.
– Опять вы за свое! Ну хорошо, укажите мне, в чем неправильность. Я попытаюсь все исправить.
– Тогда вам, как вы понимаете, придется вернуться в Париж и обратиться в свое министерство иностранных дел.
– Да неужели? А разве французский консул в ближайшем городе не может это сделать?
– Нет.
– А министерство иностранных дел? Оно точно сможет?
– Ну… вероятно.
– Хорошо, тогда я еще раз прошу: укажите, в чем именно состоит ошибка в моих документах! Чтобы я явился в министерство и попросил исправить там-то и то-то.
– В министерстве служат сведущие люди, они сами отыщут ошибку.
– А я думаю, не отыщут! Потому что ее нет.
– Она есть.
– В чем она заключается?
– Возвращайтесь в Париж, сударь, и обратитесь в министерство.
– Да вы меня дураком считаете?! Сколько бы я ни разъезжал, что бы ни исправлял, в Россию меня не пропустят, да? Ну, признайтесь честно!
– Я сказал то, что сказал, и не требуйте от меня признаться в том, чего я не знаю.
– Зато я знаю! Хотите, я назову вам ошибку в моих бумагах? Она называется – Нессельроде. Правильно?
– Я не понимаю, о чем вы сейчас говорите господин Дюма. В ваших документах нет такой фамилии. Прошу вас покинуть мой кабинет. Наш разговор окончен. Меня ждут мои служебные обязанности.
– Вы сломали мне жизнь, господин офицер.
– Я? При чем тут я?!
– Да, я знаю, что это сделали не вы, а канцлер Нессельроде.
– Сударь! У нас в России есть такое выражение – сказка про белого бычка. Это означает…
– Мне известно, что это означает! Я немного знаком с русскими выражениями!
– В таком случае не начинайте эту сказку с самого начала. Вы меня поняли? Прощайте, господин Дюма!
– Прощайте! И идите к черту – вы, ваша Россия, ваш Нессельроде и все на свете русские!
– Если вам на балу показывают роскошную женщину и предлагают отыскать среди гостей ее любовника, – уверенным тоном проговорил высокий красивый блондин, некоторая томность и изнеженность лица которого с избытком искупалась широкоплечей, узкобедрой и мужественной фигурой, выгодно подчеркнутой безупречным фраком (он всегда носил узкие фраки и сюртуки, но непременно с широкими, по последней моде, отворотами), – никогда не ищите его среди тех, кто стоит сейчас рядом с ней и занимает ее очаровательным светским пустословием. Вы не найдете его и среди тех, с кем она флиртует, с кем хохочет и кому строит глазки. Не будет его также меж теми, чье приглашение на вальс она встречает с нескрываемым восторгом и кого сама манит взглядом пригласить себя. Это не он ловит ее за руку в grand rond и норовит безнаказанно прижать к своей груди в вальсе! Это не он подносит ей шампанское, ревнивой рукой схватив бокал с подноса невозмутимого лакея. Его здесь не сыскать! Но выйдите в самую дальнюю залу, где почти никого и нет…
– …но выйдите в самую дальнюю залу, где никого почти и нет, кроме двух подагрических стариков, которые вспоминают свои подвиги во время Первой и Второй Пунических войн[1], – бесцеремонно перебил его собеседник, осанистый, высокий толстяк с полуседыми курчавыми волосами, несколько оплывшие черты которого напоминали черты молодого человека тем сходством, какое бывает только между близкими родственниками, – и обратите внимание на задумчивого юношу, который ласкает томным взором далекую звезду, мысленно называя ее именем той самой роскошной женщины, о которой мы говорим. Вот он – ее властелин, ее обладатель, ее тайная страсть! Я угадал персонажей твоего нового романа, Александр, не так ли?
Тут он радостно захохотал, предвкушая смущение молодого человека, и покровительственно хлопнул его по плечу, однако Александр и бровью не повел и тем же уверенным тоном продолжал:
– …но выйдите в самую дальнюю залу, где никого почти и нет, кроме двух подагрических стариков, которые вспоминают свои подвиги во время Первой и Второй Пунических войн, а также двух знаменитых литераторов, отца и сына, и обратите внимание на сына… Вот он – ее властелин, ее обладатель, ее тайная страсть!
И он захохотал столь же радостно и тоже хлопнул курчавого человека по плечу – да так, что тот покачнулся.
Теперь они хохотали вместе, с нескрываемым удовольствием переглядываясь, ибо хотя этот отец и этот сын порой и ревновали один другого к славе, деньгам и успеху у женщин, они все же очень любили друг друга, особенно когда обоим везло у женщин, у издателей и у читателей. Сейчас они обожали друг друга, поскольку находились на пике своей славы… Хотя слава эта имела различный оттенок и привкус.
Старшего Александра Дюма весь читающий мир обожал за то, что он выволок старушку Клио[2] из той богадельни, где она до сего времени пребывала, подрумянил ее изморщиненный и поблекший лик, напоил шампанским собственного воображения, отчего бабуля кое-что из своих приключений подзабыла, а кое-чем вдруг – с пьяных-то очей! – начала безудержно и порой бесстыдно хвастать, приводя в полный восторг читателей бесчисленных романов Дюма-пэра, Дюма-отца.
Младший же Александр Дюма (его называли Дюма-фис – что значит Дюма-сын), которому разгульная безудержность папаши набила изрядную оскомину, сделался исследователем приключений не тела, а души – причем души, заблудшей на тропах сладострастия. Его роман «Дама с камелиями», посвященный жизни и смерти некой известной куртизанки, в данное время являлся одной из самых читаемых книг во Франции. Кроме того, Александр был снова влюблен, но теперешняя его подруга вселяла в него не уныние, как бедняжка Мари Дюплесси, умершая от чахотки и распутства, а такую радость, что он чувствовал себя победителем жизни и готов был поделиться своей радостью со всеми… В том числе с собственным отцом, этим неунывающим толстяком, который щедро расточал направо и налево свое сверкающее остроумие и прежде не единожды упрекал сына за отвратительный всякому истинному французу сплин (а хандра не была еще воспета Верленом по причине малолетства оного).
– Ну а теперь давай, покажи мне эту свою красавицу, а то, кажется, ее уж все видели, кроме меня, – сказал отец. – Половина Парижа сплетничает о твоем романе с какой-то русской, которая нигде не является иначе, как в жемчужных нитях несметной цены и невероятной длины.
– Ее ожерелье длиной семь метров, или около десяти аршин, если считать по-русски, – уточнил сын не без гордости. – Поскольку общеизвестно, что лучший способ сохранить мерцание жемчужин – это постоянно носить их как можно ближе к телу, моя возлюбленная теперь практически не снимает своей драгоценной нити!
– У вас с этой полусумасшедшей, что, и в самом деле – любовь? – прищурился отец.
– Почему же она полусумасшедшая, интересно знать? – поднял брови сын.
– Потому что влюбилась в тебя, а не в меня, – пожал плечами отец, словно говорил о том, что было само собой разумеющимся, и оба Дюма дружно расхохотались.
– Хорошо, я спрошу ее, хочет ли она с тобой познакомиться. Только немного подожди.
И сын ушел, а отец присел в кресло и закурил. В этом доме была отличная курительная комната, с большим выбором сигар, папирос, трубок и даже с парой массивных кальянов, на которые автор «Графа Монте-Кристо» поглядывал с уважением знатока.
Александр-старший взял отличную, очень сухую «гавану» и подумал, что это выражение: «Я спрошу ее, хочет ли она с тобой познакомиться», – очень характерно для Александра-младшего. Он как был подкаблучником, так и остается им… И, похоже, останется на всю жизнь. Женщины вечно вили из него веревки. И прежде всего – его мать, которая всегда восстанавливала Дюма-младшего против родного отца. Свинство с ее стороны, конечно… Однако Дюма-старший, со свойственным истинному писателю обыкновением видеть у всякой палки два конца, признал, что у Катрин Лабе – так звали мать его сына – были для этого свинства самые веские основания.
Едва обосновавшись в Париже, в доме на Итальянской площади, будущий творец «Трех мушкетеров», который решил покорить мир, сочиняя пьесы для театра, для начала покорил эту белокурую и белокожую, пухленькую и чувствительную белошвейку, которая на первых порах пыталась остудить его тем, что была на восемь лет старше его, а потом всячески старалась разубедить его в этом. По воскресеньям они гуляли в Медоне, в тамошнем лесу, и молодой провинциал из Вилле-Коттре, в жилах которого бурлила немалая толика жаркой крови чернокожей рабыни из Сан-Доминго, очень быстро соблазнил скромницу. Однако он не намеревался связывать с ней жизнь, мечтал остаться свободным навсегда, хотя и не желал терять родившегося вскоре сына, которого, само собой, тоже назвали Александром, а оттого, вместо вечно хворающей или занятой работой Катрин, за мальчиком приглядывали поочередно всевозможные Вирджини, Луизы, Белль, Мелани и прочие более или менее талантливые парижские актрисы, актриски, актрисочки и актрисульки, преимущественно из «Комеди Франсез». Но Александр-младший презирал отца за распутство, а когда в жизнь старшего вошла огненно-рыжая толстуха (и с каждым днем она, казалось, становилась все толще!) Ида Ферье, и вовсе чуть было не порвал с ним. Однако Катрин Лабе в конце концов отдала Господу свою добродетельную душу (ей-ей, Дюма-отец мог бы поклясться, что она хранила ему верность с того самого летнего вечера в Медоне, когда он задрал ей юбку!), и младший Дюма волей-неволей сдружился со старшим.
Конечно, он осуждал отца за то, что каждая его новая любовница оказывалась все моложе и моложе предыдущей (как раз сейчас сердцем сорокавосьмилетнего Дюма владела двадцатилетняя Изабелла Констан, приемная дочь парикмахера, фамилию которого она взяла своим сценическим псевдонимом… ну да, она была, само собой, актриса – хрупкая, бледная и белокожая: этого потомка негритянки властно влекли белизна и бледность!), однако сам остался подкаблучником. В понимании отца это значило – относился к женщинам с переизбытком искренности, чего они, конечно, не заслуживали.
Старший Дюма отлично знал, что в самом пылком его объяснении в любви как минимум половина сценической игры. Фантазия его была безудержна как в любовных письмах, так и в описании приключений д’Артаньяна, или Эдмона Дантеса, или Бюсси, или какого-то другого выдуманного или невыдуманного героя, а вот Александр-сын воплощал на бумаге лишь то, что происходило с ним самим, стараясь не слишком врать и ни в коем случае не отбеливать прошлое – ни свое, ни чужое. Он очень трепетно относился ко всем грехам, особенно женским, и именно поэтому, наверное, его первой истинной любовью стала не кто-нибудь, а куртизанка, то есть та, о которую вытирает ноги всякий, кто может заплатить.
Альфонсина Плесси, которая называла себя Мари Дюплесси, была, конечно, еще та штучка…
Но не успел старший Дюма подкрутить уже изрядно-таки поседевший ус при воспоминании о тех штучках, которые выкидывала с мужчинами эта Дюплесси, как зазвучали торопливые шаги.
Возвращался сын. Вид у него был такой довольный, что отец сразу вспомнил один номер, который отколол сынуля, когда ему было лет тринадцать или четырнадцать.
Он тогда учился в пансионе Гупо, куда иногда приезжала его мать – навестить мальчика. Как ни тщилась она держаться с видом настоящей дамы, оберегая самолюбие сына, мамаши нескольких учеников оказались ее клиентками. Они-то и проболтались, что она всего лишь белошвейка, не замужем, а значит, ее сын – незаконнорожденный.
Спустя некоторое время сын рассказал отцу, что за ужас потом начался:
– Мальчишки осыпали меня оскорблениями с утра до вечера, изо всех сил – как свойственно плебеям! – стараясь унизить имя, которое ты прославил, но которого не удостоил мою мать. А значит, по их мнению, я звался Дюма незаконно и должен быть за это наказан. Ну и мать моя была бедна, а они – богаты… Ночью меня нарочно грубо будили, в столовой передавали пустые тарелки. В классе терзали куда изощренней, например спрашивали учителя:
– Сударь, скажите, пожалуйста, какое прозвище было у красавца Дюнуа?
– Орлеанский бастард[3].
– А что значит «бастард», сударь? – не унимались мои мучители.
Учитель, сочувственно взглянув на меня, посоветовал всем интересующимся заглянуть в словарь. Подозревая неладное, я заглянул в словарь тотчас после урока. И прочитал: «Рожденный вне брака»… Потом однажды все мои книги и тетради оказались изрисованы непристойными сценами, под которыми подписывали имя моей матери. Я только и мог, что рыдать, забившись в уголок. Травля ожесточила меня, я стал мрачным меланхоликом и все время мечтал о мести и о том, чтобы возвысить мою мать в глазах этих маленьких негодяев.
Дюма-отец отлично помнил, что стало результатом этого решения. Одна из его любовниц того времени – кажется, это была Мелани Вальдор, а может, и какая-то другая, впрочем, сие не суть важно, – одевалась весьма роскошно (Александр бывал щедр). На самом пике моды находилось ее белое платье, затканное бледно-зелеными розами. В нем она выглядела не хуже, чем знаменитая своей красотой и элегантностью герцогиня Ида де Гиш, которая была для женщин такой же законодательницей мод, как ее брат Альфред д’Орсе – для мужчин[4].
Словом, Мелани, одетая в это платье, совершенно не походила на актрису, а напоминала даму из высшего общества. И вот однажды платье исчезло. Мелани была вне себя и подозревала в краже новую горничную. Обе бились в истерике: одна – обвиняя, другая – оправдываясь. Сам Дюма находился на грани сердечного припадка: ему надо было срочно закончить роман, а разве это возможно в такой нетворческой атмосфере?! И только гостивший у отца Александр имел предовольный вид. Дюма подумал, что мальчишка втихомолку злорадствует беде своей очередной мачехи, и хотел было его взгреть, но тут из швейцарской доставили огромную шляпную картонку. Внутри лежало пропавшее платье Мелани!
Дюма долго выспрашивал у швейцара, кто принес картонку. Швейцар имел вид весьма сконфуженный и долго отмалчивался… Наконец он признался, что ее принесла мадемуазель Катрин Лабе.
Не обязательно было писать приключенческие романы, чтобы связать концы с концами и догадаться, что сама Катрин Лабе никак не могла украсть платье Мелани из дома, куда и нога ее не ступала. Да и возвращать она его в таком случае, не стала бы. Конечно, кража была делом рук Александра, стоило только вспомнить его довольнехонький вид!
Мелани требовала страшных кар для воришки, однако отец решил сначала поговорить с сыном. Тогда он и узнал, каким издевательствам тот подвергается в школе только из-за того, что его мать не замужем, а сам он – бастард. Оказывается, Александр решил поправить дело… с помощью великолепного платья, которое, как он мечтал, его матушка наденет для очередного визита в школу, чтобы своим великосветским видом заткнуть рты всем злословцам!
Наказания за благородную глупость не последовало, хоть это и стоило Дюма ужасной ссоры с Мелани. Отец немедленно перевел сына в пансион Энон на улице Курсель, где учеников готовили к поступлению в Бурбонский коллеж, но никак не возражал, когда Александр-младший предпочитал школу плавания в Пале-Рояле и гимнастический зал на улице Сен-Лазар латыни и математике. «Во всяком случае, – рассуждал отец, – мальчик научится защищать себя от тех, кто вздумает его оскорблять».
В результате всепоглощающих занятий спортом Александр совершенно переменился, и сейчас перед старшим Дюма стоял красивый молодой человек – высокий, атлетического сложения, с широким разворотом плеч. Ничто, кроме глаз с поволокой и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало правнука черной рабыни из Сан-Доминго, и тем более не напоминало о худосочном заплаканном мальчишке из пансиона Гупо.
– Пойдем, отец, она ждет тебя.
– Может быть, ты скажешь, как ее зовут, кто она? – спросил Дюма-старший, по привычке охорашиваясь перед темной стеклянной створкой большого книжного шкафа: такова была его природа обольстителя, и даже перед любовницей сына он собирался предстать в самом что ни на есть очаровательном виде.
– Моя любовница – русская графиня Нессельроде, – заявил сын с интонациями мажордома, сообщающего о приезде на бал знатной особы.
«Не будь тщеславия, – ухмыльнулся про себя Дюма-старший, – от любви легко было бы излечиться! Кто это сказал? Не помню, очень может быть, что я!»
– Но как ее имя?
– Потом, все потом, – торопил сын.
Он схватил отца под руку и потянул его в боковой коридорчик. Дюма сделали несколько шагов и остановились перед приотворенной дверью.
– Входи, – подтолкнул сын. – Давай, входи!
– Ты меня не представишь? – удивился отец.
– А зачем тебя представлять? – еще больше удивился сын, что немало польстило старшему Дюма. – Она зачитывается твоими романами!
Достаточно поощренный писатель потянул на себя дверь, ступил на порог… И удивился – в комнате царила темнота. И, похоже, там никого не было!
«Вот болван этот Александр, – сердито подумал отец. – Ну и шутки у него!»
Он уже оторвал от пола ногу, чтобы шагнуть назад, как вдруг раздался шелест платья, потом легкий аромат духов донесся до него… поскольку Дюма был знатоком женщин, он не мог не быть также знатоком духов, и сейчас сразу узнал запах самых модных и дорогих, которые назывались враз благочестиво и фривольно – «Le jardin de mon curé», «Сад моего кюре». Учитывая, что «садиком» в шаловливых стишках издавна назывался дамский передок, мысли насчет упомянутого кюре приходили, конечно, самые разнообразные… Но сейчас дело не в кюре и не в его садике, а в том, что горячая, душистая рука обхватила знаменитого романиста за шею, к груди прижалась женская грудь, а к губам припали самые сладостные и страстные губы, которые ему только приходилось целовать… Впрочем, поскольку для Дюма всякая новая женщина была всегда самой-самой, не стоит слепо верить его оценкам! В любом случае, это был восхитительный, жаркий, откровенный, пылкий и в то же время нежный поцелуй, от которого у крестного отца всех на свете мушкетеров закружилась голова… Он сделал было попытку схватить в объятия целующую его незнакомку и прижать к себе как можно крепче, однако чудесные губы уже оторвались от его рта, а потом проворные пальцы бесцеремонно взъерошили ему шевелюру, раздался легкий смешок, чьи-то руки с силой повернули Дюма – и толкнули его вперед, в распахнутую дверь, за которой его ждали объятия собственного сына.
Александр захлебывался от смеха, глядя в ошарашенное, вспотевшее, раскрасневшееся лицо взлохмаченного отца.
– Ради Бога, не обижайся на Лидию, – наконец смог выговорить он. – Ей этого очень хотелось, а я покорный раб всех ее причуд.
– Да уж, – обрел-таки дар речи отец. – Значит, ее зовут Лидия. О, ты был прав, ее никак нельзя назвать полусумасшедшей… Она законченная сумасшедшая!
И оба Дюма, Александр-старший и Александр-младший, пэр и фис, отец и сын, так и зашлись одинаково звонким и довольным хохотом.
Это, конечно, довольно трудно вообразить, однако в то же самое время далеко-далеко от Парижа и Франции, совершенно в другой стране и городе: в России (так и хочется сказать – в заснеженной, но, как нарочно, в это время был чудесный теплый август), в Санкт-Петербурге (так и хочется сказать – дождливом, но, как нарочно, стоял дивный ясный вечер), – тоже говорили о Лидии. И, что характерно, ей давали ту же самую оценку!
– Я слышал, эта сумасшедшая очень неплохо устроилась в Париже, – с брюзгливой интонацией, которая появлялась у него всегда, когда он упоминал свою невестку, проговорил граф Карл Васильевич Нессельроде, сидя в кресле у постели своей жены. – Ты же знаешь, у кого она поселилась. У Марии Калергис! У нашей Марии! Вот уж воистину – два сапога пара.
Его жена, графиня Марья Дмитриевна, подавила зевок. Она любила ложиться рано и уже собралась отдаться объятиям Морфея, как явился из своей спальни муж, причем не для исполнения своих супружеских обязанностей, а для неприятного разговора. Впрочем, канцлер и министр иностранных дел Нессельроде, умудрившийся к описываемому времени вершить иностранную политику России уже при двух императорах, отдавал служебным обязанностям куда больше внимания, заботы и пыла, чем супружеским, которые исполнял до того поспешно и небрежно, что полная, неторопливая графиня едва успевала понять, что с ней приключилось, и, несмотря на то что поспешность мужа трижды увенчивалась зачатием детей, все же предпочитала объятия Морфея объятиям канцлера и министра.
Вообще эта пара – высокая и полная графиня Марья Дмитриевна, формы которой иные недоброжелатели называли мужеподобными, отдавая, впрочем, должное ее добродушию и веселому, почти детскому смеху, и худенький, маленький, не сказать мелкий, граф Карл Васильевич – выглядела на взгляд тех же недоброжелателей карикатурно: чудилось, будто муж выпал из кармана жены. Еще подхихивали, мол, между четырьмя вершинами: высоким ростом государей, высокой женой и громадным счастьем, выпавшим на долю графа Нессельроде, – существует один провал, и это он сам…
Графиня Мария Дмитриевна приподняла свечу и понимающе вгляделась в хмурое лицо мужа. Конечно, он всегда очень близко к сердцу принимал служебные неприятности. Одна такая неприятность постигла его буквально месяц назад. Капитан Невельской основал в устье Амура Николаевский пост! Самовольно! Канцлер был ярым противником любой экспансии России на Дальнем Востоке, он опасался разрыва с Китаем, неудовольствия Европы, в особенности англичан. И вот этот капитан Невельской!.. А государь-император пришел в полный восторг от такого нарушения служебной дисциплины и назвал это нарушение… укреплением русской государственности!
Да, тяжким выдался нынешний год для Нессельроде-министра, однако еще более тяжким он был для Нессельроде-отца…
Как уже было упомянуто, по младости лет Карл Васильевич и Мария Дмитриевна умудрились зачать троих детей. Судьбы дочерей, Елены и Марии (считавшейся одной из первейших красавиц столицы), сложились весьма удачно, обе сделали прекрасные партии. А вот единственному и любимому сыну Дмитрию не повезло… Дружба Карла Васильевича с Арсением Андреевичем Закревским и желание непременно породниться с ним сослужили семье очень плохую службу.
Графиня Мария Дмитриевна грустно вздохнула. Объятия Морфея ее больше не манили. Было ужасно жаль мужа, как он там сидит, в кресле, понурив голову… Да, династический брак их сына провалился. Дмитрий – умница, про таких говорят – министерская голова, унаследовал от отца дипломатические таланты и пошел, конечно, по этой части. Дмитрий весьма преуспел на должности секретаря русского посольства в Константинополе. Но брак с этой очаровательной вертихвосткой, которая была его на семнадцать лет моложе… А ведь Мария Дмитриевна предупреждала, что этот брак обречен, ну, так оно и вышло. Нет, Лидия ей очень нравилась, очень, она даже подарила снохе на свадьбу фамильный перстень Салтыковых. Несмотря на то что перстень оказался Лидии маловат, она надела его с восторгом, поскольку, как сущая сорока или сущая женщина, обожала все блестящее. А между тем перстень блистал не только золотом и изумрудом, но и историей своей. Мать Марии Дмитриевны, графиня Гурьева, была урожденная Салтыкова… Ходили слухи, что этот перстень некогда принадлежал царице Прасковье Федоровне[5], которая тоже была Салтыковой и имела баснословные драгоценности, в частности изумруды, кои потом расточила на любовников. Перстень этот женщины Салтыковы и Гурьевы старались не носить – считалось, он делает мысли особы, которая надевает его на палец, слишком уж легкими. Марья Дмитриевна полагала, что его соседство вообще размягчает мозги. Чем, как не помутнением рассудка, можно объяснить то, что она подарила этот перстень будущей жене любимого сына?! Так что отчасти она была виновна в неудачах его семейной жизни… Вернее, перстень легкомысленной царицы Прасковьи! Чтобы отвести от себя вину, она только и могла рассуждать, пытаясь успокоить мужа: