Агарянами в средние века называли арабов. Слово же «Пантагрюэль» французского происхождения. Оно часто встречается в мистериях XV века, как имя демона, вызывающего у людей неутолимое чувство жажды.
Что это за жажда, которую испытывает Пантагрюэль, а также все те, кто соприкасается с ним, да и сам автор, который не раз сообщит о себе: «Я по натуре своей подвержен жажде»?
В шутовском балагурстве повествования слово «жажда» идет в соседстве с вином и веселой попойкой («пить да гулять»). Путешественники сдут к оракулу Божественной Бутылки, находят Бутылку, и последнее пророчество ее «Тринк» Пей! — как бы завершает общую картину, давшую поэту Ронеару основание изобразить писателя веселым пьянчугой. Но это все — шутовство, за которым скрывается философия жизни. Меньше всего Рабле, конечно, думал о вине и попойках. Это ради смеха. Поймут в буквальном смысле, ну что ж, тем хуже для простаков. Но найдутся среди читателей такие, которые догадаются, к чему клонит автор, о какой «жажде» он говорит. Вот для этих-то читателей, проницательных и догадливых, и старается автор, они и есть его настоящие читатели.
Под буффонной аллегорией оракула Божественной Бутылки скрывается призыв пить из светлого источника знаний, пить мудрость жизни. Не случайно Стендаль говорил: «Каждый философ заново открывал знаменитый завет Рабле, заключенный в глубине его Божественной Бутылки».
Слово «жажда» приобретает, как видим, глубокий смысл. Жажда — вечное искание истины, вечная неуспокоенность, пытливая энергия человеческого ума. «Философы ваши ропщут, что все уже описано древними, а им-де нечего теперь открывать, но это явное заблуждение», — пишет Рабле. И далее: «Философы поймут, что все их знания, равно как и знания их предшественников, составляют лишь ничтожнейшую часть того, что есть и чего еще не знают».
Итак, пейте из источника знаний, пейте из кладезя мудрости, он неисчерпаем, и чем больше у вас жажды к знаниям, тем больше в вас пантагрюэлизма!
Однако вечная неуспокоенность вашего разума, вечная неутомимая жажда знаний, которая мучит вас, не делает вас еще до конца пантагрюэлистами. Нужно еще нечто. Что же это такое? — Олимпийское спокойствие вашего духа. Поднимитесь над суетой сует всех мелких страстей человеческих, станьте выше их, не омрачайте свою жизнь тщеславием, злобой, завистью. Взгляните на ваши волнения, тревоги, заботы с высоты вечности, и они вам покажутся ничтожными. Право, жизнь такая драгоценная и такая уникальная вещь, что портить ее суетой житейских треволнений неразумно.
Потому Рабле весел. Потому он не только осмеивает, но и смеется.
Смех нельзя было изгнать из жизни, его нельзя было изгнать из искусства.
Рабле — оптимист по мировоззрению, по восприятию мира, он оптимист по своему художественному методу, по способу изображать мир. Оружие Рабле смех. Это не только средство уничтожения идейных врагов, но и могучее средство утверждения жизни. Будем же смеяться, ибо смех есть достояние сильных!
Книгу Рабле нельзя назвать романом в современном значении этого слова. В ней нет четкого развития сюжета, многосторонней характеристики образов. Автор менее всего занимается психологией героев. Не в том он видел свою задачу.
Правда, неповторимое своеобразие речи персонажа неожиданно ярко освещает перед читателем живого человека во всей его индивидуальности.
Роман Рабле построен на основе развития не характеров, не жизненных ситуаций, а идей. Развитие идей — вот та внутренняя связь, которая объединяет все элементы книги и делает из нее нечто целое, единое. Рабле облекал идеи в форму художественного шаржа, карикатуры, гротеска и буффонады.
Смешное в шарже вызывает чувство симпатии, смешное в карикатуре презрение.
Короли-великаны (Грангузье, Гаргантюа, Пантагрюэль) — это шарж, имевший народное происхождение. Рабле хотел, чтобы читатель любил его великанов, смеясь добрым смехом. Без веселости не было бы пантагрюэлизма.
Карикатурны образы королей Пикрохола и Анарха, карикатурны образы монахов, судейских чиновников, католиков и протестантов, предстающих перед читателем в облике папоманов и папефигов…
Излюбленный литературный прием Рабле — гротеск. К гротеску относится прежде всего фантастическая несообразность, когда одним предметам даются качества и свойства других предметов (колбасы живут, как люди; гвозди растут, как трава; замерзшие слова; фантастическое существо Гастер и т. п.).
Рабле любил прибегать к точности в деталях, и это тоже становится одним из сатирических приемов. Например, подробный отчет о том, сколько всякого добра пошло на костюм ребенка Гаргантюа, или сообщение о том, как один врач «в несколько часов вылечил девять дворян от болезни святого Франциска» (бедности). Или описание следующей ситуации, где точное установление количества сравниваемых предметов вызывает поистине гомерический хохот: «Между тем сиенец вовремя снял штаны, ибо тут же он наложил такую кучу, какой не наложить девяти быкам и четырнадцати архиепископам, вместе взятым».
Часто писатель обращался к приемам излюбленных в его время ярмарочных представлений — фарса или буффонады. Здесь чисто внешний, зрелищный вид комизма (эпизод с колоколами Собора Парижской богоматери).
Сравнения, метафоры, эпитеты, которые писатель использует, повествуя о жизни и приключениях своих героев, всегда увязаны с основными целями книги. Крепкой, веселой, грубоватой шуткой он уничтожает идейных противников. Рассказав, например, о том, что ненавистные ему сорбонники дали обет не мыться и не утирать себе носы, он сообщает: «Во исполнение данных обетов, они до сих пор пребывают грязными и сопливыми». И люди, прочитавшие книгу, не могли без улыбки глядеть на важных богословов: «Они сопливы!»
Тончайшим средством критики христианских канонических текстов, a следовательно, и самой религии становится в руках Рабле пародия. В первой главе книги перечисляются имена пятидесяти девяти королей, совсем так же, как в Библии имена иудейских патриархов и царей (Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова и т. д.). Зачем понадобилось это писателю? Оказывается, затем, чтобы в конце главы задать читателю в самой безобидной форме опасный вопрос: «Не верится вам, что ли?» Вы будете смеяться, разгадав тайный замысел Рабле, он же с притворной строгостью прикрикнет на вас: «Перестаньте же хихикать и помните, что правдивее Евангелия ничего нет на свете». Мы эту фразу взяли из другого места книги, но не нарушили логическую связь мыслей писателя.
Издеваясь над средневековой наукой, над богословскими и юридическими сочинениями, обильно уснащенными цитатами и ссылками на античные авторитеты или Священное писание, Рабле неоднократно пародирует манеру «ученых» рассуждений, однако сами но себе встречающиеся в романе ссылки и цитату (точнее — большая их часть) свидетельствуют о громадной начитанности писателя.
Многочисленные каламбуры, игра слов — все направлено у Рабле к одной цели. Слово gentilhommes — дворяне — он переделывает на gen — pill — hommes, и дворяне уже предстают как грабители (русский переводчик нашел этому остроумную параллель — «д-ВОР-янчики»). Даже имена святых служат на страницах романа Рабле развенчиванию церкви и религии. Такова святая Нитуш (святая Недотрога). Клятвы, ругательства с упоминанием различных святых в устах его героев выглядят также отнюдь не благочестиво. Рабле не лиричен. Чувствительность чужда его таланту. Он бывает серьезен, иногда трогателен, когда рассказывает о «простодушии исполненном облике» своего Гаргантюа, когда говорит о печалях народных, но он спешит отогнать от себя набежавшую грусть и снова веселой шуткой смешит своего читателя. Однако Рабле поэт. Его мысль, его образы достигают порой эпического величия. Проза его иногда приобретает четкий ритм, он использует звуковую окраску слова (см. великолепное описание бури в XVIII главе книги Четвертой).
Рабле часто непристоен. Непристоен нарочито, непристоен из гневного протеста против церковного аскетизма и ставшей фальшивой фикцией в руках средневековых тартюфов морали.
Книгу Рабле нельзя просто прочитать, ее нужно читать, и не один раз, вдумываться, входить в интимный мир автора. Она подобна симфонической музыке. Чем больше ее слушаешь, тем больше она говорит уму и сердцу. Кстати, Рабле, пожалуй, первый из прозаиков Франции обратил внимание на музыкальную сторону слова. Слово его поет. В звуке скрыт особый смысл. Здесь тоже головоломка, загадка. Брат Жан называет свое идеальное «государство» Телем. Пантагрюэль и его спутники отправляются в дальнее плавание на корабле «Таламега». Что это, случайное звуковое сходство? У Рабле все с умыслом. Пораздумайте, читатель, может быть, и нападете на мысль о том, что шутники-то едут искать «желанного», искать счастья, идеального общества, свободного от пороков и зла. И возглавляет этот поход Пантагрюэль («Всежаждущий»), жаждущий знаний (ведь только разум и знания приведут человечество в мир счастья, по идее гуманистов), и Божественная Бутылка скажет: «Тринк» — звукоподражание. Ударьте палочкой по стеклянной посуде, вы услышите этот звук. Но вместе с тем это значит и «пей!». И жрица растолкует: пей знание, мудрость, силу.
С Пантагрюэлем и его спутниками беседует Энтелехия. В переводе с греческого — значит «Совершенство». Кто это? Женщина? — Нет, философский термин. Юная красавица (ей ведь всего только тысяча восемьсот лет, как раз столько, сколько отделяет век Рабле от века Аристотеля) питается антитезами, категориями, абстракциями и ничем другим. Рабле осмеивает увлечение своих современников идеалистическим суемудрием. Но этим не исчерпывается аллегория. Нужен целый трактат, чтобы рассказать современному читателю о всех гранях его многообъемной символики.
Рабле воевал со средневековьем, пользуясь его же оружием. Гротескные символы Рабле напоминают подчас особый вид орнамента со странными диковинными переходами одного вида животных в другой, с причудливым сочетанием несообразностей.
Создатель «Гаргантюа и Пантагрюэля» поистине может почитаться одним из основателей французского литературного языка. Сенеан, автор двухтомного исследования «Язык Рабле», пишет: «Иностранные обороты, классические языки, языки Возрождения, французский язык всех времен и всех провинций — все здесь нашло свое место и свою форму, нигде не производя впечатления какой-либо несвязности или несоответствия. Это всегда язык самого Рабле».
Рабле любил само слово. В нем жил и писатель и лингвист. Иногда он, увлекаясь, забывал о том, что, собственно, хотел сказать. Слово уводило его в сторону, он любовался им. Оно сверкало, звенело, открывалось умственному взору все новыми и новыми сторонами. Анатоль Франс восхищался этой влюбленностью писателя в слово: «Он пишет играючи, словно забавы ради. Он любит, он боготворит слова. До чего же чудесно наблюдать, как он нанизывает их одно на другое! Он не может, не в силах остановиться».
Рабле сыграл огромную роль в истории общественной мысли Франции. Уже современники его видели в нем выдающееся явление своего века. Имя его стало популярным в народе, с ним связывали различные легенды и антиклерикальные анекдоты.
Рабле незримо присутствует во всех значительных произведениях французской литературы последних четырех столетий. «Рабле — наш общий учитель», — признавался Бальзак. В несравненных по мастерству «Озорных рассказах» он шел от своего «достойного соотечественника, вечной славы Турени — Франсуа Рабле».
Грандиозная тень Рабле зрима и в «Острове пингвинов» Анатоля Франса, и в «Кола Брюньоне» Ромена Роллана.
Рабле глубоко национален. Это француз до мозга костей. Он часто подшучивает в своей книге над соотечественниками, но он их любит. Они «по природе своей жизнерадостны, простодушны, приветливы и всеми любимы». И он сам такой же. Может быть, эта его национальная самобытность помогла ему стать писателем общечеловеческого масштаба. Кто же из образованных людей мира не знает сейчас Рабле? Правда, он очень труден для перевода на иностранные языки. Его игра со словом, его умение находить в слове десятки смысловых оттенков, столбцами выписывать эпитеты, строить из них шутовские парады ради озорства гения, которому ничего не стоит переворошить многотысячный лексикон, чтобы мгновенно найти искомое слово, — все это создает трудно преодолимые преграды для переводчика. Надо очень хорошо знать богатства своего родного языка, чтобы найти в нем соответствующие параллели.
Русская переводческая школа совершила поистине чудо. Мы имеем в виду предлагаемый читателю перевод H. M. Любимова. Рабле стал почти русским. И это отрадно, потому что Рабле по духу, по всему миру своих идей близок нам.
В 1532 году в «Пантагрюэлистическом пророчестве» Рабле писал: «Величайшее безумие мира считать, что звезды существуют лишь для королей, пап и больших господ, а не для бедных и страждущих».
Звезды для бедных и страждущих! Это то, во имя чего мы трудимся. Как же мы можем не ценить человека, который из дали веков говорит нам свое «да!», и этот человек к тому же гениальный писатель, создавший бессмертное произведение искусства!
Что это за жажда, которую испытывает Пантагрюэль, а также все те, кто соприкасается с ним, да и сам автор, который не раз сообщит о себе: «Я по натуре своей подвержен жажде»?
В шутовском балагурстве повествования слово «жажда» идет в соседстве с вином и веселой попойкой («пить да гулять»). Путешественники сдут к оракулу Божественной Бутылки, находят Бутылку, и последнее пророчество ее «Тринк» Пей! — как бы завершает общую картину, давшую поэту Ронеару основание изобразить писателя веселым пьянчугой. Но это все — шутовство, за которым скрывается философия жизни. Меньше всего Рабле, конечно, думал о вине и попойках. Это ради смеха. Поймут в буквальном смысле, ну что ж, тем хуже для простаков. Но найдутся среди читателей такие, которые догадаются, к чему клонит автор, о какой «жажде» он говорит. Вот для этих-то читателей, проницательных и догадливых, и старается автор, они и есть его настоящие читатели.
Под буффонной аллегорией оракула Божественной Бутылки скрывается призыв пить из светлого источника знаний, пить мудрость жизни. Не случайно Стендаль говорил: «Каждый философ заново открывал знаменитый завет Рабле, заключенный в глубине его Божественной Бутылки».
Слово «жажда» приобретает, как видим, глубокий смысл. Жажда — вечное искание истины, вечная неуспокоенность, пытливая энергия человеческого ума. «Философы ваши ропщут, что все уже описано древними, а им-де нечего теперь открывать, но это явное заблуждение», — пишет Рабле. И далее: «Философы поймут, что все их знания, равно как и знания их предшественников, составляют лишь ничтожнейшую часть того, что есть и чего еще не знают».
Итак, пейте из источника знаний, пейте из кладезя мудрости, он неисчерпаем, и чем больше у вас жажды к знаниям, тем больше в вас пантагрюэлизма!
Однако вечная неуспокоенность вашего разума, вечная неутомимая жажда знаний, которая мучит вас, не делает вас еще до конца пантагрюэлистами. Нужно еще нечто. Что же это такое? — Олимпийское спокойствие вашего духа. Поднимитесь над суетой сует всех мелких страстей человеческих, станьте выше их, не омрачайте свою жизнь тщеславием, злобой, завистью. Взгляните на ваши волнения, тревоги, заботы с высоты вечности, и они вам покажутся ничтожными. Право, жизнь такая драгоценная и такая уникальная вещь, что портить ее суетой житейских треволнений неразумно.
Потому Рабле весел. Потому он не только осмеивает, но и смеется.
Смех нельзя было изгнать из жизни, его нельзя было изгнать из искусства.
Рабле — оптимист по мировоззрению, по восприятию мира, он оптимист по своему художественному методу, по способу изображать мир. Оружие Рабле смех. Это не только средство уничтожения идейных врагов, но и могучее средство утверждения жизни. Будем же смеяться, ибо смех есть достояние сильных!
Книгу Рабле нельзя назвать романом в современном значении этого слова. В ней нет четкого развития сюжета, многосторонней характеристики образов. Автор менее всего занимается психологией героев. Не в том он видел свою задачу.
Правда, неповторимое своеобразие речи персонажа неожиданно ярко освещает перед читателем живого человека во всей его индивидуальности.
Роман Рабле построен на основе развития не характеров, не жизненных ситуаций, а идей. Развитие идей — вот та внутренняя связь, которая объединяет все элементы книги и делает из нее нечто целое, единое. Рабле облекал идеи в форму художественного шаржа, карикатуры, гротеска и буффонады.
Смешное в шарже вызывает чувство симпатии, смешное в карикатуре презрение.
Короли-великаны (Грангузье, Гаргантюа, Пантагрюэль) — это шарж, имевший народное происхождение. Рабле хотел, чтобы читатель любил его великанов, смеясь добрым смехом. Без веселости не было бы пантагрюэлизма.
Карикатурны образы королей Пикрохола и Анарха, карикатурны образы монахов, судейских чиновников, католиков и протестантов, предстающих перед читателем в облике папоманов и папефигов…
Излюбленный литературный прием Рабле — гротеск. К гротеску относится прежде всего фантастическая несообразность, когда одним предметам даются качества и свойства других предметов (колбасы живут, как люди; гвозди растут, как трава; замерзшие слова; фантастическое существо Гастер и т. п.).
Рабле любил прибегать к точности в деталях, и это тоже становится одним из сатирических приемов. Например, подробный отчет о том, сколько всякого добра пошло на костюм ребенка Гаргантюа, или сообщение о том, как один врач «в несколько часов вылечил девять дворян от болезни святого Франциска» (бедности). Или описание следующей ситуации, где точное установление количества сравниваемых предметов вызывает поистине гомерический хохот: «Между тем сиенец вовремя снял штаны, ибо тут же он наложил такую кучу, какой не наложить девяти быкам и четырнадцати архиепископам, вместе взятым».
Часто писатель обращался к приемам излюбленных в его время ярмарочных представлений — фарса или буффонады. Здесь чисто внешний, зрелищный вид комизма (эпизод с колоколами Собора Парижской богоматери).
Сравнения, метафоры, эпитеты, которые писатель использует, повествуя о жизни и приключениях своих героев, всегда увязаны с основными целями книги. Крепкой, веселой, грубоватой шуткой он уничтожает идейных противников. Рассказав, например, о том, что ненавистные ему сорбонники дали обет не мыться и не утирать себе носы, он сообщает: «Во исполнение данных обетов, они до сих пор пребывают грязными и сопливыми». И люди, прочитавшие книгу, не могли без улыбки глядеть на важных богословов: «Они сопливы!»
Тончайшим средством критики христианских канонических текстов, a следовательно, и самой религии становится в руках Рабле пародия. В первой главе книги перечисляются имена пятидесяти девяти королей, совсем так же, как в Библии имена иудейских патриархов и царей (Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова и т. д.). Зачем понадобилось это писателю? Оказывается, затем, чтобы в конце главы задать читателю в самой безобидной форме опасный вопрос: «Не верится вам, что ли?» Вы будете смеяться, разгадав тайный замысел Рабле, он же с притворной строгостью прикрикнет на вас: «Перестаньте же хихикать и помните, что правдивее Евангелия ничего нет на свете». Мы эту фразу взяли из другого места книги, но не нарушили логическую связь мыслей писателя.
Издеваясь над средневековой наукой, над богословскими и юридическими сочинениями, обильно уснащенными цитатами и ссылками на античные авторитеты или Священное писание, Рабле неоднократно пародирует манеру «ученых» рассуждений, однако сами но себе встречающиеся в романе ссылки и цитату (точнее — большая их часть) свидетельствуют о громадной начитанности писателя.
Многочисленные каламбуры, игра слов — все направлено у Рабле к одной цели. Слово gentilhommes — дворяне — он переделывает на gen — pill — hommes, и дворяне уже предстают как грабители (русский переводчик нашел этому остроумную параллель — «д-ВОР-янчики»). Даже имена святых служат на страницах романа Рабле развенчиванию церкви и религии. Такова святая Нитуш (святая Недотрога). Клятвы, ругательства с упоминанием различных святых в устах его героев выглядят также отнюдь не благочестиво. Рабле не лиричен. Чувствительность чужда его таланту. Он бывает серьезен, иногда трогателен, когда рассказывает о «простодушии исполненном облике» своего Гаргантюа, когда говорит о печалях народных, но он спешит отогнать от себя набежавшую грусть и снова веселой шуткой смешит своего читателя. Однако Рабле поэт. Его мысль, его образы достигают порой эпического величия. Проза его иногда приобретает четкий ритм, он использует звуковую окраску слова (см. великолепное описание бури в XVIII главе книги Четвертой).
Рабле часто непристоен. Непристоен нарочито, непристоен из гневного протеста против церковного аскетизма и ставшей фальшивой фикцией в руках средневековых тартюфов морали.
Книгу Рабле нельзя просто прочитать, ее нужно читать, и не один раз, вдумываться, входить в интимный мир автора. Она подобна симфонической музыке. Чем больше ее слушаешь, тем больше она говорит уму и сердцу. Кстати, Рабле, пожалуй, первый из прозаиков Франции обратил внимание на музыкальную сторону слова. Слово его поет. В звуке скрыт особый смысл. Здесь тоже головоломка, загадка. Брат Жан называет свое идеальное «государство» Телем. Пантагрюэль и его спутники отправляются в дальнее плавание на корабле «Таламега». Что это, случайное звуковое сходство? У Рабле все с умыслом. Пораздумайте, читатель, может быть, и нападете на мысль о том, что шутники-то едут искать «желанного», искать счастья, идеального общества, свободного от пороков и зла. И возглавляет этот поход Пантагрюэль («Всежаждущий»), жаждущий знаний (ведь только разум и знания приведут человечество в мир счастья, по идее гуманистов), и Божественная Бутылка скажет: «Тринк» — звукоподражание. Ударьте палочкой по стеклянной посуде, вы услышите этот звук. Но вместе с тем это значит и «пей!». И жрица растолкует: пей знание, мудрость, силу.
С Пантагрюэлем и его спутниками беседует Энтелехия. В переводе с греческого — значит «Совершенство». Кто это? Женщина? — Нет, философский термин. Юная красавица (ей ведь всего только тысяча восемьсот лет, как раз столько, сколько отделяет век Рабле от века Аристотеля) питается антитезами, категориями, абстракциями и ничем другим. Рабле осмеивает увлечение своих современников идеалистическим суемудрием. Но этим не исчерпывается аллегория. Нужен целый трактат, чтобы рассказать современному читателю о всех гранях его многообъемной символики.
Рабле воевал со средневековьем, пользуясь его же оружием. Гротескные символы Рабле напоминают подчас особый вид орнамента со странными диковинными переходами одного вида животных в другой, с причудливым сочетанием несообразностей.
Создатель «Гаргантюа и Пантагрюэля» поистине может почитаться одним из основателей французского литературного языка. Сенеан, автор двухтомного исследования «Язык Рабле», пишет: «Иностранные обороты, классические языки, языки Возрождения, французский язык всех времен и всех провинций — все здесь нашло свое место и свою форму, нигде не производя впечатления какой-либо несвязности или несоответствия. Это всегда язык самого Рабле».
Рабле любил само слово. В нем жил и писатель и лингвист. Иногда он, увлекаясь, забывал о том, что, собственно, хотел сказать. Слово уводило его в сторону, он любовался им. Оно сверкало, звенело, открывалось умственному взору все новыми и новыми сторонами. Анатоль Франс восхищался этой влюбленностью писателя в слово: «Он пишет играючи, словно забавы ради. Он любит, он боготворит слова. До чего же чудесно наблюдать, как он нанизывает их одно на другое! Он не может, не в силах остановиться».
Рабле сыграл огромную роль в истории общественной мысли Франции. Уже современники его видели в нем выдающееся явление своего века. Имя его стало популярным в народе, с ним связывали различные легенды и антиклерикальные анекдоты.
Рабле незримо присутствует во всех значительных произведениях французской литературы последних четырех столетий. «Рабле — наш общий учитель», — признавался Бальзак. В несравненных по мастерству «Озорных рассказах» он шел от своего «достойного соотечественника, вечной славы Турени — Франсуа Рабле».
Грандиозная тень Рабле зрима и в «Острове пингвинов» Анатоля Франса, и в «Кола Брюньоне» Ромена Роллана.
Рабле глубоко национален. Это француз до мозга костей. Он часто подшучивает в своей книге над соотечественниками, но он их любит. Они «по природе своей жизнерадостны, простодушны, приветливы и всеми любимы». И он сам такой же. Может быть, эта его национальная самобытность помогла ему стать писателем общечеловеческого масштаба. Кто же из образованных людей мира не знает сейчас Рабле? Правда, он очень труден для перевода на иностранные языки. Его игра со словом, его умение находить в слове десятки смысловых оттенков, столбцами выписывать эпитеты, строить из них шутовские парады ради озорства гения, которому ничего не стоит переворошить многотысячный лексикон, чтобы мгновенно найти искомое слово, — все это создает трудно преодолимые преграды для переводчика. Надо очень хорошо знать богатства своего родного языка, чтобы найти в нем соответствующие параллели.
Русская переводческая школа совершила поистине чудо. Мы имеем в виду предлагаемый читателю перевод H. M. Любимова. Рабле стал почти русским. И это отрадно, потому что Рабле по духу, по всему миру своих идей близок нам.
В 1532 году в «Пантагрюэлистическом пророчестве» Рабле писал: «Величайшее безумие мира считать, что звезды существуют лишь для королей, пап и больших господ, а не для бедных и страждущих».
Звезды для бедных и страждущих! Это то, во имя чего мы трудимся. Как же мы можем не ценить человека, который из дали веков говорит нам свое «да!», и этот человек к тому же гениальный писатель, создавший бессмертное произведение искусства!