Однако наивысшего развития гуманистическая мысль Франции достигла в области художественной литературы. В первой половине XVI столетия расцвел чудесный поэтический талант Клемана Маро, жизнерадостный, светлый, иногда по-мальчишески озорной. Тогда же, подобно горному потоку, вырвавшемуся из тесных ущелий, полилась широко и свободно, шумливо и бурно могучая проза Рабле.
   В первой половине века родились новые жанры, далекие от традиций рыцарского романа, близкие к традициям фабльо — сатирическая философская повесть („Веселые разговоры“ Бонавентуры Деперье, „Гептамерон“ Маргариты Наваррской) и сатирический философский роман.
   Рабле запечатлел лучшую пору французского Возрождения, пору величественных дерзаний и дерзостной веры в титанические силы человека. Рабле — истинный сын французского народа, выращенный и вскормленный на французской земле. Гуманист и интернационалист по своим взглядам, он вместе с тем глубоко национален. Он стремился сделать достоянием Франции культуру всего человечества и древних и новых времен.
* * *
   Свою книгу Рабле писал более двадцати лет, издавая ее частями. Она отразила эволюцию гуманистической мысли, иллюзии и разочарования благородных поборников просвещения народа, их надежды и мечты, победы и поражения. Перед вами проходит вся история французского гуманизма первой половины века во всей его славе, во всем его величии.
   В первых двух книгах (1532–1534 гг.) Рабле молод, как молодо все гуманистическое движение во Франции. Все в них звучит мажорно. Здесь ясны небеса. Здесь короли-великаны легко и свободно расправляются с врагами всего человечества. Здесь над всем доминирует вера в победу разумного и доброго в жизни людей.
   В последующих книгах, как увидим, на авансцену выйдет беспокойное сомнение в шутовском наряде Панурговых поисков.
   Читая книгу Рабле страницу за страницей, мы ощущаем в себе нарастание какого-то непонятного нам чувства трагизма. Часто нам уже не хочется смеяться. Аллегории становятся мрачными, шутки страшными. В первых двух книгах — мир широк. Солнце лучами своими гонит тьму. Нам весело и вольготно с добрыми великанами. Мы уверенно шагаем вместе с ними по земле и верим, что победим всякое зло. Но это чувство уверенности постепенно исчезает. Возникают сомнения. Мы начинаем уже идти осторожнее, оглядываться по сторонам: не подстерегает ли нас беда. Может быть, изменился сам Рабле, отказался от своих идей, взглядов, идеалов? — Нет. Мир идей его неизменен. Только, пожалуй, тускнела вера в победу, что-то утрачивалось в бьющем через край оптимизме. И не его в том вина.
   Около двенадцати лет отделяют год издания Третьей книги романа „Гаргантюа и Пантагрюэль“ (1546) от времени выхода первых. Многое изменилось во Франции за эти годы. В середине тридцатых годов началась жестокая расправа католической церкви с еретиками.
   Франциск I, который, как было уже сказано, вначале довольно спокойно отнесся к новым вероучениям, вскоре переменил свою позицию, проявил крайнюю нетерпимость к лютеранству, и не ради какой-то особой духовной приверженности к католицизму, а по чисто политическим соображениям. „Все эти новые секты стремятся гораздо более к разрушению государства, чем к назиданию душ“, — заявлял он. Правительство и церковь с большой жестокостью организовали преследование еретиков. Костры, массовые расправы, заточение в тюрьмы — таковы были методы борьбы короля и церкви за укрепление авторитета католицизма. Даже папа Павел III убоялся широты и размаха репрессивной политики Франциска I по отношению к протестантам и рекомендовал королю несколько поубавить „благочестивый пыл“ в истреблении еретиков.
   Расправа над протестантами, дикая и безумная в своей свирепости и фанатизме, произвела неизгладимое впечатление на светлые и благородные умы Франции первой половины XVI столетия — Клемана Маро, Бонавентуру Деперье», Рабле и других — и поколебала их веру в идею просвещенного абсолютизма, которую они развивали прежде с восторженным энтузиазмом.
   В последний раз встретились в Париже в 1537 году Гийом Бюде, Рабле, Клеман Маро, Этьен Доле и другие за дружеским столом, за дружеской беседой. А там судьба разметала, разбросала их по разным сторонам. Робер Этьен и Клеман Маро покинули Францию. Доле был казнен. Рабле укрылся от грозы, уехав в Мец на должность врача.
   Ряды гуманистов поредели. Одни, не имея сил расстаться с идеалами, столь дорогими для них, противоборствуют реакции и погибают Другие идут на уступки реакции, как это сделала Маргарита Наваррская. Третьи уходят от современности. Античная культура, вдохновлявшая ранее гуманистов на борьбу с дикостью средневековья, теперь превратилась в далекую, отрешенную от современности, прекрасную Аркадию, в которую удалились гуманисты, ища забвения от страшной реальности жизни.
   Гуманисты избегают теперь политических и религиозных вопросов, некоторые из них перестают даже говорить на родном языке, предпочитая умершие языки Древней Греции и Древнего Рима, иные проникаются презрением к «невежественному» народу, идущему на поводу у обманщиков и плутов в черных сутанах. Философия Пиррона (TV в. до н. э.) с его принципом невмешательства в дела мира, с его отказом от суждений, от оценки явлений мира становится в кругах гуманистов одним из популярнейших философских учений древности.
   Это тоже было протестом, но протестом пассивным.
   Свою Третью книгу Рабле посвящает «духу королевы Наваррской». Она написала, вторя Боккаччо, озорную, проникнутую идеями гуманизма книгу «Гептамерон» (книга не была закончена и вышла в свет уже после смерти автора), но, поддавшись настроению уныния и страха, впала в мистицизм и выступила с сочинением «Зерцало грешной души». Рабле иносказательно порицает ее.
   В прологе он презрительно бранит церковников. Они скрывают от человечества солнце, свет правды, мудрости жизни: «Вон отсюда, собаки! Пошли прочь, не мозольте мне глаза, капюшонники чертовы!.. А ну проваливайте, святоши! Убирайтесь, ханжи!»
   В Третьей книге на авансцену выходит Панург. Он шут и насмешник. Он озорник и, прямо надо сказать, большой негодник. И вместе с тем по-своему он великий мудрец.
   Панург, брат Жан, Эпистемон, Понократ и другие лица, окружающие юного принца Пантагрюэля, составляют веселую группу беззаботных гуляк, часто философов, бросающих ненароком, походя остроумные замечания, причудливые фразы, рассчитанные будто на смех, за которыми открываются неоглядные дали мысли. Что-то есть во всей этой компании от «фальстафовского фона», шекспировской комедии. Шекспир вряд ли читал роман Рабле. О каком-либо заимствовании, конечно, не может быть и речи. Но английский принц Генри и французский принц Пантагрюэль с их окружением очень напоминают друг друга. Шекспира от Рабле отделял не только пролив Ла-Манш, но и время — полвека. Однако вскормлены они были одними и теми же идеями.
   Рабле нисколько не хочет реабилитировать в глазах читателя своего Панурга. Панург, конечно, умен, образован. Его память — целый арсенал самых разнообразных знаний. Но он и труслив. Он с веселым бахвальством признается, что «не боится ничего, кроме опасности».
   В затейливых арабесках анекдотических исканий Панурга, его встречах и беседах с философами, богословами, тутами и колдуньями перед читателем предстают любопытные лики средневековой Франции. В легких, шутливых, остроумных диалогах, анекдотах, иногда заимствованных из фабльо, в бытовых зарисовках раскрывается материальная и духовная жизнь французского общества той поры.
   Четвертая книга «Гаргантюа и Пантагрюэля» — последняя книга, вышедшая при жизни автора. Она была опубликована через шесть лет после напечатания третьей.
   Рабле умер, не успев закончить и издать Пятую книгу «Гаргантюа п Пантагрюэля». В 1562 году была издана часть ее под названием «Остров Звонкий», содержащая шестнадцать глав, и лишь позднее (в 1564 году) книга была издана полностью. В Парижской национальной библиотеке хранится рукописный текст Пятой книги, относящийся к XVI столетию. Во всех трех названных источниках имеются значительные расхождения. В науке существуют сомнения в том, что Пятая книга полностью принадлежит перу Рабле. Полагают, что по тексту прошлась чья-то посторонняя рука, и, по всей видимости, рука гугенота. Трудно судить, насколько изменена рукопись Рабле, но справедливо писал Анатоль Франс: «Я узнаю местами на ее страницах когти льва».
* * *
   Итак, мы имеем четыре книги, бесспорно принадлежащие Рабле, и пятую, которую включаем в роман с некоторым сомнением.
   Странное, удивительное произведение этот роман!.. Интерес к нему не ослабевает. Что же в нем особенного? — Сказка. Вымысел. Шутки, прибаутки. И автор — ученейший человек.
   Французский историк Мишле восхищался им: «Рабле более велик, чем Аристофан и Вольтер. Так же велик, как Шекспир… Ни один из наших писателей не дал такой полной картины своего временя… Это энциклопедия. Вот почему Рабле превосходит даже Сервантеса».
   О Рабле с не меньшим восторгом отзываются писатели, мастера слова, тончайшие художники.
   Рабле будто и не предполагал таких похвал. Он даже ждал противоположных мнений и уже заготовил ядовитый ответ своим хулителям: «Если вы мне скажете: „Почтеннейший автор! Должно полагать, вы не весьма умный человек, коль скоро предлагаете нашему вниманию потешные эти враки и нелепицы“, то я вам отвечу, что вы умны как раз настолько, чтобы получать от них удовольствие».
   Рабле смеется, потешается над нами. Вот он, кажется, говорит нам: «Вы хотите видеть в моих шутках какие-то серьезные мысли? Полноте! Это же простое балагурство, не более».
   Мы смущены. Может быть, и вправду писатель хочет только посмеяться?
   Тогда он, приняв потешно таинственную позу, шепчет нам: «… в книге моей вы обнаружите совсем особый дух и некое, доступное лишь избранным учение, которое откроет вам величайшие таинства и страшные тайны, касающиеся нашей религии, равно как политики и домоводства».
   Нет, мы не так наивны. Это не смех ради смеха.
   Вопросы философии и политики, религии и нравственности — вот что следует здесь искать. Это главное. Рабле был гуманистом, деятелем Возрождения, следовательно, общественным деятелем прежде всего. Его волновала судьба человечества, беды человеческие на протяжении веков и особенно его современности.
   Он задумывался о пороках социальных и о том, как исправить мир, как сделать человека счастливым. Все это очень грандиозно. Потому и стала его книга общечеловеческим достоянием.
   Мишле назвал ее энциклопедией. Она действительно энциклопедия социальной, политической и культурной жизни Франции XVI столетия. Это, следовательно, исторический документ, по которому мы судим о том, что происходило в стране четыре века назад. Но вместе с тем она и политический, философский, эстетический, нравственный «трактат», который может формировать наш ум, делать нас людьми в высоком значении этого слова. Автор справедливо заверяет нас на первой же странице: «…вы можете быть совершенно уверены, что станете от этого ятения и отважнее и умнее».
   И тем не менее книга Рабле не историческая хроника и не философский трактат. Это — произведение искусства, творение художника. Флобер ставит его в один ряд с произведениями Гомера, Шекспира, Гете.
* * *
   На острове Жалком живет и царствует странное и страшное существо некий Постник, «великий кротоед», «плешивый полувеликан с двойной тонзурой», «три четверти дня он плачет и никогда не бывает на свадьбах», питается шлемами, кольчугами, касками и шишаками, одевается во все серое и холодное, «спереди ничего нет, и сзади ничего нет, и рукавов нет». Безобразное его лицо, что вьючное седло, под левой бровью у него отметина, формой и величиной напоминающая ночной горшок.
   Постник — явление природы небывалое. Умственные способности его, что улитки, воображение, что перезвон колоколов, разум, что барабанчик.
   У него все наоборот: купается он — на высоких колокольнях, а сушится в прудах и реках, в воздухе сетью вылавливает морских раков, а в морской пучине — горных козлов. Старых воробьев он проводит на мякине, прыгает выше собственного носа и воюет против столь же загадочных существ — Колбас.
   Аллегория Рабле достаточно прозрачна. Перед нами вселенская католическая церковь в своем женоненавистническом, аскетическом, пакостном облике. Все ее установления противоречат здравому смыслу и естеству, все в ней противно человеку и жизни, и тем не менее по какой-то необъяснимой нелепице она существует, владеет душами людей и, кроме того, имеет немалую материальную силу.
   «Разнесем этого мерзавца!» — кричит в великом возмущении брат Жан, когда спутник его Ксеноман описал нрав и обычай Постника.
   Нет сомнения, что это голос самого автора и негодование его относится к той самой христианской церкви, которая тогда господствовала во Франции, как и во всей Европе. Через двести лет после Рабле вождь просветителей Вольтер снова выбросит тот же лозунг: «Раздавите гадину!»
   Сила церкви в XVI столетии была огромна. В феодальной системе Франции она представляла собой особое хозяйственно-политическое учреждение. Она была крупнейшим владельцем земель и других материальных Ценностей. Она имела ряд привилегий, в отличие от светских феодалов, привилегий, которые обеспечили ей постепенное накопление бесчисленных богатств и политического могущества.
   Третья часть французских земель принадлежала церкви. Пятнадцать архиепископств, восемьсот аббатств, тысячи приоратов собирали доходы церкви. Ее имущество оценивалось к концу XVI века в семь миллиардов франков. Собрав в своих руках огромные богатства, все время пополняя их, церковь превратилась в гигантский нарост на теле государства, в огромную раковую опухоль, которая, разрастаясь все более и более, проникала во все поры хозяйственной и политической жизни страны. Она конкурировала с королем и сеньорами в эксплуатации народа, и те должны были отдать ей пальму первенства в умении обогащаться!
   Обман, стяжательство, разврат духовенства вошли в пословицу. Епископ Жан де Монлюк был вынужден осудить своих собратьев, сказав о них так: «Сановники церкви из-за своей жадности, невежества, распутной жизни сделались предметом ненависти и презрения со стороны народа».
   Рабле ополчался на монахов прежде всего за то, что они вели паразитический образ жизни. «Монах не пашет землю, в отличие от крестьянина, не охраняет отечество, в отличие от воина, не лечит больных, в отличие от врача», «монахи только терзают слух окрестных жителей дилимбомканьем своих колоколов».
   Говоря об отношении Рабле к церкви, нельзя не сказать о грандиозном народном движении его века, известном в истории под именем реформации, движении за реформу церкви. Оно всколыхнуло громадные людские массы, породило гражданские войны, раскололо целые государства на враждующие лагеря.
   Народ в массе своей был тогда глубоко религиозен. Он верил искренне и горячо. Но до его сознания доходила мысль, что жизнь церковников, несущих ему слово божье, разительно отличается от проповедуемого ими идеала. И вот появились люди, знающие латынь, ученые и благочестивые, которые стали говорить, что католическая церковь отклонилась от истинного пути и действует по наущению дьявола. Сначала опасливый шепот разносил слухи о новых проповедниках, потом все громче и громче стали раздаваться протестантские речи, и уже теперь никакие пытки и казни не могли их заглушить.
   Протестантское движение вскоре обрело своих вождей: Лютера в Германии, Кальвина в Швейцарии. Оно приобрело даже свои территории и стало огромной политической силой.
   Как же отнесся Рабле к реформации, к протестантству? Вот что писал о нем в 1550 году сам женевский владыка новой церкви Жан Кальвин: «Каждому известно, что Агриппа, Вильнев, Доле и им подобные всегда в своей гордыне третировали Евангелие. Другие, как Рабле, Деперье и многие прочие, которых я здесь не называю, первоначально склонявшиеся к признанию Евангелия, впали в подобное же ослепление».
   Действительно, первоначально Рабле с некоторой симпатией относился к ранним реформаторам, видя в их протесте против господствующей церкви протест слабых против сильных, угнетенных против угнетателей. Однако потом, когда вышла в свет книга Кальвина «Наставления в христианской вере» (1536), когда протестантская церковь восторжествовала в Женеве и стала столь же яростно преследовать свободную мысль, как и церковь католическая, Рабле с негодованием отвернулся от реформаторов.
   Для него католики и протестанты, в сущности, одинаковы. Потому у Постника, «ревностного католика и весьма благочестивого», — «моча что панефига» (папефиги — протестанты).
   Словом, Рабле одинаково презирал как тех, так и других, «кучку святош и лжепророков, наводнивших мир своими правилами».
   Рабле стоял за терпимость в религиозных вопросах. Пантагрюэль перед битвой с великаном Вурдалаком говорит о том, что человек не должен воевать за бога и принуждать кого-либо к вере. «Ты воспретил нам, — говорит Пантагрюэль, обращаясь с молитвой к богу, — применять в сем случае какое бы то ни было оружие и какие бы то ни было средства обороны, понеже ты всемогущ… ты сам себя защищаешь».
* * *
   Лет двадцать тому назад во Франции вышла книга Люсьена Февра, довольно основательно изучившего проблему религиозности французских гуманистов, «Проблема неверия в XVI столетии. Религия Рабле». Февр пришел к выводу, что великие противники церкви были, в сущности, людьми религиозными, что для атеизма в те времена не существовало почвы — не было еще науки.
   Если бы такая книга вышла в XVI столетии и ее прочитал сам Рабле, то он был бы немало благодарен автору. Признание себя атеистом было бы равносильно самоубийству. За атеизм казнили. Правда, в высших кругах уже тогда наметился этакий легкий оттенок нигилизма в религиозных вопросах — результат влияния античной мысли — Демокрита, Лукиана, да и Платона, который вслед за Сократом значительно подорвал у греков веру в олимпийских богов.
   Этот нигилизм нравился знати как признак аристократизма мысли, выгодно отделяющей ее, знать, от грубой, погрязшей в невежестве толпы.
   Рабле рассказывает, что Франциск I не нашел в его книге «ничего предосудительного», правда какой-то «змееглотатель» (Рабле одним словом мог уничтожить своих противников) жаловался на писателя королю, указывая, в частности, на оскорбительную для слуха благочестивого христианина игру слов ame — ane («душа» и «осел»). Рабле оправдывался, что-де это «по недосмотру и небрежению книгоиздателей». Франциск I, очевидно, удовлетворился объяснением автора. Во всяком случае, кары никакой не последовало.
   При желании можно было бы легко доказать, что автор книги «Гаргантюа и Пантагрюэль» — благочестивый католик, верный служитель господа бога на земле. Если бы это было недоказуемо, то не миновать бы тогда автору виселицы или костра. Поэтому задача новейшего исследователя Люсьена Февра была не из трудных. Рабле постоянно на страницах своей книги черным по белому писал о своем христианском благочестии.
   Однако прямые высказывания автора, поклоны и реверансы в сторону христианского бога отнюдь не доказательство религиозности Рабле, — они рассчитаны на простаков. О взглядах писателя говорит дух самой книги, система намеков, иносказаний. Они-то говорят об обратном, о том, что если автор не отвергал божественного начала в природе вообще, то в существование христианского бога он абсолютно не верил. Это совершенно ясно каждому, кто непредвзято будет читать его книгу.
   Спрашивается, какой богобоязненный, искренне набожный человек мог бы сказать, например, следующее: «На тех полях такой урожай, словно сам господь там помочился» или «Эх, вы, шляпа! Сам Христос висел в воздухе» (это в разговоре о виселице).
   Нет, Рабле не верил в христианского бога. И о тех, кто верил, он довольно непочтительно говорил: «Было бы корыто, а свиньи найдутся».
   Каковы же, однако, философские взгляды писателя? Отвергал ли он вообще идею божества?
   В Четвертой книге «Гаргантюа и Пантагрюэля» имеется притча о Физиее (природе) и Антифизисе. В ней содержится ответ на поставленный вопрос. Притчу рассказывает Пантагрюэль. Физис родила Гармонию и Красоту. Антифизис позавидовала ей и родила Недомерка и Нескладу. Она же «произвела на свет изуверов, лицемеров и святош, никчемных маньяков, людоедов и прочих чудищ, уродливых, безобразных и противоестественных». Мысль Рабле ясна: религия порождение тех сил в обществе людей, которые противоборствуют природе. Все, что исходит от природы, прекрасно и гармонично, все, что противоречит ей, уродливо и безобразно. В аллегорической оболочке Антифизиса скрывается религия, породившая одинаково гнусных папистов и протестантов. «Физис, пишет Рабле, — родила Красоту и Гармонию, родила без плотского совокупления, так как она сама по себе в высшей степени плодовита и плодоносна». Не высшее существо, не бог, перстом указующий волю небес, создает материальный мир, а сам этот мир материи в себе самом содержит жизненные силы и способность к созиданию, сам по себе плодовит и плодоносен.
   Итак, совершенно очевидно отождествление бога с природой, слияние понятия бога с понятием природы. «По-гречески его (бога. — С. А.) вполне можно назвать Пан, ибо он — наше Все: все, что мы с тобой представляем, чем мы живем», — писал Рабле (рассказ Пантагрюэля о смерти великого Пана).
   Рабле не создал философии пантеизма или атеизма, но он внушал мыслящим читателям глубокое сомнение в догматах христианской религии и вообще в идее какой бы то ни было религии. Иначе говоря, он создал философию сомнения в идее божества. Справедливо писал Бальзак: «Наш дорогой Рабле выразил эту философию изречением… „Быть может“, откуда Монтень взял свое „Почем я знаю?“».
* * *
   Читая Рабле, невольно замечаешь, что наибольшее число насмешек, сатирических выпадов, уничижительных, обличительных эпитетов выпадает на долю церковников. Автор не забывает их ни на минуту, они у него постоянно под прицелом. Но после них идут судьи, адвокаты, прокуроры, чиновники суда, ябедники, сутяжники. Каких только уморительных сцен не рисует автор, чтобы потешить читателя беспросветной глупостью судей, каких мрачно-убийственных аллегорий не придумывает, чтобы начисто отбить у нас охоту иметь дело с означенным сословием.
   Мы на острове Пушистых котов, это и есть аллегорическое изображение царства Суда. «Пушистые коты — животные преотвратительные и преужасные».
   Понятно негодование Рабле. Феодальная несобранность Франции XVI столетия проявлялась особенно сильно в том чрезвычайно важном для всякого государства учреждении, каким является суд. Парижский парламент считался главным судебным органом. Однако ему подчинялись лишь старые личные владения короля. Такие же города, как Тулуза, Бордо, Гренобль, Дижон, Руан, имели свои независимые судебные органы. Кроме того, существовали еще суды, непосредственно подчиненные сеньеру.
   Помимо государственных судебных чиновников (бальи, сенешалов), существовали сеньериальные судебные чиновники (прево и шателены), которые часто оспаривали у первых право старшинства. Франциск I ограничил в 1536 году сферу действия сеньериальных судов однако эта мера вызвала бурю протеста в среде крупной знати. Церковь также имела свои особые, независимые от общегосударственной судебной системы церковные суды.
   Страшным бичом для страны была латинская терминология судопроизводства. Это понимало тогда и правительство. Франциск I в 1539 году издал эдикт о ведении всей юридической документации на французском языке. Но не так-то легко было провести закон в жизнь. Латынь была для судейских чиновников не только средством поддержания авторитета, но и основой их материального благополучия: она обеспечивала им монополию на толкование темного смысла законов, написанных на непонятном народу языке, что открывало широкий простор для всяких злоупотреблений. Шутка Рабле: «Законы наши — что паутина, в нее попадаются мушки да бабочки» — имела глубокий и трагический смысл.
   Судейские чиновники были постоянным объектом насмешек народа. Они настолько мерзки, что даже Люцифера затошнило, когда он съел душу одного из них, рассказывает насмешливый писатель.
   Рабле создал незабываемый образ судьи-простачка. Имя его стало нарицательным (Бридуа — Простофиля).
   Бридуа сорок лет исправно нес службу. За это время он вынес четыре тысячи «окончательных приговоров». Все его решения были признаны в высшей инстанции правильными. А действовал он очень просто: долго и кропотливо собирал документы, касающиеся судебного дела, — просьбы, жалобы, повестки, распоряжения, свидетельские показания, возражения, справки, первичные, вторичные, третичные объяснения сторон и проч. и проч. После этого, не мудрствуя лукаво, бросал кости и в соответствии с выпавшими очками решал дело.