Прощай, моя радость.

Tвой не-отец не-князь не-Бартоломео не-Фессалоне. Да хранят тебя бог и Пресвятая Дева – и моя любовь. Прощай!»

[13], скрывающую лицо, если новый любовник желал видеть в ней скромницу, однако не стыдилась обнажить в обществе грудь, напудренную и подрумяненную, как спелое яблоко, с позолоченными сосками, – если новый кавалер предпочитал вакханок. Она умело и пылко отдавалась в тесных каютках гондол, в роскошных постелях, на широких мраморных ступенях первых попавшихся террас, на игорных столах в «Ридотто», отражавшихся во множестве драгоценных зеркал, так что чудилось, будто с ней враз любострастничают не менее десятка разохотившихся, исступленных самцов…

Порою Лючии чудилось, что ее жизнь – это одна сплошная бессонная ночь, пахнущая похотью и звенящая золотом. О Мадонна, что ей делать в России?! Похоронить себя заживо в каком-нибудь сугробе? Ведь всем известно, что русские строят свои терема и избы из ледяных плит! Разве для этого старый балетный мастер под скрипку юного и несмелого музыканта обучал ее самым изысканным танцам? Разве для того она в совершенстве обучилась играть на лютне, спинете и клавесине под руководством учителя музыки – сгорбленного чудака в старомодном парике, тощая левретка которого была непременным присутствием всех занятий, и присоединяла свой голос к ариям Паизиелло и Чимарозы?.. Разве для того каждое движение ее научено искушать мужчин полнотою жизни, дразнить теплом тела, рвущегося из-под обвивающего ее шелка, огнем глаз, лукавой улыбкой чувственных алых губ и этими удивительными, золотистыми вечером, рыжеватыми днем густыми волосами, которых так много, что никакие гребни, никакие шпильки не могли удержать их в повиновении?.. И что – пожертвовать эту красоту блеклому северному безмолвию?

Нет, о нет! Никуда она не поедет. Ее место здесь! А что до предостережений Фессалоне… Баста! Довольно! Довольно, что всю свою жизнь она прожила, свято веря всякому его слову и поступая по его указке. Фессалоне больше нет, и ничто, никакое его слово для Лючии более не существует!

Месть? О боже!

Кому взбредет в голову мстить Лючии? Разве что этой черномазой Пьеретте Гольдини, у которой она отбила Лоренцо?..

При воспоминании о страстной, искушающей, загадочной усмешке Анджольери у Лючии загорелось сердце.

Из-за каких-то пустых россказней расстаться с Лоренцо? Не ощутив его жарких объятий, его неиссякаемого пыла – о, мужчина с такой внешностью должен быть способен на многое! Наверняка он страстен, как фавн, а его орудие не уступит мощью тому дивному копью, которым услаждали своих пленниц мифические кентавры. Лишиться такого любовника… такого богатого любовника?!

Ну уж нет. Лючия твердо решила: она останется в Венеции, а признания этого авантюриста-неудачника будут надежно схоронены в секретном шкафчике тайного кабинета. Может быть, когда-нибудь потом, на склоне лет, разбогатев так, что ей некуда будет девать деньги, она и предпримет фантастическое путешествие в Россию. Кто-то говорил ей, что русские в постели неутомимы: очень может быть, что когда-нибудь, лет через сто, ей приспеет охота проверить это на собственном опыте. А пока – пока надо позаботиться о своем туалете. Скоро приедет Лоренцо, а она еще вовсе не готова. Пускай Маттео займется хлопотами, связанными с погребением, ну а Лючия не намерена пропускать ни одного из той череды развлечений, которые заготовила для нее жизнь!

Она повернулась к Маттео – но не проронила ни слова, испуганная выражением ужаса, исказившим старческие черты. Bцепившись ледяными пальцами в ее руку, Маттео остановившимися глазами глядел в темный проем над их головами, откуда доносились четкие, неторопливые шаги.

***

Весь облик старого слуги был исполнен такого страха, что Лючия и сама задрожала, однако в то же мгновение раздался исполненный разочарования голос, при звуке которого сердце Лючии едва не выпрыгнуло из груди:

– Здесь пусто. Ее нигде нет!

Это был голос Лоренцо. Ах, как это мило, как чудно! Стало быть, так желал поскорее ее увидать, что не смог дождаться условного часа свидания и явился на три часа раньше срока. Разумеется, никто из галантных cavalieri не мог решиться на такую вольность. Это изобличало несдержанный нрав, неизысканные чувства, это свидетельствовало о невоспитанности Лоренцо… в той же мере, как о его пылкости. Да плевать хотела Лючия на все правила хорошего или дурного тона! Да, он застал ее неодетой, ненакрашенной, неубранной, непричесанной, но какая же в том беда? С таким необыкновенным человеком, как Лоренцо, Лючия добилась бы очень немногого, бродя по привычным, приличным тропам! Неодета? Тем лучше. Тем быстрее он сорвет с нее ночное платье и узреет ее слепящую наготу. Непричесана? Все равно волосы Лючии растреплются еще сильнее, пока ее голова будет исступленно перекатываться по подушкам в безумье страсти. Ненакрашена? О, но ведь поцелуи Лоренцо не оставят ни следа помады на ее вспухших, искусанных устах! И постель ее до сих пор не застелена, что очень кстати. Сейчас она появится перед Лоренцо, как из-под земли и… и можно держать пари, что первый раз он овладеет ею тут же, в мыльне, на мраморной скамье, а может быть, и в бассейне. Да, конечно, в бассейне!

Желание ударило в голову Лючии, как неразбавленное вино; она ринулась к выходу, однако за мгновение до того, как ее голова высунулась из подвала, Лоренцо снова заговорил – и Лючии показалось, будто руки ее намертво прикипели к ступеням потайной лестницы.

– Запомни, Чезаре, – сурово промолвил Лоренцо, – ты не должен убивать ее сразу! Прежде всего мне нужны мои бумаги, а уж потом – жалкая жизнь этой шлюхи. Ты вообще можешь взять ее себе и делать с ней что пожелаешь – но сначала письма, письма! А теперь пошли – надо еще раз обойти дом. Что-то подсказывает мне, что она где-то здесь, неподалеку.

– Да, синьор, – произнес гнусавый голос – самый гнусавый и гнусный из всех, которые приходилось слышать Лючии, самый лживый, льстивый, мерзкий, самый опасный. Потом зазвучали удаляющиеся шаги, и Лючия наконец смогла перевести дух: она и не заметила, как перестала дышать.

Ноги ее подкашивались, и, если бы не поддержка Маттео, она, наверное, рухнула бы на каменный пол подвальчика.

Она вцепилась в плечо слуги:

– Ты слышал?! О Мадонна, что же мне делать?!

– Бежать, бежать, синьорина! – жарко выдохнул старик и повлек Лючию за собой.

Больше ее не надо было ни уговаривать, ни подгонять, однако ноги у нее подгибались от страха, в голове мутилось. Ее родной дом, как и все прочие палаццо в Венеции, был разом дворцом, крепостью и тюрьмой, но теперь Лючия чувствовала себя здесь не как в безопасном убежище, а как в западне. Впрочем, через несколько мгновений она осознала, что шаги Лоренцо звучат во втором этаже, достаточно далеко, в то время как они с Маттео бегут к боковому крыльцу, выходящему в полузаброшенный каналетто, и не похоже, чтобы Лоренцо подозревал, где они сейчас. Ей стало стыдно своей паники – более того, она вспомнила о деньгах, оставшихся в потайном шкафу, и ужаснулась, что оставила их. Однако неоценимый Маттео, словно почуяв ее мысли, показал ей увесистый мешок, который он прятал под полою камзола, – и Лючия окончательно пришла в себя. Нет, не в ее натуре было предаваться панике! Она была из тех редких женщин, в которых красота и грация сочетаются с поистине мужским умом, силой характера и решительностью. И еще прежде, чем они с Маттео выбежали на боковую террасу, выстланную разноцветными плитками и обнесенную мраморными перилами, посредине которых была открытая дверка на ступени, выходящие на широкое пространство спокойных вод, Лючия уже твердо знала, что жизнь ее в Венеции закончена, и смирилась с этим, ибо всегда с легкостью сорила деньгами – и иллюзиями.

Маттео, задыхаясь, шептал, что против Лидо [14] будет ждать барка, которая доставит Лючию хоть до Неаполя, хоть до Генуи, – куда она скажет. Денег у нее немало, а уж он, Маттео, весь остаток дней своих будет молить Иисуса и Пресвятую Мадонну за свою милую, маленькую, золотоволосую синьорину…

– Как?! – шепотом воскликнула Лючия. – А ты разве не уедешь со мной?!

– Синьорина, ну какой из меня путешественник, подумайте сами! – криво усмехнулся Маттео, задыхаясь от быстрого бега. Его даже слегка пошатывало, и, чтобы не упасть, он схватился за невысокое деревце с густой, плотной листвой, росшее в глиняной плоской вазе посреди террасы. – Да и не могу я покинуть моего доброго господина на произвол судьбы, хоть бы и мертвого. В жизни мы не разлучались – и в смерти я его не оставлю. А вы… вам жить да жить, не думать о былом, забыть все печали. Только бы удалось ускользнуть!

– Интересно, какие письма он разыскивает? – шепнула Лючия, зябко дрожа на сыром ветру и вглядываясь во тьму, откуда уже приближался протяжный и тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга и ожидающих их пассажиров о своем приближении.

– Да какие б ни искал! – мрачно отозвался Маттео, чиркая кресалом, чтобы дать знак гондольеру. – Все бумаги, кроме прощального послания principe, я надежно запер в секретном шкафчике в подвале.

– Пускай поищет, убийца! – злорадно усмехнулась Лючия. – Пускай поищет!

Свинцовый нос гондолы гулко ударился о ступени, и Маттео с новой прытью повлек Лючию по террасе.

Она порывалась поцеловать своего спасителя – ведь если бы не самоотверженность и прыткость Маттео, она уже была бы в руках убийцы! – или хотя бы высказать ему всю свою благодарность и любовь, однако Маттео, как одержимый, заталкивал ее в гондолу.

– Прощайте, bella signorina! Прощай, дитя мое! – прошептал наконец Маттео.

– Прощай! – отозвалась сквозь невольные слезы Лючия. Лодка отчалила, завернула за угол – и Маттео больше не стало видно.

***

Лючия проскользнула под низкую крышу в тесную, душную каюту гондолы, потом нетерпеливо выскочила с другой стороны и примостилась на носу, около огромного свинцового конька, который украшал этот нос.

Темные громады зданий разворачивались перед ней, заслоняя звездное небо. В этом тихом и пышном квартале, откуда днем была видна лагуна и снежные горы Фриуля, она провела всю жизнь, а теперь покидала его – надолго? Может быть, навсегда!

Ночь опустилась на тихие воды, луна показалась из-за аркады Дворца дожей, и великий город заблистал перед Лючией в неге и непобедимой красе.

Уплывали от нее все эти набережные, улочки, площадки, лабиринты венецианских переулков, узких каналов, на которых с утра до вечера играла музыка, и пары, опьяневшие от страсти, танцевали морфину или фурлану. Уплывало движение человеческих волн на мостах делла Палья и Риальто, украшенных множеством лавочек, витрин, окон, в каждом из которых многоцветно сверкали бусы, зеркальца, жемчужные нити, граненое стекло – те наивные блестящие мелочи и истинные драгоценности, которыми очаровательна Венеция. Вот мягко повернулась и заслонила луну темная, колоссальная масса собора Святого Марка с просторной площадью пред ним. Днем там тесно людям и голубям – птицы живут здесь из поколения в поколение, и ежегодно в смету городской управы вносится статья на их прокорм. Сейчас наступила ночь, зажглись огни, голуби легли спать. Не слышно их гульканья, плеска крыл – только журчит вода под веслом баркайоло – так называют в Венеции гондольера, – который трогательно и печально выкрикивает на поворотах свое «берегись!». С каждым новым плеском волны тени набегали на город и быстро сгущались. Ночь закрывала его от глаз Лючии, словно набрасывала на мосты, каналы, палаццо черный zendaletto – кружевной платок венецианки. Вот впереди лагуны поднялся из воды образ святой Девы Марии, укрепленный на плотике. Перед ликом Мадонны теплились лампады, возженные скромными рыбаками.

Лючия перекрестилась, с трудом сдерживая слезы.

– Addio, Venezia la bella [15]! – прошептала она и прикусила губу, чтобы не разрыдаться в голос.

Прощай, прощай, Венеция! Лючия покидает тебя. Впереди неизвестные пути, дальние страны… Россия! Неужто все же Россия?! Ну что же, знать, такая судьба. Придется князьям Казаринофф принять в свое лоно венецианскую родственницу, хотят они того или нет.

Она позабыла… начисто позабыла о том, что прощальная исповедь Фессалоне вместе с показаниями повитухи, удостоверяющей ее, Лючии, благородное происхождение, так и остались валяться там, где их выронила из своих рук девушка: в потайном кабинете, а вход они со старым Маттео совсем забыли закрыть.

[16], однако путь ее был вполне безопасен: похоже, все местные разбойники залегли в берлоги, подобно медведям, а потому большая дорога была спокойна для путешественников.

Лючия еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожею; в них она ложилась, как в постель, с ног до головы укутавшись в меха и укрывшись ими. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лету сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой обиходной речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало чье-то удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики.

Привыкнув сопоставлять прошлое и настоящее, Лючия сначала почти с ужасом сравнивала мелодические песни гондольеров с заунывным речитативом русских возниц. Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемым свойством окружающего мира, а в нехитрых сюжетных сплетениях ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь староста татарин, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем и без всякой надежды увидеть отрадные дни.

Песни были единственной радостью ее пути – унылого, бесконечного, тяжелого. В местах, назначенных для перемены лошадей, Лючии приходилось ночевать в гадких дымных комнатках, где на пол клали солому, а сверху постилали подушки, покрывала, одеяла – этим добром Лючии пришлось однажды обзавестись и везти его с собою, если она не желала спать на голой соломе. Обеды были отнюдь не пышными: молоко, хлеб, жареное или вареное мясо. Иногда ей удавалось вымыться прямо в избе, за занавескою: зрелище черных бань пугало ее, а при мысли, что в этом сооружении, торчащем среди сугробов, надобно еще раздеться донага, и вовсе дурно становилось.

Россия чудилась ей бедной страной, и постепенно стало казаться, что и сильные мира сего живут здесь в хижинах, питаются тяжелой, неудобоваримой пищей и спят на соломе, как их крепостные, разве что носят на плечах не овчинные тулупы, а драгоценные меха. Поэтому зрелище Москвы стало для нее многоцветным, чудным оазисом среди однообразия и уныния этой бескрайней белой пустыни.

***

Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах [17]. Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться по la sainte Moscou [18].

Представляя сей город неким видением Азии, Лючия с изумлением обнаружила себя в Европе, хотя, конечно, дома были пониже, а улицы, на ее взгляд, слишком широки. К нарядам москвитянок Лючия уже привыкла, а вот к грязище непролазной, которая царила на улицах, еще нет. Сюда тоже добралось весеннее солнышко, и без лошадей передвигаться было трудновато. Лючия просто влюбилась в этих животных во время своего путешествия! В Венеции, как известно, лошади только бронзовые – те, что украшают собор Святого Марка, – и теперь Лючия поняла, что венецианцы кое в чем обделены, поскольку весьма редко видят вживе этих дивных созданий природы.

Для Лючии отрадою стала огромная, мощенная камнем Красная площадь, где кипело точно такое же многолюдье, как на Пьяцце в праздничный день. Сходство довершали ошеломляюще-роскошные, варварски-пышные и очаровательно-дисгармоничные купола собора Василия Блаженного, столь остро напомнившие Лючии ту смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называлась собором Святого Марка, что у путешественницы дух захватило. Восторг сделался почти экстатическим, когда она поглядела на темные лики русских мадонн, погруженных в ровную и важную задумчивость. Они трогали сердце гораздо больше, чем даже мадонны Леонардо, и Лючия подумала, как хорошо было бы привезти в дар собору Святого Марка несколько таких картин (они назывались иконы). И тут же она едва не рассмеялась вслух этой мысли – столь типичной для венецианки. Ведь общеизвестно, что собор Святого Марка, по чьему-то остроумному замечанию, является альбомом Венецианской республики: альбомом, в который каждый венецианец, возвращающийся из отдаленного похода или странствия, считает себя обязанным внести и свою строку. Между тысячами колонн и колонок из порфира, серпентина, змеевика, яшмы и тому подобных немало таких, которые были силою взяты или похищены венецианцами из других храмов. В Венеции ходит легенда о некоем пилигриме, который обокрал гроб господень, дабы украсить собор Святого Марка! Сюда все годилось: и нероновские квадриги, и грубые каменные бабы, оставленные в степях скифскими царями, и статуя Аполлона, который по переходе сюда был окрещен святым Иоанном, и Юпитер, переименованный в Моисея… Языческие надписи, арабская вязь казались искусным орнаментом, нарочно изготовленным для украшения храма. Даже надгробные доски византийцев пошли на вставки в стены этого собора.

Да что! Рассказывали про одну венецианскую патрицианку, славившуюся своей красотой и недоступностью, которая отдалась французскому королю, чтобы раздобыть золота на украшение Святого Марка!

Иконы настолько очаровали Лючию, что она без раздумий отдалась бы кому угодно, чтобы их заполучить, да вот беда: кроме изможденного монаха, снимавшего догоревшие свечи, здесь никого не было, а монах сей, судя по всему, чрезмерно старательно умерщвлял свою плоть.

Отложив сие предприятие на потом и чувствуя себя несколько угоревшей в пропахшей ладаном духоте храма, она поспешила наружу – и тут сделалась добычею не менее чем двадцати нищих, бросившихся на разодетую даму со всех сторон. В голове у Лючии помутилось от звона их цепей, от протяжных стонов, от зрелища ветхих одежд, гноящихся глаз, гниющих ран, которые были выставлены на всеобщее обозрение…

Прижав к груди муфту, она с ужасом озиралась, выискивая хотя бы малую щель, через которую можно было протиснуться, но не находя пути к бегству. Она уже решилась было отступить в храм и просить помощи у бестелесного служки, как вдруг послышался властный оклик, потом свист трости, жалобные вопли тех, кому достались удары, и какой-то господин, склонившись перед Лючией, подал ей холеную, украшенную перстнями руку. Блестели тугие локоны вороного парика, блестел мех воротника, блестели пряжки на башмаках… Вполне европейское обличье, вздохнула с облегчением Лючия и умильно улыбнулась, когда глаза ее встретились с напряженным взором ее спасителя. Чудилось, только светская выдержка помогла ему сдержать уже готовое сорваться изумленное восклицание. Он поджал и без того тонкогубый рот, отчего напряглись желваки на щеках, и что-то отталкивающее проглянуло в этих гладко выбритых, припудренных, ухоженных чертах… Впрочем, тут же любезная улыбка вспорхнула на его уста, да и голос был – ну просто горячий шоколад!