Страница:
Ну и зачем это нужно, зачем?!
– Лелька! Лелька, выходи! – слышны нетерпеливые молодые голоса под окном.
Ну да, пора. Сегодня вечеринка – танцевальный вечер в бывшем Дворянском собрании, теперь – Доме культуры имени товарища Свердлова. Эх, как летает в вальсе Лелька, как отбивает каблучками чечетку! Жалко, что запретили в клубах танцевать буржуазные танцы – танго, чарльстон и фокстрот, а то и в них она была бы первой. «Тебе, Лелька, надо было в артистки идти!» – так говорят все. Все, как один, кто видел, как Лелька танцует, кто слышал, как она поет. «В артистки-стрекулистки!» – хохочет она в ответ и начинает болтать о чем-нибудь другом. Разговоры про артисток она терпеть не может, так же как и сам театр: никогда туда не ходит, хотя имеет возможность раздобыть контрамарочку через кого-нибудь из ухажеров.
– Няня, я пошла, – говорит Лелька, наконец отклеившись от зеркала и последний раз проведя по губам помадой. Цок-цок каблучками… Завернула за занавеску, наклонилась над грузным неподвижным телом, распростертым на топчане. – Тебе чего-нибудь нужно? Попить? Киселя хочешь?
– Нет. Не уходи… – чуть слышно шелестит то, что лежит на топчане – лежит недвижимо уже который год и мечтает о смерти, как о спасении, но Бог все не прибирает: наверное, потому, что тогда совсем уж некому будет приглядеть за детьми.
– Няня, я должна, – глухо отвечает Лелька и низко-низко, так что лаковый, туго застегнутый пояс врезается в талию, наклоняется, прикасается губами к неживой, пергаментной коже старухиного лица. Черные глаза ее мягко, влажно мерцают, наливаясь непрошеными, ненужными слезами. – Если придет Гошка, скажи, я надеюсь, что сегодня-то… Нет, ничего не говори. Да Гошка, впрочем, все равно не придет, он тоже там будет. Сегодня там весь город соберется! Может быть, и… А ты засыпай, меня не жди, я не знаю, когда вернусь, может быть, и утром. Спокойной ночи, няня.
– Храни тебя Господь…
Лелька с комком в горле выскакивает из-за занавески, втискивает туфли в поношенные ботики, набрасывает потертую котиковую шубу, которую носит этой холодной весной долго-долго.
Глаза угрюмо обшаривают убогую комнатенку.
Вещи раскиданы по колченогим стульям, на покосившемся столе тарелка с остывшим супом, на стенках открытки, пришпиленные кнопками. Это все фотографии драматических артисток и артистов Энского театра. Большая загадка, почему Лелька, при всей своей нелюбви к театру, держит их на стенах. Почти все они старые, еще до революции изданы. Из новых только одна – Клара Черкизова в роли Джульетты. Ведущей актрисе Энского драмтеатра уже под пятьдесят, ей бы кормилицу играть или госпожу Капулетти, но нет, она изображает Джульетту. Воздушное платье туго натянуто на могучей груди, рукава-буф чуть не лопаются на широких плечах, распущенные локоны парика игриво обрамляют накрашенное лицо, но никакой грим не сможет скрыть угрюмых складок у рта, морщин, избороздивших лоб, «гусиных лапок» в углах глаз. А рядом – совсем другая Джульетта. Тонкая – талию двумя пальцами обхватить можно! – молоденькая, с безумным, хмельным блеском огромных глаз. Эта фотография старинная – аж 1903 года. В уголке маленькими буковками так и написано: «Госпожа Е. Маркова в заглавной роли в трагедии У. Шекспира „Ромео и Джульетта“, 1903 г.». Если внимательно присмотреться к фотографиям, можно найти среди них госпожу Е. Маркову еще в двух ролях: Виолы из «Двенадцатой ночи» того же Шекспира и Лаллы Рук из спектакля «Песни Индии» по стихотворениям английского поэта Томаса Мура. Ну что ж, очень красивые фотографии, особенно последняя: Лалла Рук так вся и сверкает в роскошном наряде индийской принцессы, – поэтому неудивительно, что Лелька украсила ими стены своего неуютного жилья.
Засиженные мухами ходики заскрипели, начали отбивать удары.
– Семь часов! Опоздала! – взвизгнула Лелька и вылетела из комнаты, на ходу набрасывая на голову тонкую белую шаль.
Мужские голоса под окном снова закричали что-то сердитое, и враз весело зазвучал в ответ беззаботный хохоток Лельки, а потом стало слышно чавканье нескольких пар ног по раскисшей грязи, и вскоре все стихло: ни шагов, ни голосов. Компания выбралась на дощатый тротуар и по улице Фигнер, бывшей Варварке, заспешила на Свердловку, в Дом культуры.
Старая женщина повернула голову и посмотрела на слабо теплившийся огонек лампадки.
– Матушка Пресвятая Богородица… – прошелестели сухие губы. – Помоги ей! Помоги им!
Тишина. Темны и непроницаемы глаза на иконе.
«Кого ты просишь? – медленно текут мысли в старухиной голове. – Что она может? Она хоть и Богоматерь, а все – женщина! Ничем она не может помочь! Так же, как и ты сама…»
Старуха переводит глаза к другому образу – Спасу Нерукотворному. Но глаза Спасителя темны, неприветливы, безответны. Губы неприступно сжаты.
Судит? Или просто бессилен помочь?
Старуха медленно опустила тяжелые веки. Ах, уснуть бы и не проснуться! Не мучиться больше! Нельзя оставить детей? Но какая им помощь от старой няньки? Одна тоска и непомерная тяжесть забот.
– Господи, прибери меня! Господи, прибери! Господи, освободи!
Старая женщина молится так горячо, так истово, что теряет последние силы. Сон смыкает ей веки. Последние капли непролитых слез еще жгут глаза, но она не чувствует этого. Она уже не здесь – на продавленном топчане, в ненавистной каморке. Она в другой комнате, в другом доме, рядом люди. Другие люди, и вокруг другая жизнь. Смех, слезы, печаль, радость… Какое все это было счастье, какое теперь настало горе!
Кончилась жизнь, кончилась, и никакого нет впереди просвета, и никакой надежды, потому что даже если исполнится то, о чем так мечтает Лелька, чего жаждет Гоша, это будет значить для них только одно – смерть, страшную и мучительную смерть.
Словно заглянув в прошлое из далекого далека, ласкает старуха взором лица, которые снятся ей, лица дорогих, любимых людей. Какая-то синеглазая девушка с распущенными рыжеватыми волосами в платье василькового цвета, какой-то молодой мужчина с глазами черными, жгучими, насмешливо прищуренными, в черном вицмундире, а вот еще одна женщина – золотая сетчатая шапочка обтянула ее голову, словно шлем, в уголке рта зажата тонкая папироска в изящном мундштуке. Тут же дети, мальчик и девочка, у них тоже черные, яркие глаза…
Кто они? Где они теперь? Что с ними? Неужели их больше нет, неужели они – только сон, несбывшийся сон?
Вот и тем утром проснулась она оттого, что запершило в горле – мучительно, до удушья! – и резко села в постели, глубоко вздыхая. Огляделась: ну да, сон, конечно, сон… Убогая реальность – тесная комнатушка, парижское обиталище, показалась райским садом по сравнению с той просторной светелкой, где Лидия только что пребывала. И все же она недоверчиво, с опаской вытянув шею, поглядела-таки на соседнюю кровать. Длинная голая ножка высунулась из-под одеяла (спать под перинами, как заведено здесь, мало кто из русских приучился: жарко, душно, тяжко!), стриженая кудрявая головка утонула в большой (опять же по-русски, французы-то предпочитают спать на каких-то несуразных думочках либо вовсе на валиках, вроде диванных, подсовывая их под шею) подушке. Слава те, Господи… Рита – Риточка, внучка! – там, на соседней кровати, а не Эва, Эвочка, сестричка…
Приснилось, будто лежит Лидия – Лидуся, как ее тогда, в те далекие поры, называли, – в своей девичьей кровати, стоящей под узким стрельчатым окном, и тонкая занавеска, колеблемая сквозняком, то и дело отлетает и касается краем ее щеки. От этого сон Лидуси тревожен и неглубок: не сон, не бодрствование – дремота. Она как бы и спит и в то же время слышит каждый звук: и соловьиный цокот – предутренний, уже утомленный, – и ржание лошадей, которых мальчишки ведут из ночного, и в ответ – вызывающее ржание Ветрогона, бессонного, неутомимого Ветрогона, которому лишний час в конюшне простоять – хуже нет наказания! – любимого отцовского жеребца, нет, черта бешеного, рожденного, кажется, для того, чтобы на нем кто-нибудь из наездников непременно шею себе свернул, и только одного человека он слушается воистину рабски. Слышит Лидуся мычание коров и рожок пастуха, уже ведущего стадо мимо усадебной ограды, и чьи-то дальние голоса – наверное, деревенские девки с утра пораньше за черникой собрались или по грибы…
А еще слышит она вкрадчивый скрип половицы под чьей-то ногой. Слышит легкое шлепанье босых ног, потом шорох приотворяемой двери. Удивляется сквозь дрему – почему не скрипит дверь? И отвечает сама себе: наверное, петли кто-то смазал. А кому бы их смазать? Да больше некому, кроме Эвочки. А зачем ей это нужно? Наверное, для того, чтобы без шума, незаметно выскользнуть из комнаты, не обеспокоив сестру. А куда она направляется с такой таинственностью? Откуда взялась такая забота о том, чтобы не разбудить Лидусю?
Да оттуда, снова отвечает она сама себе, что проклятущая Эвка крадется на свидание с Костей Русановым! То-то заржал Ветрогон – он обожает Костю, под ним ходит как шелковый, ну просто мед, а не лютый жеребец. Костя поедет на нем, Эвка возьмет нервную Ласточку. Ничего особенного – утренняя верховая прогулка, но Лидуся знает, что прогулка эта – до первой рощицы, а там всадники спешатся, привяжут лошадей, углубятся в заросли – и… Сколько раз оглядывала Лидуся ревнивым взором амазонку Эвелины, сколько раз находила на ней странные, подозрительные пятна, однажды присохшую травинку нашла… Ну, это-то вроде бы ничего особенного, сестра могла просто сидеть на траве… а вот пятна, что они значат?
Лидуся вскидывается и видит, как затворяется дверь. Постель Эвочки пуста.
Ну, коли так…
Лидуся сует руку под подушку. Она предчувствовала, нет, точно знала, что произойдет утром. Она еще с вечера припрятала острый узкий нож. Сейчас она выскочит в коридор и нагонит сестру. Обхватит сзади за шею и…
О нет, она не собирается убивать Эвелину. Вот еще, брать грех на душу из-за потаскушки! Она просто-напросто выколет Эвке глаз.
Лидуся оглядывается. Два акварельных портрета смотрят на нее со стены. Чудится, они – два изображения одной и той же барышни, только на первом она наклонила голову влево, а на другом вправо. И если присмотреться, увидишь, что у барышень разные глаза.
Все дело в нем, в левом Эвкином глазу. Карем, с прозеленью и даже какой-то золотой искрой! У Лидуси глаза серые, а у Эвочки один серый, другой карий. Вот в чем все дело! Своим дьявольским оком она и причаровала, лишила разума Костю Русанова, а Лидусю лишила надежды на счастье. Но еще неизвестно, в чьи объятия бросится Костя, когда удивит Эвку окривевшей!
И, вообразив сестру одноглазой, Лидуся начинает неудержимо хихикать. А потом хохочет, да так, что судорогой сводит горло – до удушья!
Именно в это мгновение она и проснулась. И обнаружила себя не в старом доримедонтовском доме, а в спальне парижской квартирки. Перекрестилась, заодно перекрестила спящую Риточку, глянула на часы, увидела, что подхватилась рано, вполне можно еще час поспать, – и снова опустила голову на подушку.
Черт, угораздило же проснуться в такую рань!
Конечно, заснуть не удастся. Впрочем, Лидия и не пыталась. Просто лежала и думала: ну мыслимо ли так ненавидеть человека, да не просто какого-то человека – а родную сестру, как она ненавидит Эвелину. С семнадцати лет ненавидит, с тех пор, как в жизни сестричек Понизовских появился адвокат из Энска Константин Русанов.
Потом, уже в 1907 году, когда Эвелина после долгого молчания написала сестре из Парижа и поведала свою историю любви к Эжену Ле Буа, а также рассказала, как поступил с ней милейший Костя Русанов, Лидия не то чтобы простила сестру, но хотя бы смягчилась к ней. И даже готова была ее снова полюбить, как любила в детстве и юности. Особенно была готова к этому, когда в забытый Господом ненавистный Харбин, где Лидия и Танечка никак не могли очнуться после смерти Олега и каждый день проходил между страхом, что и их убьют китайцы, как убили Олега, – и желанием самим развязаться с опостылевшей жизнью: просто-напросто пораньше закрыть вьюшку в печи, а вскоре уже встретиться и с Олегом, и с Никитой Ильичом, которого они лишились при отступлении из Самары. И вот в этот их поистине предсмертный миг пришел вызов из Парижа. От Эвелины. Она также прислала деньги на проезд через Китай, Америку и Францию.
Не передать словами, с каким разнежившимся сердцем встретилась Лидия с сестрой, но… при виде ее разных глаз снова воспылала к ней прежней ненавистью. Эвелина, совершившая, конечно, роковую ошибку с Костей Русановым (ну что он, в самом деле, такое, провинциальный адвокатишка, папильон и бонвиван!), на сей раз выбрала великолепный объект для супружеской жизни. Эжен Ле Буа – потомок аристократического рода, преуспевающий делец, владелец обширных виноградников в Бургундии, близ Дижона. Знаменитое белое вино «Le soleil de Moulene», которое успешно соперничало с самыми знаменитыми марками, помогло его предкам нажить немалое состояние. К несчастью, в годы войны многие виноградники были выжжены, заражены филлоксерой, «Le soleil de Moulene» утрачивало прежнюю славу, и все же Ле Буа оставались весьма зажиточными людьми. Особенно по сравнению с нищими Лидией и Таней, принужденными зависеть только от щедрот богатых родственников!
Буйная натура Лидуси, когда-то мечтавшей выколоть золотистый глазик своей везучей сестричке, просто не могла с этим различием смириться. Конечно, она видела Эжена Ле Буа и раньше, однако в ту пору она и сама была замужем за богатым человеком, ни в чем не знала недостатка, могла бы соперничать с сестрой в чем угодно, и, честное слово, добропорядочный красавчик-француз казался ей ужасно пресным по сравнению с «цивилизованным разбойником» Никитой Шатиловым, которому она была обязана жизнью, достатком, семейным счастьем. Но теперь Никиты нет уж на свете, Лидия вдовела который год, ее сын Олег был застрелен где-то в китайской тюрьме, а Эвка, эта потаскушка, наслаждалась счастьем с замечательным мужем и сыном!
А между тем пережитые невзгоды ничуть не состарили Лидию Николаевну. В 1924 году, когда они с Таней перебрались в Париж, ей исполнилось сорок четыре года. Конечно, дурак скажет, возраст уже немалый, но для настоящей женщины возраст – такая ерунда, на которую не стоит даже обращать внимания! И если Эвелина от сытой и безмятежной жизни изрядно обленилась и отупела (Лидия Николаевна чувствовала такие вещи безошибочно, а если не чувствовала, то превосходно умела убедить себя в этом!), то Лидия оставалась, как и всегда, истинной охотницей за привлекательными мужчинами, прекрасно знающей их повадки. И она моментально почуяла, что Эжен Ле Буа, сорокавосьмилетний буржуа, уже несколько пресытился своей добропорядочностью и незыблемостью своего статуса. Очень может быть, что ему поднадоели разные глаза Эвелины и захотелось чего-нибудь иного. Во всяком случае, Лидия вскоре почувствовала, что участливое внимание ее beau-frère[7] вполне готово смениться чувством менее родственным и в то же время более острым.
Ну и, конечно, она сочла нужным поощрить его. Чтобы не терялся, черт возьми!
Никаких угрызений совести Лидия не ощущала. Разве Эвелина, Эвочка, Эвка в свое время не отбила у нее Костю Русанова, можно сказать, ее жениха (на самом деле все обстояло не совсем так, но с течением лет истинная подоплека тех давних событий несколько подзабылась, и Лидия вспоминала их так, как хотела вспоминать)? Конечно, отбила! Значит, если на сей раз Лидуся отобьет у Эвочки мужчину, это будет не грабеж, не разврат, а просто-напросто восстановление справедливости.
Итак, Лидия сочла, что оный мужчина нуждается в поощрении. И она так ясно, как только могла, дала ему понять, что именно от него требуется.
К несчастью, от ее шага Эжен не осмелел, а вовсе струсил. И, очень может быть, намекнул на что-то такое супруге… Впрочем, Лидия так и не смогла распознать, и впрямь слабак Эжен доложил Эвелине, что сестрица не прочь «покормиться в ее огороде», или та сама разглядела неладное своим демонским оком. Да не суть важно! Главное, что сестрица устроила Лидусе кошмарную сцену, назвала бродячей шлюхой (la putain errante, вот как это звучало по-французски… куда приличней, чем по-русски, хотя вполне можно было воспользоваться русским выражением, однако добропорядочная буржуазка Эвелина Ле Буа окончательно офранцузилась и не пожелала осквернять свою французскую речь – выразилась попросту: бродячая шлюха, и все тут!) и в буквальном смысле слова указала сестре на дверь. Заодно бродячей шлюхой была названа и Татьяна, которую тетушка обвинила в попытке бесстыдно совратить кузена Алекса – наследника Ле Буа.
Но уж если насчет Эжена у Лидии и впрямь было рыльце в пушку, то Танечка, конечно, испытывала по отношению к кузену только родственные чувства. Невысоким ростом, легковесной юношеской статью, светлыми глазами с расширенными зрачками, отчего глаза казались темней, чем были на самом деле, косой прядью на высоком лбу, широкими бровями, внезапно хмурившимися, когда он что-то не понимал, четким очерком рта – всем этим он был поразительно похож на своего тезку и старшего брата – Александра Русанова, Шурку, которого Эвелина вынуждена была покинуть в России, чтобы умиротворить новоявленного Отелло – Костю Русанова и добиться свободы, получив возможность выйти замуж за Эжена. Одновременно с Шуркой была оставлена в Энске и старшая дочь Эвелины, Сашенька, рожденная от Константина и очень на него похожая, ну а Шурка-то был именно что сыном Эжена, совершеннейшим Ле Буа, особенно с этой своей черной родинкой у плеча… Да ладно, не о нем речь, не о Шурке и его родинке! Речь о том, что Таня смотрела на Алекса как на брата, ну а уж если молодой Ле Буа влюбился в прелестную кузину, то это его беда, а не ее вина.
Однако Эвелине попала вожжа под хвост. Буйным темпераментом старика Понизовского обладала не одна Лидуся, но и ее сестра-близнец. Пошли клочки по закоулочкам! Харбинские странницы были немедля изгнаны из дома Ле Буа, и только настоятельное заступничество Алекса помешало тому, чтобы мать с дочкой оказались просто-напросто на улице. Молодой человек увез их из дома на площади Мадлен и поселил в очень милом отеле «Le bôton de maréchal» близ авеню Опера́, дал на первое время денег и пообещал, что утихомирит мамашу, которая в одночасье превратилась в сущую фурию.
– Клянусь, я не дам вам пропасть, ma chère tante, – горячо частил он, обращаясь к Лидии, то и дело кидая жаркие взгляды на la chère cousine[8]. – Я исправлю эту вопиющую несправедливость. Можете не сомневаться, что через несколько дней все изменится, и мы снова будем вместе!
Лидия ни на минуту не усомнилась в искренности молодого человека. Эвка всю жизнь была вспыльчива, но отходчива. Любимый сын ее уломает. Скоро, скоро предстоит триумфальное возвращение изгнанниц в хоромы Ле Буа! Ладно, черт с ним, с Эженом, Лидия готова была вернуться туда не супругой старшего, но тещей младшего Ле Буа. Так и быть, ради счастья дочери она соглашалась смирить свои амбиции. Тем паче что Эжен – такая зануда… И он скоро совсем постареет. Быть его женой – все равно что спать в одной постели с бессильной мумией, а Лидия всегда испытывала тягу к постельным радостям. Особенно к тем, которые доставляются молодыми красавцами… Поэтому она столь охотно соглашалась пожертвовать собой ради Тани и остаться вдовой – незамужней, свободной.
Однако ее смирение и жертвенность остались не зачтенными на небесных счетах.
Как-то раз в их номере испортился звонок, которым вызывают прислугу. Ни чаю выпить, ни сигарет заказать! Таня отправилась к портье, а возвращаясь, ошиблась дверью, сунулась в соседний номер… да, как на грех, в ту самую минуту, когда его обитатель, вздумавший свести счеты с жизнью, уткнул в висок револьверное дуло. И надо же было так случиться, чтобы этим человеком оказался не кто иной, как Дмитрий Аксаков…
Вот и не верь после этого в злую волю Рока!
Да не кто иной, как Дмитрий Аксаков, был виновен в том, что Ле Буа практически отказались иметь дело с русскими родственниками и денег давали им, лишь бы с голоду не померли: только укоренившееся во французском сознании священное отношение ко всем членам la famille делало свое дело. Возмущение Эвелины, с одной стороны, было понятно: муж ее дочери, покинутой в России большевикам на растерзание, заводит бурный роман с двоюродной сестрой Сашеньки! И намерен жениться на ней, даже не получив развода от российской жены!
Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Лидия с трудом удерживала готовое сорваться с языка: «Да ведь ты, моя милая, сама первая Сашеньку бросила в России, причем именно ради того, чтобы выйти за Эжена Ле Буа, не получив развода!» Что ж, одна Лидия знала, что парижский, католический брак Эвелины с Эженом был, строго говоря, недействительным браком – свершившимся при живом муже – пусть православном, но живом. И сын их был незаконнорожденным. И не он являлся истинным наследником виноградников в Бургундии и недвижимости в Париже, а Шурка Русанов, застрявший в далекой России и, очень может статься, уже пущенный большевиками в расход.
Лидия знала, что, приведя эти доводы, она может переубедить Эвелину и та перестанет бесноваться и поливать грязью Дмитрия и Таню. Другое дело, что ей самой их скоропалительный брак совершенно претил. Для дочери она видела в мечтах иную участь. Татьяна дивно красива, недаром легко победила в Харбине в конкурсе красоты среди русских эмигранток. Несколько модных домов, открытых эмигрантами в Китае – «Киевский салон дамских нарядов» Матузова, «Торговый дом» Чурина, салоны «Варшавский», «Антуанетт», «Мадам Софи», «Рекорд» и прочие, – наперебой зазывали к себе в манекены «Мисс Харбин 1922», явную претендентку на звание «Мисс Россия» следующего года. Таня выбрала работу в доме Чурина – его еще называли «Дамское счастье», потому что это был огромный универсальный магазин, а не просто дом моды, – и хорошо зарабатывала, пока напуганные китайцами хозяева не отказали ей от места. Лидия очень рассчитывала, что дочь и во Франции продолжит блестящую карьеру манекена. Мадам Шатилова всегда была практична, она ведь не только флиртом с Эженом Ле Буа занималась – она в будущее заглядывала! Париж куда шикарнее Харбина, здесь есть где развернуться красавице со стройной, почти мальчишеской фигурой. Само собой, русских maisons de couture полным-полно, причем не абы кем открытых, а особами из высшего света и даже принадлежащими к императорской фамилии, взять хотя бы «Китмир» великой княгини Марии Владимировны или «Бери», который держал великий князь Гавриил Константинович со своей морганатической супругой княгиней Стрельнинской, бывшей балериной Антониной Нестеровской. Ничем не уступали им «Ирфе» скандально знаменитых князя и княгини Юсуповых, «Итеб» баронессы Бузард, бывшей фрейлины последней императрицы, «Поль Каре» леди Эджертон, урожденной княжны Лобановой-Ростовской, «Тао» княгинь Трубецкой, Оболенской, Анненковой. Обворожительные русские манекены играючи могли сделать карьеру и у знаменитых французов – Поля Пуаре, Коко Шанель, в домах «Шанталь», «Лавен», «Дам де Франс», «Скиапарелли», «Женни», «Уорт»…
Конечно, рынок русских красавиц был огромен, причем в манекены не гнушались идти девушки, носившие самые громкие фамилии – Оболенские, фон Медем, Дельвиг, Шаховские, Эристовы. С ними соперничали и знаменитые актрисы кино – Бакланова, Карабанова, Кованько. И все же Лидия не сомневалась, что Татьяна прекрасно устроится.
Как же, устроилась!
Влюбилась по уши, совершенно спятила от любви. Дмитрий смотрел на нее как на Божьего ангела, спасшего его от смерти, и относился почтительно и платонически. А Танька просто рехнулась, честное слово! Лидия знала, что дочь многое от нее унаследовала, например, сладострастный нрав (старинная, еще московская история с домашним учителем Лаврентием Кораблевым это вполне доказывала!), и не сомневалась, что именно Татьяна завлекла Дмитрия в постель, лишь бы каким угодно способом закрепить свои права на него. Ну что ж, закрепила, забеременев и мигом оставив от хрупкой, трогательной фигурки лишь воспоминания. Слов нет, она и после родов осталась красавицей, однако в моду нынче вошли худышки в мальчишеском стиле, а роскошным женщинам в maisons de couture делать было совершенно нечего. Немало времени прошло, прежде чем Татьяна смогла устроиться в «Адлерберг», изготовлявший нижнее женское белье! Какое-то время пышные формы Татьяны здесь очень даже котировались, Лидия сама бывала на нескольких показах и признала, что дочь выглядит просто великолепно во всех этих панталончиках, ночных сорочках и пеньюарах. Но потом, представьте, вмешался Дмитрий. Ревность у него взыграла, видите ли! А по какому праву? Он ведь не женился на Татьяне. Да, он так и не женился на ней, негодяй!
– Лелька! Лелька, выходи! – слышны нетерпеливые молодые голоса под окном.
Ну да, пора. Сегодня вечеринка – танцевальный вечер в бывшем Дворянском собрании, теперь – Доме культуры имени товарища Свердлова. Эх, как летает в вальсе Лелька, как отбивает каблучками чечетку! Жалко, что запретили в клубах танцевать буржуазные танцы – танго, чарльстон и фокстрот, а то и в них она была бы первой. «Тебе, Лелька, надо было в артистки идти!» – так говорят все. Все, как один, кто видел, как Лелька танцует, кто слышал, как она поет. «В артистки-стрекулистки!» – хохочет она в ответ и начинает болтать о чем-нибудь другом. Разговоры про артисток она терпеть не может, так же как и сам театр: никогда туда не ходит, хотя имеет возможность раздобыть контрамарочку через кого-нибудь из ухажеров.
– Няня, я пошла, – говорит Лелька, наконец отклеившись от зеркала и последний раз проведя по губам помадой. Цок-цок каблучками… Завернула за занавеску, наклонилась над грузным неподвижным телом, распростертым на топчане. – Тебе чего-нибудь нужно? Попить? Киселя хочешь?
– Нет. Не уходи… – чуть слышно шелестит то, что лежит на топчане – лежит недвижимо уже который год и мечтает о смерти, как о спасении, но Бог все не прибирает: наверное, потому, что тогда совсем уж некому будет приглядеть за детьми.
– Няня, я должна, – глухо отвечает Лелька и низко-низко, так что лаковый, туго застегнутый пояс врезается в талию, наклоняется, прикасается губами к неживой, пергаментной коже старухиного лица. Черные глаза ее мягко, влажно мерцают, наливаясь непрошеными, ненужными слезами. – Если придет Гошка, скажи, я надеюсь, что сегодня-то… Нет, ничего не говори. Да Гошка, впрочем, все равно не придет, он тоже там будет. Сегодня там весь город соберется! Может быть, и… А ты засыпай, меня не жди, я не знаю, когда вернусь, может быть, и утром. Спокойной ночи, няня.
– Храни тебя Господь…
Лелька с комком в горле выскакивает из-за занавески, втискивает туфли в поношенные ботики, набрасывает потертую котиковую шубу, которую носит этой холодной весной долго-долго.
Глаза угрюмо обшаривают убогую комнатенку.
Вещи раскиданы по колченогим стульям, на покосившемся столе тарелка с остывшим супом, на стенках открытки, пришпиленные кнопками. Это все фотографии драматических артисток и артистов Энского театра. Большая загадка, почему Лелька, при всей своей нелюбви к театру, держит их на стенах. Почти все они старые, еще до революции изданы. Из новых только одна – Клара Черкизова в роли Джульетты. Ведущей актрисе Энского драмтеатра уже под пятьдесят, ей бы кормилицу играть или госпожу Капулетти, но нет, она изображает Джульетту. Воздушное платье туго натянуто на могучей груди, рукава-буф чуть не лопаются на широких плечах, распущенные локоны парика игриво обрамляют накрашенное лицо, но никакой грим не сможет скрыть угрюмых складок у рта, морщин, избороздивших лоб, «гусиных лапок» в углах глаз. А рядом – совсем другая Джульетта. Тонкая – талию двумя пальцами обхватить можно! – молоденькая, с безумным, хмельным блеском огромных глаз. Эта фотография старинная – аж 1903 года. В уголке маленькими буковками так и написано: «Госпожа Е. Маркова в заглавной роли в трагедии У. Шекспира „Ромео и Джульетта“, 1903 г.». Если внимательно присмотреться к фотографиям, можно найти среди них госпожу Е. Маркову еще в двух ролях: Виолы из «Двенадцатой ночи» того же Шекспира и Лаллы Рук из спектакля «Песни Индии» по стихотворениям английского поэта Томаса Мура. Ну что ж, очень красивые фотографии, особенно последняя: Лалла Рук так вся и сверкает в роскошном наряде индийской принцессы, – поэтому неудивительно, что Лелька украсила ими стены своего неуютного жилья.
Засиженные мухами ходики заскрипели, начали отбивать удары.
– Семь часов! Опоздала! – взвизгнула Лелька и вылетела из комнаты, на ходу набрасывая на голову тонкую белую шаль.
Мужские голоса под окном снова закричали что-то сердитое, и враз весело зазвучал в ответ беззаботный хохоток Лельки, а потом стало слышно чавканье нескольких пар ног по раскисшей грязи, и вскоре все стихло: ни шагов, ни голосов. Компания выбралась на дощатый тротуар и по улице Фигнер, бывшей Варварке, заспешила на Свердловку, в Дом культуры.
Старая женщина повернула голову и посмотрела на слабо теплившийся огонек лампадки.
– Матушка Пресвятая Богородица… – прошелестели сухие губы. – Помоги ей! Помоги им!
Тишина. Темны и непроницаемы глаза на иконе.
«Кого ты просишь? – медленно текут мысли в старухиной голове. – Что она может? Она хоть и Богоматерь, а все – женщина! Ничем она не может помочь! Так же, как и ты сама…»
Старуха переводит глаза к другому образу – Спасу Нерукотворному. Но глаза Спасителя темны, неприветливы, безответны. Губы неприступно сжаты.
Судит? Или просто бессилен помочь?
Старуха медленно опустила тяжелые веки. Ах, уснуть бы и не проснуться! Не мучиться больше! Нельзя оставить детей? Но какая им помощь от старой няньки? Одна тоска и непомерная тяжесть забот.
– Господи, прибери меня! Господи, прибери! Господи, освободи!
Старая женщина молится так горячо, так истово, что теряет последние силы. Сон смыкает ей веки. Последние капли непролитых слез еще жгут глаза, но она не чувствует этого. Она уже не здесь – на продавленном топчане, в ненавистной каморке. Она в другой комнате, в другом доме, рядом люди. Другие люди, и вокруг другая жизнь. Смех, слезы, печаль, радость… Какое все это было счастье, какое теперь настало горе!
Кончилась жизнь, кончилась, и никакого нет впереди просвета, и никакой надежды, потому что даже если исполнится то, о чем так мечтает Лелька, чего жаждет Гоша, это будет значить для них только одно – смерть, страшную и мучительную смерть.
Словно заглянув в прошлое из далекого далека, ласкает старуха взором лица, которые снятся ей, лица дорогих, любимых людей. Какая-то синеглазая девушка с распущенными рыжеватыми волосами в платье василькового цвета, какой-то молодой мужчина с глазами черными, жгучими, насмешливо прищуренными, в черном вицмундире, а вот еще одна женщина – золотая сетчатая шапочка обтянула ее голову, словно шлем, в уголке рта зажата тонкая папироска в изящном мундштуке. Тут же дети, мальчик и девочка, у них тоже черные, яркие глаза…
Кто они? Где они теперь? Что с ними? Неужели их больше нет, неужели они – только сон, несбывшийся сон?
* * *
Уж казалось бы, после всего того, что привелось перенести Лидии Шатиловой за последние годы, довольно накопилось кошмаров, чтобы посещать ее каждую ночь и терзать в сновидениях, которые почти невозможно отличить от реальности – по боли в сердце, по горечи слез, по чувству безвозвратной утраты… Но нет же, являлись-таки ночами картины даже не прошлой, страннической, неприютной, мучительной – самарской, сибирской, харбинской – жизни, а позапрошлой, благополучной и достаточной: петербургской, московской, энской… доримедонтовской! Причем самыми тревожными, всегда предвещающими какую-то неприятность, были именно те сновидения, которые навевались ветрами, долетевшими из вовсе дальнего далека – из некогда милого и любимого, а после старательно забываемого и проклинаемого Лидией Доримедонтова.Вот и тем утром проснулась она оттого, что запершило в горле – мучительно, до удушья! – и резко села в постели, глубоко вздыхая. Огляделась: ну да, сон, конечно, сон… Убогая реальность – тесная комнатушка, парижское обиталище, показалась райским садом по сравнению с той просторной светелкой, где Лидия только что пребывала. И все же она недоверчиво, с опаской вытянув шею, поглядела-таки на соседнюю кровать. Длинная голая ножка высунулась из-под одеяла (спать под перинами, как заведено здесь, мало кто из русских приучился: жарко, душно, тяжко!), стриженая кудрявая головка утонула в большой (опять же по-русски, французы-то предпочитают спать на каких-то несуразных думочках либо вовсе на валиках, вроде диванных, подсовывая их под шею) подушке. Слава те, Господи… Рита – Риточка, внучка! – там, на соседней кровати, а не Эва, Эвочка, сестричка…
Приснилось, будто лежит Лидия – Лидуся, как ее тогда, в те далекие поры, называли, – в своей девичьей кровати, стоящей под узким стрельчатым окном, и тонкая занавеска, колеблемая сквозняком, то и дело отлетает и касается краем ее щеки. От этого сон Лидуси тревожен и неглубок: не сон, не бодрствование – дремота. Она как бы и спит и в то же время слышит каждый звук: и соловьиный цокот – предутренний, уже утомленный, – и ржание лошадей, которых мальчишки ведут из ночного, и в ответ – вызывающее ржание Ветрогона, бессонного, неутомимого Ветрогона, которому лишний час в конюшне простоять – хуже нет наказания! – любимого отцовского жеребца, нет, черта бешеного, рожденного, кажется, для того, чтобы на нем кто-нибудь из наездников непременно шею себе свернул, и только одного человека он слушается воистину рабски. Слышит Лидуся мычание коров и рожок пастуха, уже ведущего стадо мимо усадебной ограды, и чьи-то дальние голоса – наверное, деревенские девки с утра пораньше за черникой собрались или по грибы…
А еще слышит она вкрадчивый скрип половицы под чьей-то ногой. Слышит легкое шлепанье босых ног, потом шорох приотворяемой двери. Удивляется сквозь дрему – почему не скрипит дверь? И отвечает сама себе: наверное, петли кто-то смазал. А кому бы их смазать? Да больше некому, кроме Эвочки. А зачем ей это нужно? Наверное, для того, чтобы без шума, незаметно выскользнуть из комнаты, не обеспокоив сестру. А куда она направляется с такой таинственностью? Откуда взялась такая забота о том, чтобы не разбудить Лидусю?
Да оттуда, снова отвечает она сама себе, что проклятущая Эвка крадется на свидание с Костей Русановым! То-то заржал Ветрогон – он обожает Костю, под ним ходит как шелковый, ну просто мед, а не лютый жеребец. Костя поедет на нем, Эвка возьмет нервную Ласточку. Ничего особенного – утренняя верховая прогулка, но Лидуся знает, что прогулка эта – до первой рощицы, а там всадники спешатся, привяжут лошадей, углубятся в заросли – и… Сколько раз оглядывала Лидуся ревнивым взором амазонку Эвелины, сколько раз находила на ней странные, подозрительные пятна, однажды присохшую травинку нашла… Ну, это-то вроде бы ничего особенного, сестра могла просто сидеть на траве… а вот пятна, что они значат?
Лидуся вскидывается и видит, как затворяется дверь. Постель Эвочки пуста.
Ну, коли так…
Лидуся сует руку под подушку. Она предчувствовала, нет, точно знала, что произойдет утром. Она еще с вечера припрятала острый узкий нож. Сейчас она выскочит в коридор и нагонит сестру. Обхватит сзади за шею и…
О нет, она не собирается убивать Эвелину. Вот еще, брать грех на душу из-за потаскушки! Она просто-напросто выколет Эвке глаз.
Лидуся оглядывается. Два акварельных портрета смотрят на нее со стены. Чудится, они – два изображения одной и той же барышни, только на первом она наклонила голову влево, а на другом вправо. И если присмотреться, увидишь, что у барышень разные глаза.
Все дело в нем, в левом Эвкином глазу. Карем, с прозеленью и даже какой-то золотой искрой! У Лидуси глаза серые, а у Эвочки один серый, другой карий. Вот в чем все дело! Своим дьявольским оком она и причаровала, лишила разума Костю Русанова, а Лидусю лишила надежды на счастье. Но еще неизвестно, в чьи объятия бросится Костя, когда удивит Эвку окривевшей!
И, вообразив сестру одноглазой, Лидуся начинает неудержимо хихикать. А потом хохочет, да так, что судорогой сводит горло – до удушья!
Именно в это мгновение она и проснулась. И обнаружила себя не в старом доримедонтовском доме, а в спальне парижской квартирки. Перекрестилась, заодно перекрестила спящую Риточку, глянула на часы, увидела, что подхватилась рано, вполне можно еще час поспать, – и снова опустила голову на подушку.
Черт, угораздило же проснуться в такую рань!
Конечно, заснуть не удастся. Впрочем, Лидия и не пыталась. Просто лежала и думала: ну мыслимо ли так ненавидеть человека, да не просто какого-то человека – а родную сестру, как она ненавидит Эвелину. С семнадцати лет ненавидит, с тех пор, как в жизни сестричек Понизовских появился адвокат из Энска Константин Русанов.
Потом, уже в 1907 году, когда Эвелина после долгого молчания написала сестре из Парижа и поведала свою историю любви к Эжену Ле Буа, а также рассказала, как поступил с ней милейший Костя Русанов, Лидия не то чтобы простила сестру, но хотя бы смягчилась к ней. И даже готова была ее снова полюбить, как любила в детстве и юности. Особенно была готова к этому, когда в забытый Господом ненавистный Харбин, где Лидия и Танечка никак не могли очнуться после смерти Олега и каждый день проходил между страхом, что и их убьют китайцы, как убили Олега, – и желанием самим развязаться с опостылевшей жизнью: просто-напросто пораньше закрыть вьюшку в печи, а вскоре уже встретиться и с Олегом, и с Никитой Ильичом, которого они лишились при отступлении из Самары. И вот в этот их поистине предсмертный миг пришел вызов из Парижа. От Эвелины. Она также прислала деньги на проезд через Китай, Америку и Францию.
Не передать словами, с каким разнежившимся сердцем встретилась Лидия с сестрой, но… при виде ее разных глаз снова воспылала к ней прежней ненавистью. Эвелина, совершившая, конечно, роковую ошибку с Костей Русановым (ну что он, в самом деле, такое, провинциальный адвокатишка, папильон и бонвиван!), на сей раз выбрала великолепный объект для супружеской жизни. Эжен Ле Буа – потомок аристократического рода, преуспевающий делец, владелец обширных виноградников в Бургундии, близ Дижона. Знаменитое белое вино «Le soleil de Moulene», которое успешно соперничало с самыми знаменитыми марками, помогло его предкам нажить немалое состояние. К несчастью, в годы войны многие виноградники были выжжены, заражены филлоксерой, «Le soleil de Moulene» утрачивало прежнюю славу, и все же Ле Буа оставались весьма зажиточными людьми. Особенно по сравнению с нищими Лидией и Таней, принужденными зависеть только от щедрот богатых родственников!
Буйная натура Лидуси, когда-то мечтавшей выколоть золотистый глазик своей везучей сестричке, просто не могла с этим различием смириться. Конечно, она видела Эжена Ле Буа и раньше, однако в ту пору она и сама была замужем за богатым человеком, ни в чем не знала недостатка, могла бы соперничать с сестрой в чем угодно, и, честное слово, добропорядочный красавчик-француз казался ей ужасно пресным по сравнению с «цивилизованным разбойником» Никитой Шатиловым, которому она была обязана жизнью, достатком, семейным счастьем. Но теперь Никиты нет уж на свете, Лидия вдовела который год, ее сын Олег был застрелен где-то в китайской тюрьме, а Эвка, эта потаскушка, наслаждалась счастьем с замечательным мужем и сыном!
А между тем пережитые невзгоды ничуть не состарили Лидию Николаевну. В 1924 году, когда они с Таней перебрались в Париж, ей исполнилось сорок четыре года. Конечно, дурак скажет, возраст уже немалый, но для настоящей женщины возраст – такая ерунда, на которую не стоит даже обращать внимания! И если Эвелина от сытой и безмятежной жизни изрядно обленилась и отупела (Лидия Николаевна чувствовала такие вещи безошибочно, а если не чувствовала, то превосходно умела убедить себя в этом!), то Лидия оставалась, как и всегда, истинной охотницей за привлекательными мужчинами, прекрасно знающей их повадки. И она моментально почуяла, что Эжен Ле Буа, сорокавосьмилетний буржуа, уже несколько пресытился своей добропорядочностью и незыблемостью своего статуса. Очень может быть, что ему поднадоели разные глаза Эвелины и захотелось чего-нибудь иного. Во всяком случае, Лидия вскоре почувствовала, что участливое внимание ее beau-frère[7] вполне готово смениться чувством менее родственным и в то же время более острым.
Ну и, конечно, она сочла нужным поощрить его. Чтобы не терялся, черт возьми!
Никаких угрызений совести Лидия не ощущала. Разве Эвелина, Эвочка, Эвка в свое время не отбила у нее Костю Русанова, можно сказать, ее жениха (на самом деле все обстояло не совсем так, но с течением лет истинная подоплека тех давних событий несколько подзабылась, и Лидия вспоминала их так, как хотела вспоминать)? Конечно, отбила! Значит, если на сей раз Лидуся отобьет у Эвочки мужчину, это будет не грабеж, не разврат, а просто-напросто восстановление справедливости.
Итак, Лидия сочла, что оный мужчина нуждается в поощрении. И она так ясно, как только могла, дала ему понять, что именно от него требуется.
К несчастью, от ее шага Эжен не осмелел, а вовсе струсил. И, очень может быть, намекнул на что-то такое супруге… Впрочем, Лидия так и не смогла распознать, и впрямь слабак Эжен доложил Эвелине, что сестрица не прочь «покормиться в ее огороде», или та сама разглядела неладное своим демонским оком. Да не суть важно! Главное, что сестрица устроила Лидусе кошмарную сцену, назвала бродячей шлюхой (la putain errante, вот как это звучало по-французски… куда приличней, чем по-русски, хотя вполне можно было воспользоваться русским выражением, однако добропорядочная буржуазка Эвелина Ле Буа окончательно офранцузилась и не пожелала осквернять свою французскую речь – выразилась попросту: бродячая шлюха, и все тут!) и в буквальном смысле слова указала сестре на дверь. Заодно бродячей шлюхой была названа и Татьяна, которую тетушка обвинила в попытке бесстыдно совратить кузена Алекса – наследника Ле Буа.
Но уж если насчет Эжена у Лидии и впрямь было рыльце в пушку, то Танечка, конечно, испытывала по отношению к кузену только родственные чувства. Невысоким ростом, легковесной юношеской статью, светлыми глазами с расширенными зрачками, отчего глаза казались темней, чем были на самом деле, косой прядью на высоком лбу, широкими бровями, внезапно хмурившимися, когда он что-то не понимал, четким очерком рта – всем этим он был поразительно похож на своего тезку и старшего брата – Александра Русанова, Шурку, которого Эвелина вынуждена была покинуть в России, чтобы умиротворить новоявленного Отелло – Костю Русанова и добиться свободы, получив возможность выйти замуж за Эжена. Одновременно с Шуркой была оставлена в Энске и старшая дочь Эвелины, Сашенька, рожденная от Константина и очень на него похожая, ну а Шурка-то был именно что сыном Эжена, совершеннейшим Ле Буа, особенно с этой своей черной родинкой у плеча… Да ладно, не о нем речь, не о Шурке и его родинке! Речь о том, что Таня смотрела на Алекса как на брата, ну а уж если молодой Ле Буа влюбился в прелестную кузину, то это его беда, а не ее вина.
Однако Эвелине попала вожжа под хвост. Буйным темпераментом старика Понизовского обладала не одна Лидуся, но и ее сестра-близнец. Пошли клочки по закоулочкам! Харбинские странницы были немедля изгнаны из дома Ле Буа, и только настоятельное заступничество Алекса помешало тому, чтобы мать с дочкой оказались просто-напросто на улице. Молодой человек увез их из дома на площади Мадлен и поселил в очень милом отеле «Le bôton de maréchal» близ авеню Опера́, дал на первое время денег и пообещал, что утихомирит мамашу, которая в одночасье превратилась в сущую фурию.
– Клянусь, я не дам вам пропасть, ma chère tante, – горячо частил он, обращаясь к Лидии, то и дело кидая жаркие взгляды на la chère cousine[8]. – Я исправлю эту вопиющую несправедливость. Можете не сомневаться, что через несколько дней все изменится, и мы снова будем вместе!
Лидия ни на минуту не усомнилась в искренности молодого человека. Эвка всю жизнь была вспыльчива, но отходчива. Любимый сын ее уломает. Скоро, скоро предстоит триумфальное возвращение изгнанниц в хоромы Ле Буа! Ладно, черт с ним, с Эженом, Лидия готова была вернуться туда не супругой старшего, но тещей младшего Ле Буа. Так и быть, ради счастья дочери она соглашалась смирить свои амбиции. Тем паче что Эжен – такая зануда… И он скоро совсем постареет. Быть его женой – все равно что спать в одной постели с бессильной мумией, а Лидия всегда испытывала тягу к постельным радостям. Особенно к тем, которые доставляются молодыми красавцами… Поэтому она столь охотно соглашалась пожертвовать собой ради Тани и остаться вдовой – незамужней, свободной.
Однако ее смирение и жертвенность остались не зачтенными на небесных счетах.
Как-то раз в их номере испортился звонок, которым вызывают прислугу. Ни чаю выпить, ни сигарет заказать! Таня отправилась к портье, а возвращаясь, ошиблась дверью, сунулась в соседний номер… да, как на грех, в ту самую минуту, когда его обитатель, вздумавший свести счеты с жизнью, уткнул в висок револьверное дуло. И надо же было так случиться, чтобы этим человеком оказался не кто иной, как Дмитрий Аксаков…
Вот и не верь после этого в злую волю Рока!
Да не кто иной, как Дмитрий Аксаков, был виновен в том, что Ле Буа практически отказались иметь дело с русскими родственниками и денег давали им, лишь бы с голоду не померли: только укоренившееся во французском сознании священное отношение ко всем членам la famille делало свое дело. Возмущение Эвелины, с одной стороны, было понятно: муж ее дочери, покинутой в России большевикам на растерзание, заводит бурный роман с двоюродной сестрой Сашеньки! И намерен жениться на ней, даже не получив развода от российской жены!
Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Лидия с трудом удерживала готовое сорваться с языка: «Да ведь ты, моя милая, сама первая Сашеньку бросила в России, причем именно ради того, чтобы выйти за Эжена Ле Буа, не получив развода!» Что ж, одна Лидия знала, что парижский, католический брак Эвелины с Эженом был, строго говоря, недействительным браком – свершившимся при живом муже – пусть православном, но живом. И сын их был незаконнорожденным. И не он являлся истинным наследником виноградников в Бургундии и недвижимости в Париже, а Шурка Русанов, застрявший в далекой России и, очень может статься, уже пущенный большевиками в расход.
Лидия знала, что, приведя эти доводы, она может переубедить Эвелину и та перестанет бесноваться и поливать грязью Дмитрия и Таню. Другое дело, что ей самой их скоропалительный брак совершенно претил. Для дочери она видела в мечтах иную участь. Татьяна дивно красива, недаром легко победила в Харбине в конкурсе красоты среди русских эмигранток. Несколько модных домов, открытых эмигрантами в Китае – «Киевский салон дамских нарядов» Матузова, «Торговый дом» Чурина, салоны «Варшавский», «Антуанетт», «Мадам Софи», «Рекорд» и прочие, – наперебой зазывали к себе в манекены «Мисс Харбин 1922», явную претендентку на звание «Мисс Россия» следующего года. Таня выбрала работу в доме Чурина – его еще называли «Дамское счастье», потому что это был огромный универсальный магазин, а не просто дом моды, – и хорошо зарабатывала, пока напуганные китайцами хозяева не отказали ей от места. Лидия очень рассчитывала, что дочь и во Франции продолжит блестящую карьеру манекена. Мадам Шатилова всегда была практична, она ведь не только флиртом с Эженом Ле Буа занималась – она в будущее заглядывала! Париж куда шикарнее Харбина, здесь есть где развернуться красавице со стройной, почти мальчишеской фигурой. Само собой, русских maisons de couture полным-полно, причем не абы кем открытых, а особами из высшего света и даже принадлежащими к императорской фамилии, взять хотя бы «Китмир» великой княгини Марии Владимировны или «Бери», который держал великий князь Гавриил Константинович со своей морганатической супругой княгиней Стрельнинской, бывшей балериной Антониной Нестеровской. Ничем не уступали им «Ирфе» скандально знаменитых князя и княгини Юсуповых, «Итеб» баронессы Бузард, бывшей фрейлины последней императрицы, «Поль Каре» леди Эджертон, урожденной княжны Лобановой-Ростовской, «Тао» княгинь Трубецкой, Оболенской, Анненковой. Обворожительные русские манекены играючи могли сделать карьеру и у знаменитых французов – Поля Пуаре, Коко Шанель, в домах «Шанталь», «Лавен», «Дам де Франс», «Скиапарелли», «Женни», «Уорт»…
Конечно, рынок русских красавиц был огромен, причем в манекены не гнушались идти девушки, носившие самые громкие фамилии – Оболенские, фон Медем, Дельвиг, Шаховские, Эристовы. С ними соперничали и знаменитые актрисы кино – Бакланова, Карабанова, Кованько. И все же Лидия не сомневалась, что Татьяна прекрасно устроится.
Как же, устроилась!
Влюбилась по уши, совершенно спятила от любви. Дмитрий смотрел на нее как на Божьего ангела, спасшего его от смерти, и относился почтительно и платонически. А Танька просто рехнулась, честное слово! Лидия знала, что дочь многое от нее унаследовала, например, сладострастный нрав (старинная, еще московская история с домашним учителем Лаврентием Кораблевым это вполне доказывала!), и не сомневалась, что именно Татьяна завлекла Дмитрия в постель, лишь бы каким угодно способом закрепить свои права на него. Ну что ж, закрепила, забеременев и мигом оставив от хрупкой, трогательной фигурки лишь воспоминания. Слов нет, она и после родов осталась красавицей, однако в моду нынче вошли худышки в мальчишеском стиле, а роскошным женщинам в maisons de couture делать было совершенно нечего. Немало времени прошло, прежде чем Татьяна смогла устроиться в «Адлерберг», изготовлявший нижнее женское белье! Какое-то время пышные формы Татьяны здесь очень даже котировались, Лидия сама бывала на нескольких показах и признала, что дочь выглядит просто великолепно во всех этих панталончиках, ночных сорочках и пеньюарах. Но потом, представьте, вмешался Дмитрий. Ревность у него взыграла, видите ли! А по какому праву? Он ведь не женился на Татьяне. Да, он так и не женился на ней, негодяй!