Алёна была с ней полностью согласна. Она получила ключ с номером десять на блямбе, потом переоделась в своем очень симпатичном, но дико шумном номере и, в ночнушке, халате и тапочках, с сумочкой через плечо, пронеслась в номер пятнадцать. Сюда, конечно, тоже долетал шум, но гораздо более мирного, даже как бы убаюкивающего свойства. Алёна поставила будильник на двадцать минут восьмого, упала в постель и, с блаженным стоном вытянув усталые ножки, закрыла глаза.
   Морфей, который уже давно нетерпеливо переминался с ноги на ногу, немедленно бухнулся рядом и заключил нашу героиню в свои объятия…
   Она уже почти спала, когда вспомнила, что надо отключить звук у телефона, чтобы какая-нибудь сила нечистая не вздумала прислать среди ночи эсэмэску кретинско-рекламного свойства. Потыкала в сенсорный экран своей «Нокии» пальцем, выбрала команду «Без звука» и наконец-то уснула крепко и сладко.
   Но, к сожалению, спустя какое-то время Алёна проснулась от громкой, протяжной мелодии – сигнала о поступившем сообщении. Неужели все-таки не отключила звук?!
   Алёна вскинулась, ненавидя саму себя за рассеянность, а сенсорные экраны – за нечувствительность, однако ее телефон лежал темен и нем. Опция «Без звука» была задействована.
   Приснилось, что ли?
   Алёна снова откинулась на подушку и только закрыла глаза, как вдруг сигнал раздался снова.
   Алёна включила бра у изголовья и выдвинула верхний ящичек тумбочки, но там, кроме «Пам’ятки для пожильца», не оказалось ничего. А во втором ящичке обнаружился источник беспокойства: «Нокиа», такая же, как у Алёны, только в обычном черном, а не в белом с красными драконами, корпусе. Наша героиня, видите ли, была по году Драконом, да и вообще не любила ничего черного, хоть это и культовый танговский цвет.
   Алёна машинально нащупала кнопку блокиратора, машинально сдвинула ее, прочла надпись на дисплее: «Вам 2 новых сообщения» – и так же машинально открыла их.
   Первое сообщение гласило: «Летящее сердце». При нем имелся смайлик-улыбочка:
   Второе: «Извини, если разбудил».
   – А вот возьму и не извиню, – проворчала Алёна, размышляя, что здесь делает этот телефон.
   Его, конечно, кто-то оставил. Вряд ли прежний постоялец – непременно сообщил бы в гостиницу и потребовал свое имущество назад. Скорей всего, это телефон горничной, которая здесь убирала. Случайно сунула телефон в ящик – да и забыла. Надо утром сказать об этом дежурной. Хотя нет… лучше не говорить, ведь тогда она увидит, что сообщения открыты и прочитаны. И у нее будут все основания посчитать Алёну бесцеремонной особой, которая сует нос в чужие дела.
   Она машинально поглядела на номер: +380 и сколько-то там, и еще две пятерки… судя по первым цифрам, сообщение отправлено из Одессы, и подумала, что этот бесцеремонный посылатель вполне может написать что-то еще, а потому отключила звук и в этой «Нокии». Ничего, утром включит, когда проснется. И Алёна снова улеглась, и закрыла глаза, и уснула, ох, счастье…
   Она спала очень крепко и еле заставила себя проснуться от размеренного дриньканья будильника и вскочить, и, схватив сумку, накинув халат, перебежать по пустому, сонному коридору в десятый номер, где уже было тихо, невероятно, восхитительно, блаженно тихо, и бухнуться в постель (теперь уже законную свою!), чтобы снова уснуть, уснуть, уснуть…
* * *
   – Добрая госпожа… добрая госпожа, спаси мою дочь, а я спасу тебя!
   Мария Васильевна изумленно оглянулась: откуда доносится этот странный, гортанный голос? Показалось, что заговорила куча мусора, на которую чуть не наехала ее карета. Да это женщина в лохмотьях, ужасная, грязная нищенка!
   – Пошла прочь, пошла! – зашумел лакей, пытаясь пнуть говорящую охапку лохмотьев.
   – Спаси ее… и я спасу тебя! – снова выкрикнула нищенка.
   – От чего же ты хочешь меня спасти? – спросила Мария Васильевна, и лакей оторопел, с изумлением на нее уставился, да и она сама ушам не поверила, услышав свой голос.
   Да мыслимо ли это?! До кого она снизошла – она, Мария Васильевна Столыпина, урожденная Трубецкая, одна из первых красавиц Петербурга, бывшая фаворитка наследника-цесаревича Александра Николаевича?![5]
   – Ты несчастлива в любви, – прохрипела нищенка. – Ты теряла то, что находила, а сейчас не можешь обрести то, о чем мечтаешь. Я дам тебе заветный талисман… и происки старухи будут напрасны, ее сын поведет тебя под венец! И ты вернешь себе того, кто давно был тобою потерян!
   – Госпожа, ваша милость, да вы только велите… – пробормотал потрясенный лакей. – Эта грязная тварь совсем забылась…
   – Погоди, – остановила его Мария Васильевна. – Ты говоришь – происки старухи будут напрасны?..
   Из лохмотьев послышался стон, потом шепот – уже чуть слышный:
   – Возьми перстень, который висит на шее моей дочери… но если не спасешь моего ребенка, он потеряет силу…
   Она пробормотала еще несколько слов на непонятном языке – и стихла.
   – Ишь ты, – озадаченно сказал лакей, наклоняясь, – неужто померла гречанка?
   – Откуда ты знаешь, что это гречанка? – обернулась Мария Васильевна.
   – Слышал, как они в лампадной лавке промеж собой калякают, – пожал плечами малый. – В греческой. На таком же наречии.
   Надо было уйти. Не обращать внимания на слова. Это был просто предсмертный бред! Но откуда нищенка знала про старуху и ее происки? Откуда знала про ее сына? И откуда знала, что денно и нощно Марию Столыпину, первую красавицу Петербурга, терзают мысли о том, кто был ею так давно потерян?
   – Померла, так и есть, – лакей выпрямился и перекрестился. – А рядом с ней – младенчик в пеленках. Спит, да как крепко!
   Мария Васильевна воровато оглянулась, но улица, на счастье, была пуста.
   – Пусти меня, я погляжу, – шепнула она и, зажав нос платочком, стараясь не глядеть на потрясенную физиономию лакея, наклонилась над мертвой.
   Женщина, чудилось, спала, однако сразу чувствовалось, что это покой смерти. Среди ее лохмотьев лежал сверток. Марья Васильевна брезгливо поворошила его одним пальцем. Тряпье развернулось, и она увидела крошечную спящую девочку. И против воли улыбнулась: ребеночек был на диво прелестен. Мигом вспомнилось, как хорош и чуден был ее новорожденный сын, которого она назвала Николаем в честь покойного государя-императора, коему была премногим в своей жизни обязана, и дурным, и благим, но звала она сына Булькой, веселя знакомых, которые не понимали причины такого выбора. Где им было знать, что хотя бы первой буквой этого прозвища она напоминала себе об истинном отце Бульки? Да, не от мужа, царство ему небесное, зачала сына Мария Васильевна, прожив в браке пять бесплодных лет. Она всегда знала, что создана лишь для одного мужчины на свете, для него, единственного… Его звали князем Александром Барятинским, и он был прославленным героем кавказских войн. Мари любила его всю жизнь, с тех пор, как ее, тринадцатилетнюю девочку, пятнадцатилетний князь Александр не то в шутку, не то дружески поцеловал на балконе… а он всю жизнь пытался скрыться от этой любви, брезгливо презирая ее за связь с наследником престола[6].
   Мари казалось, что нужно удачно выйти замуж и забыть Барятинского, завертевшись в вихре семейных забот. Она думала, что брак сделает ее настолько значительней князя, что она сможет презрительно взирать на него с высоты своего положения, но слишком много сплетен ходило о красавице Мари Трубецкой, дурная слава вилась за ней по пятам, как запачканный шлейф платья, а потому пришлось смиренно принять то, что предложила судьба: не князя, не графа, а просто очень богатого отпрыска хорошего рода – Алексея Григорьевича Столыпина. Он влюбился в Марию Трубецкую во время одной мазурки, во время другой сделал предложение, во время кадрили получил улыбку, кивок, пожатие руки и ответ: «Я согласна!»
   Ну что ж, это оказался взаимовыгодный брак, ведь Мари была близкой подругой Мэри, великой княжны Марии Николаевны, а потому Столыпин значительно поднялся по светской лестнице и сделался адъютантом герцога Максимилиана Лейхтенбергского, за которого вышла Мэри. Ну, а Мари получила возможность распоряжаться огромным состоянием Столыпина (весьма своевременно, поскольку даже дом Трубецких на Гагаринской набережной был в это время продан за долги!).
   Прекрасная госпожа Столыпина изменяла мужу направо и налево, и никто не мог понять, почему она хладнокровно и как бы даже мстительно наставляет ему рога. Для нее-то все было ясно: потому что он – не Барятинский!
   Наверняка сплетни доходили до Столыпина, однако он предпочитал ничего не знать, ничего не слышать и не видеть. Это был подарок судьбы, а не супруг!
   Но Мари часто задумывалась: а что у нее есть, кроме этого «подарка судьбы»? У нее нет даже намека на счастье! И нет детей.
   Сначала Мария Васильевна думала, что беда в ней, ведь она не беременела не только от Столыпина, но и ни от одного из своих любовников. Что характерно, она нарочно их подбирала среди самых красивых мужчин, чтобы ребенок, если он будет зачат во чреве ее, родился красавцем.
   Напрасно.
   «Вот если бы Барятинский…» – упорно думала она, хотя совершенно непонятно, конечно, откуда бралась эта слепая вера, и почему Барятинскому удалось бы засеять то поле, которое упорно оставалось неплодородным несмотря на усилия столь многих сеятелей.
   Но Барятинского в Петербурге не было, и одни только слухи долетали о нем с Кавказа. И вдруг было получено известие о том, что он возвращается! Опять раненый, опять покрытый славой…
   Мари думала о нем так много и так упорно, что даже не сразу поверила своим глазам, когда увидела в доме графа Льва Сайн-Витгенштейна, за которого вышла замуж сестра Барятинского, подруга детских лет Мари – Леонилла. Он склонился перед Мари, приглашая на вальс.
   Что случилось с ним, почему его вдруг повлекло к Мари, которую прежде он считал только достойной презрения, Барятинский и сам не знал. Он совсем не желал быть предметом светских сплетен, а пришлось им стать!
   Такое ощущение, все всё знали уже на другое утро после той ночи, когда Мари ему отдалась. Знали в подробностях, в деталях, во всех тонкостях.
   В довершение всего Мари вскоре сообщила любовнику, что она беременна.
   Нет, не обманули ее предчувствия: Барятинский и впрямь совершил чудо! Она была счастлива и теперь строила планы, как разведется с мужем… конечно, государь, который к ней всегда благоволил, конечно, государыня, которая всегда была к ней милостива, конечно, Великий князь Александр Николаевич, который, быть может (наверняка!) не забыл ее, конечно, они посодействуют… впереди брак с Барятинским…
   Мари строила далеко идущие планы, совершенно не подозревая, что в жизненных планах Барятинского нет места ни для нее, ни для этого ребенка, который, как втихомолку думал он, мог быть прижит неизвестно от кого. Скажем, от родного мужа!
   Барятинский немедленно вспомнил, что вообще-то он не совсем отставлен от воинской службы, а находится в отпуске для поправки здоровья. И доктора предписали ему посещение курортов в Европе. Он немедленно почувствовал, как рана его обострилась, – и уехал из Петербурга почти с неприличной поспешностью, словно речь шла о спасении жизни. В Польше до него дошел слух, что в Петербурге появилась еще одна молодая и красивая вдова: бывший полковник лейб-гвардии гусарского полка Алексей Григорьевич Столыпин умер в Саратове от холеры.
   Барятинский понял, что за этим последует требование жениться на вдовушке, и решил отступить от Мари с наименьшим уроном и сохранив достоинство. Князь Воронцов, наместник Кавказа, очень кстати назначил его командующим кабардинскими войсками. Он решил окончательно переехать на Кавказ.
   Там он получил известие, что Мария Васильевна Столыпина родила сына.
   Барятинский только плечами пожал, убежденный, что он тут совершенно ни при чем.
   И накануне Рождества при дворе явился Барятинский… совершенно новый, неузнаваемый Барятинский!
   Загорелое, обветренное, огрубевшее лицо, вид бравого служаки, новая походка и стать – он ходил теперь немного сгорбившись, опираясь на палку, – все это уничтожало прежнее представление об изящном царедворце. Более того, он передал все свое состояние брату, князю Владимиру Ивановичу Барятинскому, и теперь из богатейшего человека превратился в обычного военного служаку на государственном жалованье, которому, конечно, не по карману было содержать столь блистательную особу, как Мари Столыпина, урожденная Трубецкая. В свете являться он совершенно перестал, и теперь сватам, а также несостоявшейся невесте оставалось только развести руками и затаить обиду.
   Озлобленность, которая охватила Мари Столыпину, не поддавалась описанию.
   Теперь она знала одно: ей нужно, необходимо снова выйти замуж… причем за человека, принадлежащего к лучшим фамилиям России, к тому же такого, от которого Барятинский находился бы в зависимости. Этим браком Мари должна была возвыситься над ним. И был на свете только один человек, который мог дать ей желаемое возвышение и утешение уязвленному самолюбию.
   Звали этого человека князь Семен Михайлович Воронцов, и он был… он был сыном наместника Кавказа. То есть сыном прямого начальника строптивого Барятинского!
   Но тут, конечно, возникли препятствия… да еще какие! Воистину неодолимые!
   Но откуда могла знать обо всем этом умершая гречанка? Откуда она могла знать о старухе?!
* * *
   Вот уже несколько часов Алёна бродила по Одессе, сама толком не зная, куда идет, бесцельно переходя с улицы на улицу, упиваясь этим городом и его ароматом: кругом яростно, неуемно, навязчиво, сладостно и сладострастно цвели липы. Все фестивальные мастер-классы должны были начаться завтра, сегодня вечером предстояла только милонга, поэтому день у Алёны был свободен, и, оформив документы в гостинице, она решила использовать свободное время на полную катушку: обойти если не всю Одессу, то хотя бы центр ее. Дерибасовская, потом Ришельевская, она же – Потемкинская, лестница, и Приморский бульвар, и Екатерининская площадь, и Оперный театр (хотя бы вокруг походить!), Большая и Малая Арнаутские улицы, само собой, Привоз… И непременно заглянуть в Художественный музей! Как это можно: приехать в какой-то в город – и не побывать в Художественном музее?! Оставалось спросить себя, как все это успеть.
   Но Одесса, чудилось, услужливо перемещалась мимо, охотно представляя желаемые достопримечательности. Стоило подумать об Оперном театре, как он тут же явился внизу Ришельевской улицы, а за ним открылся Приморский бульвар, и море блеснуло меж зарослей акаций и нелепым забором, который, невесть зачем, был выстроен вдоль всего берега, закрывая чудесный вид. Но когда Алёна дошла до знаменитой лестницы, море снова открылось, и она с восхищением ощутила то странное содрогание души, которое ощущают все сухопутные люди при виде моря вообще, а Черного – в особенности. Она прошлась по лестнице вверх и вниз и, неизвестно зачем, посчитала ступеньки, хотя где-то читала, что сначала их было двести, а потом семь засыпали при постройке набережной, так что теперь осталось сто девяносто три. И все же Алёна пересчитала ступеньки. Их получилось двести три. Наверное, у каждого своя Ришельевская лестница.
   Тротуары чернели от шелковичных ягод, а одесские платаны, называемые также «бесстыдницами», раздевались особенно откровенно и то и дело с шумом и даже грохотом роняли обломки своей жесткой коры на тротуары, на головы прохожих и на автомобили, вызывая у их владельцев привычно-усталые и довольно философские восклицания. Алёна шла, куда-то сворачивая, по каким-то улицам поднимаясь, по каким-то – спускаясь, читая вывески, восхищаясь красотой названий (Военный спуск! Польский спуск! Лонжероновская улица! Греческая улица!), очень надолго зависла перед афишами Оперного театра (Опери та балету). Ей хотелось сходить на какой-нибудь спектакль, осталось только выбрать, будет это «Спляча красуня», «Лискунчик», «Князь Iгор» или «Бiлоснiжка та сiмь гномiв». Ну что ж… наверное, хохлы тоже валяются под какими-нибудь москальскими вывесками в судорогах смеха!
   Наконец захотелось есть. Великолепное одесское мороженое не насыщало, а только вызывало желание съесть его как можно больше. Пора было направить стопы к Привозу. Алёна недолюбливала общепит, а потому решила купить домашней брынзы, помидоров, фруктов и поесть в гостинице. Она пошла по Пушкинской… здесь как-то особенно сильно свистели шины автомобилей по старой, изношенной мостовой. Можно представить, какой грохот стоял здесь в «ранешние времена», когда цокали копытами лошади и грохотали колесами извозчичьи пролетки! И где теперь те извозчики, те лошади и те пролетки? А мостовая – вот она.
   Алёна шла и шла, пересекая улицы Греческую, Бунина, Жуковского, Еврейскую, Троицкую, Успенскую, Базарную, Большую Арнаутскую и Малую Арнаутскую, порой принимаясь озираться с восторженным выражением лица… но вот перед ней открылся Привоз, и она почти ошалела от этого феерического зрелища.
   Создавалось впечатление, что Одесса решила накормить голодных всего мира, причем за никакие деньги. Сколько тут было всего! Глаза разбегались – это выражение на Привозе не казалось метафорическим, Алёна уже устала вертеть головой и пытаться их поймать и вернуть на место. А как тут говорили! Не то что на улицах, где звучала вполне обычная речь, по большей части русская, местами украинская. Сейчас Алёне казалось, что она попала в фильм «Ликвидация» – не в смысле гремящего выстрелами сюжета, а в смысле языкового антуража. Или в анекдот про одесситов!
   Поскольку непременная принадлежность каждого уважающего себя писателя – записная книжка, где он должен фиксировать свои житейские наблюдения и всякие там мудрые мысли, если они, к примеру, вдруг вздумают прийти в голову, Алёна немедленно достала свой изрядно потрепанный блокнот, который уже обогатился нынче многочисленными одесскими перлами, ручку и, взяв ее на изготовку, приготовилась пополнить одесско-лингвистический запас.
   Первый же подслушанный диалог мог бы удовлетворить самый придирчивый вкус.
   – Сколько денег? – спрашивала дородная покупательница, с брезгливым выражением лица стоя над лотком с мелкой, темно-красной, пыльной клубникой. Сезон этой ягоды уже заканчивался, и при такой невзрачности годилась она только на варенье.
   – Двадцать пять, – пробурчал продавец, огромный, атлетического сложения мужик с бычьим лбом, бритой головой и маленькими цепкими черными глазками.
   Женщина иронически хмыкнула:
   – Двадцать пять?! А чтоб купить?
   – По двадцать, – неохотно пробурчал продавец.
   – Это больно! – покачала головой покупательница.
   – Шёб вы себе знали, дама, здесь не собес, а Привоз, – огрызнулся продавец. – Или идите к врачу, если вам больно!
   – Спасибо, и вам таке ж, – обиделась «дама» и принялась протискиваться к другому продавцу.
   Алёна, еле сдерживая смех, только собралась записать этот расчудесный диалог, как продавец вдруг радостно воскликнул:
   – Алик! Лех к ебенемать! Или это ты?! А я уже горько плакал: кто-то говорил, что тебе последний туш сыграли…
   – Назови еще раз меня Аликом, и последний туш сыграют тебе, – раздался в ответ насмешливый голос, и высокий человек в элегантном льняном костюме соломенно-желтого цвета приподнял элегантную, в тон костюму, шляпу. – Привет, Жёра. А все здесь коммерцуешь?
   – Да шё, – отмахнулся человек, которого, как не без труда догадалась Алёна, звали все-таки Жора. – А тебе колокола еще не звонят?
   – Ты какие именно колокола имеешь в виду? – насторожился человек в шляпе.
   – Свадебные, чудак, а ты шё подумал?
   – Пока еще нет, не звонят, хотя вчера я думал, что уже скоро… – вздохнул Алик. – Сорвалась такая сделка! Бред какой-то. Просто, можно сказать, бутерброд с икрой изо рта вынули. Но ладно, скажи лучше, как дела?
   – Как видишь, – печально показал Жора на почти полный лоток. – Никак. И кто скажет, что я торчу здесь с утра неотлучно, как тот шкиля в витрине магазина «Учебные пособия» на Успенской, угол Канатной?
   – Не идет торговля?
   – Торговля гавкнулась, – вздохнул Жора. – Вчера девятьсот кило бичок ушел просто так, из самых рук. Вот встал на эту клубнику… а чем тут жить? Между нами, своими, – сущий дрэк! И самое обидное, ты знаешь, шё?
   – Шё? – спросил Алик, и Алёне показалось, что он еле сдерживает смех.
   – Самое обидное, что на мозоль с этим бичком мне наступил гнусавый Додя.
   – Додя? – резко повторил Алик. – А он каким левым боком к рибе прижался?
   – Ты сам сказал, что левым, – хмыкнул Жора. – У него же десять рук, как у того паука, и все гребут к себе.
   – У паука нет рук, у него лапы, да и тех восемь, – поправил Алик.
   – Ничего, он не обидится, – отмахнулся Жора.
   – Додя ж вроде никогда торговлей не пачкался, – озадаченно проговорил Алик. – Лучше украдет, чем заработает.
   – Так он у меня и украл, скажешь, нет? – пожал плечами Жора. – А ты на свиданку, что ли, идешь? Чего это вырядился, как матка боска?
   Алёна просто не верила своему счастью. Это же словесный остров сокровищ, лингвистический Клондайк! Она пришла в такой восторг, что слушала и млела, ничего не записывая, только перекладывала орудия писательского труда из руки в руку.
   – Девушка, вы тут в засаде или шё? – раздался возмущенный женский голос, и Алёна растерянно оглянулась. Оказывается, она стояла около прилавка, заваленного горами помидоров, огурцов, зелени, причем перекрывала подход к прилавку всем покупателям. Неудивительно, что рыжеволосая продавщица возмутилась. – Я думала, она выбирает помидорку, а у нее уши на ширине плеч!
   Бритая голова на бычьей шее повернулась, маленькие темные глазки кольнули Алёну, а потом Жора что-то сказал своему собеседнику, и обладатель соломенно-желтого костюма исчез с такой же скоростью, как если бы он был песчинкой, которую сдуло ветром.
   – Какую ерунду вы говорите! – пробормотала Алёна, думая, что надо ничего не забыть из услышанного, а еще записать про уши на ширине плеч. – Я просто ждала, когда этот… э-э… господин, – она подбородком указала на Жору, – освободится. Я… хотела купить клубнику.
   – Сколько надо? – спросил Жора, поглядывая подозрительно. – Килý? Две? Пять?
   «Килý», – мысленно повторила Алёна, шёбы… то есть, извините, чтобы не забыть, и покачала головой:
   – Нет-нет, полкилограмма вполне достаточно.
   – Полки́ло! – с презрением воскликнул Жора, забирая ягоду «сахарным» совком. – Только рукавами трясти. Ну ладно, с вас десять гривен.
   Тридцать рублей за полкилограмма клубники? Неплохо, в Нижнем Горьком это стоило бы от семидесяти пяти до ста. Ну, за такую мелочь, может, спросили бы шестьдесят, но все равно – выгодная покупка. И еще словарный запас пополнен! Теперь поскорей все записать, чтобы не забыть.
   – Эй, а моя помидорка? – возмутилась рыжая продавщица. – Бери «микадо», самая вкусная. Купишь к ней еще брынзы или скумбрийки копченой – ум отъешь.
   – А почем они? – спросила Алёна, разглядывая тугие ярко-розовые помидоры, напоминающие формой всем известное «бычье сердце», но маленькие, аккуратненькие. В них и впрямь было что-то неуловимо-японское.
   – Тридцать! – безапелляционно заявила продавщица, но Алёна училась быстро:
   – А купить?
   Продавщица усмехнулась:
   – Ну, двадцать пять…
   Алёна заплатила и пошла поскорей куда-нибудь в укромное место, чтобы поставить пакеты и записать одесские перлы, пока те не вылетели из ее довольно-таки дырявой памяти.
   Укромное место не попадалось, зато в его поисках Алёна забрела в молочный павильон, где сначала долго собирала в кучку опять разбежавшиеся глаза, а потом, напробовавшись до умопомрачения, купила малосольной козьей брынзы… выражение «ум отъешь» подходило к ней как нельзя лучше!
   Еще ужасно хотелось пойти купить копченой скумбрии и кровяной колбасы, но, ребята, от таких блюд скоро ни в одно танговское платье не влезешь, а они и так сидели на нашей героине в самую облипочку.
   «Может быть, завтра, – сказала себе Алёна твердо. – Или послезавтра. Зачем запасаться впрок, когда в Одессе все всегда свежее?»
   Наконец в самом конце огромного павильона она нашла пустой прилавок, сгрузила на него покупки и поспешно выхватила блокнот.
   Так… «сколько денег», «а купить», «и вам таке ж», «лех к ебенемать» – о смысле легко догадаться, «шкиля» – пожалуй, это означает скелет, «бичок», «риба», «каким левым боком к рибе прижался», «вырядился, как матка боска»… Все? Нет, было еще какое-то слово… «дрэк»! Жора говорил о клубнике, что она – сущий дрэк. Сахар? Мед?