Этот миниатюрный транспарант делил всех, кто его видел, на две категории. Одни замечали в этой фразе лишь шутку санитаров. Другие же сразу проникались ее глубоким смыслом, втайне задумываясь над своей жизнью.
   Кроме кумачово-белого воззвания была в секционном зале нашего отделения и еще одна посторонняя вещь, не вписывающаяся в приказы и распоряжения Главного медицинского управления. Пузатый кассетный магнитофон, с выпирающими боками мощных колонок, стоял недалеко от весов. Забрызганный микроскопическими капельками мертвой крови, которые были не видны на черном пластике корпуса, он скрашивал монотонную мясную рутину то Оззи Осборном, то Моррисоном, то легкомысленным эфиром модной радиостанции.
   Пока я с тобой, читатель, трепался – успел подготовить секцию к работе. Вынул ножи, иголки, банки для биопсий, ветошь, жбан с формалином. Теперь – на второй этаж, к врачам. Там тоже морг. Но та его часть, где царство науки, и правит бал высшее медицинское образование. Поднимаемся по лестнице. Открываем дверь и – другое дело… Пальмы, лианы, аккуратный журнальный столик, рекреация с кофеваркой. В открытых дверях кабинетов видны достойные люди у микроскопов и компьютеров.
   По коридору – налево, вторая дверь. Ситкин Виктор Михайлович – вот кто за ней. Заведующий отделением, окружной патологоанатом Северо-Восточного округа столицы. Это должности. Если позабыть о них… А вот мы сейчас позабудем да и войдем.
   – Привет, Виктор Михайлович! Как ваше драгоценное?
   Кабинет хорош – мебель, аквариум… Ну, да черт с ним, с кабинетом. Из большого кожаного кресла навстречу к нам поднимается мужчина пятидесяти с небольшим лет. Не высокий, среднего роста, с усами и клиновидной бородой, с прической вождя мирового пролетариата, он и впрямь сильно смахивает на Ильича. Есть даже портретное сходство, да только Михалыч покруглей. В нем есть тонкий, просто ювелирный баланс между Лениным, каким его рисовали для детей, и галантным флибустьером с научной степенью. Голубовато-серые шерстяные брюки со стрелками, черные лакированные ботинки, всегда безупречная белая сорочка и… Широкие, массивные черные подтяжки, отделанные тонкой кожей, просвечивают из-под безупречного врачебного халата. И ведь при этом – похож на вождя! Веселый Ленинжер, да и только.
   – Привет, Артёмий, привет! Спасибо за заботу, драгоценности все надежно спрятаны. А что у тебя?
   (Он называл меня этим странным именем «Артёмий», которое, видимо, придумал сам.)
   – У меня-то? Танец с саблями. Четырнадцать вскрытий… и два из реанимации сейчас к нам едут.
   – Ух ты… Володька где?
   – Бумажкин-то? В отпуске. В среду будет.
   – Ну, тогда вперед, дружище. Вперед! Сегодня танцуют все. Так что в секции будет людно. Набери меня, когда реаниматологи придут. Засвидетельствую почтение. Поставщики все-таки…
   – Наберу обязательно. Виктор Михалыч, можно просьбу?
   – Просьбу можно. Денег нет.
   – Деньги – зло, я не о них. Виктор Михалыч, а как бы нам издать какую-нибудь директиву ВКП(б), чтобы черепные коробки не трогать? Мы ж с Борькой одни сегодня. У меня – вон чего, да и у него там все плотно.
   – Наука, Артёмий, не терпит компромиссов. Если Марго захочет смотреть в мозг усопшему – она его получит. Но без особой надобности вскрывать не будем, договорились. Ну а когда показания – извини. Давно бы уже научился мозг через нос вынимать, чтобы не маяться с черепами граждан.
   Улыбнувшись друг другу, мы расстались.
   Ситкин сказал «танцуют все». Значит, в секционном зале будут работать все патанатомы, которые в строю. И черепные коробки почивших граждан придется вскрывать по первому требованию врачей. А это значительно усложнит мою грязную и нужную работу.
   Спускаясь по лестнице, наткнулся на Маргариту Порфирьевну Одашеву, одного из лучших патологоанатомов нашего отделения, которую Михалыч называл Марго. Лет шестидесяти, смешная такая тетушка. Маленькая, тощенькая. Говорит она медленно и так, будто перед ней трехлетний ребенок. Меня звала Темушкой. Одетая, как английская дама эпохи Льюиса Кэрролла, в изящном халате и старомодном зеленом клеенчатом фартуке, копаясь в органокомплексе, любила рассказывать разные милые истории про эксгумации, в которых она участвовала, когда была судмедэкспертом. Взяв на исследование все, что было только можно, Марго говорила, поправляя тонкие очочки:
   – Ну, все ясно. Отчего дед помер, один Бог знает. Пойду, напишу об этом в заключении. А ты, Темушка, готовь мне следующего горемыку. Вдруг с ним больше повезет…
   В тот день, увидев меня, она просияла своим детским морщинистым лицом.
   – Темушка, привет! Я работаю с четырьмя гражданами, а мне ведь сегодня к зубному. Так что я тебя очень прошу – моих без очереди, первыми. Ладно?
   – О чем речь, Маргарита Порфирьевна…
   – А записочку с фамилиями я тебе на стол положила.
   Взяв записку со стола в секционном зале, я пошел к холодильнику. Новенький красавец стоит теперь у нас на первом этаже, а не в подвале, как старый. Да и в подвал ему не по рангу. Он ведь настоящий импортный английский джентльмен. Создан инженерами британской фирмы «Leec». Восемь секций, тридцать два места. Температура и влажность в каждой секции регулируется отдельно, а все значения выводятся на жидкокристаллический мониторчик. Заметьте, 1995 год. Если открыть дверь, которая охраняет покой усопших, засунуть в холодильник башку и потянуть носом… Никаких запахов, как бы вы ни принюхивались. Циркуляция холодного воздуха обеспечивает усопшим сохранность, унося в вентиляционные патрубки тошнотворный аромат смерти.
   Граждан нашей необъятной Родины, причину кончины которых будет определять сегодня Марго, зовут Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев. Уверен, что всем четверым глубоко плевать на диагноз. Они упиваются той абсолютной свободой, на которую не в силах повлиять незаконченные земные дела, искренние и фальшивые слезы родственников, похоронная церемония и скорбные речи. Теперь во власти живых лишь их изношенные тела. И, прежде чем зарыть останки в терпеливую землю, живые станут терзать их своими суетливыми манипуляциями, стараясь угодить медицине и религиозным обрядам.
   Обряды позже. Сейчас – медицина. А значит, Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев попадут на секционный стол первыми, ведь Маргарите Порфирьевне сегодня к зубному. Стало быть, мне надо поторапливаться.
   Итак, сперва Ермилов. Как и всем остальным, кто ляжет сегодня передо мною на зеркальную сталь секционного стола, ему предстоит классическая аутопсия по Шору, названная так в честь ее изобретателя – советского патологоанатома Шора, жившего… Точно не помню, но когда-то давно. В общем-то – ничего сложного. Моя задача состоит в том, чтобы извлечь из Ермилова органокомплекс. Конкретнее – все, чем наделила его природа, от кончика языка и до нижнего отдела прямой кишки. А если того потребует врач, то и головной мозг тоже.
   Когда все внутренности лягут покойнику в ноги, врач сможет исследовать их, раскрывая длинным острым ножом орган за органом. Закончив, доктор удалится в свой кабинет, где родится «справка о смерти». Бумагу эту отдадут родственникам, а обозначенный в ней диагноз будет вписан в гербовое «Свидетельство о смерти», которое станет последним документом, выданным усопшему государством, заявляющим свои права на человека даже после его кончины. Конечно же посмертный диагноз вряд ли что-то изменит. Особенно для Ермилова. Но… Правила есть правила. Он подчинялся им при жизни, пришло время подчиниться им в последний раз.
   А потому я привычным ловким движением вдеваюсь в клеенчатый фартук и беру короткий хирургический нож с острым лезвием, мерцающим на его выпуклом брюхе. Подхожу к столу, встаю на широкую деревянную подставку, возвышаясь над трупом. Его бессмертная душа витает где-то рядом, то поднимаясь над нами под самый потолок секционного зала, то опускаясь к своему бывшему пристанищу.
   Голый, серо-желтого цвета, он лежит передо мной, безучастно задрав в потолок восковое лицо. Один глаз приоткрыт, синюшные губы натянуты так, что видны крупные желтые зубы. Если приглядеться, вполне может показаться, что он улыбается, исподтишка посматривая на меня.
   Раньше я иногда подолгу, завороженно, смотрел в эти лица, силясь увидеть в них прежнюю жизнь. Но годы шли, настойчиво наматывая на календарь рутину множества сотен вскрытий, и со временем я перестал видеть перед собой человеков. И Ермилова, косящегося на меня с легкой улыбкой, тоже не вижу. Даже если его мертвое лицо захочет поведать мне о его судьбе – не стану слушать. Я просто возьму короткий хирургический нож с острым лезвием, мерцающим на выпуклом брюхе. И начну… ведь Маргарите Порфирьевне сегодня к зубному.
   Наваливаясь своим весом на инструмент, делаю длинный продольный разрез, от горла до паха. Нож, пока еще острый, режет легко, заставляя послушную плоть разъезжаться по обе стороны от лезвия. Рассекаю брюшину, обнажая петли кишечника. Сноровистыми движениями отделяю кожу от грудины и ребер, открывая грудную клетку. Затем беру Ермилова под локоть, словно старого приятеля, несколько раз приподнимая его руку, чтобы увидеть границу ключицы, в которую я вопьюсь все тем же ножом. После чего рвану хищное лезвие вдоль тела, с глухим треском вспарывая ребра. И с другой стороны.
   Освободив тело от грудины, откладываю короткий нож. Теперь в дело вступает его длинный коллега, похожий на стилет, заточенный с одной стороны. Им я отделю от Ермилова верхушку органокомплекса – гортань и язык. Сгусток запекшейся крови, которую когда-то толкало по венам и артериям неутомимое сердце, соскользнет из распаханной шеи покойного, шмякнувшись на поверхность секционного стола. Тогда потяну гортань на себя, вынимая из груди Ермилова дряблые прокуренные легкие, скрывающие под собой неподвижное сердце. Еще совсем недавно он набирал этими легкими полную грудь воздуха, чтобы укоризненно просипеть: «Люська! Да что ж ты душу-то мне мотаешь, стерва?!!» Он выдыхал из себя это, а календарь его жизни продолжал шелестеть, считая дни. Когда дней не осталось, стал отсчитывать оставшиеся вдохи. Каждый из них дарил ему возможность сказать ей: «Люся… Ты прости меня, дурака старого. А, Люсь?» Успел ли?
   Протяжно режа вдоль позвоночного столба, я быстро рассекаю ткани, которые крепят к нему все органы бывшего пациента клиники. Вот и все. Осталось лишь перерезать прямую кишку, достав ее рукой из области таза. Теперь органы, лежащие в ногах у того, кому они верно служили, покуда могли, больше ему не принадлежат. Отныне это собственность министерства здравоохранения.
   В проеме двери появляется Марго. В прозрачном пластиковом фартуке, в полиэтиленовом чепчике на седой кукольной голове и с историями болезни в руках, она с явным нетерпением заглядывает в секционную, мягко подгоняя меня.
   – Тёмушка, товарищ готов? Так, Ермилов, – деловито говорит Маргарита Порфирьевна, доставая инструменты из железного шкафчика. – И что же это у нас произошло? – спрашивает она, обращаясь к вскрытому телу так, будто и впрямь ждет от него ответа. Ермилов молчит, уставившись в потолок.
   Торопливо надевая перчатки, Марго приступает к дознанию. Ее длинный острый нож, точь-в-точь такой же, как у меня, проворно мелькает над содержимым покойника, рассекая органы вдоль и поперек и стараясь добраться до истины. А я тем временем перехожу к соседнему столу, на котором лежит Санин. Его голова повернута на бок, прочь от Ермилова, словно он боится взглянуть на своего соседа по анатомическому залу.
   – Ну… смолил он, конечно, безбожно, но помер не от этого, легкие в норме, – бубнит Марго себе под нос. – Да и печень, хоть с признаками цирроза, его не убила. Не иначе как сердце. Ну-ка, Тёмушка, переверни мне это богатство… Вот так…
   Я медленно, аккуратно, чтобы не забрызгать врача кровью, переворачиваю органокомплекс. Она берет сердце в руку, делает быстрый короткий надрез и одним движением вынимает его из сердечной сумки. Через несколько секунд оно уже нашинковано на тонкие лоскуты.
   – Да, тут все очевидно. Обширный инфаркт, – радостно сообщает Марго, давая понять, что готова приступить к следующему и надо работать быстрее. Визит к зубному пропустить никак нельзя, и она очень надеется на мою расторопность. Марго знает, что я один из самых опытных и скоростных санитаров. На вскрытие у меня уходит около трех-четырех минут, не больше. А потому она будет у врача в назначенный час.
   Секционная машина набирала обороты. Двигаясь от стола к столу, мы с Маргаритой Порфирьевной наполняли мертвецкую, облицованную бледно-серым кафелем, звенящим лязганьем инструментов, запахом потрошеной человечины и диагнозами, звучащими, словно запоздалые приговоры. Теперь мы знаем, какой именно кусок бренного мяса свел в могилу Ермилова, Санина и Джанидзе. А вот узнать причину их смерти не в нашей власти. Кто из них потерял нечто такое, ради чего тащил лямку? Для кого груз прожитого стал невыносимо тяжел? Если забыть об анатомии да взять в руки пустой бланк справки о смерти, что мы в ней напишем? «Смерть наступила в результате хронического проживания в Российской Федерации». Разве что так…
   В дверях то и дело появлялись другие врачи, прознавшие про четырнадцать вскрытий: торопились занять очередь к своим пациентам, хотя обычно в жизни все бывает строго наоборот. Но сегодня смерть диктует свои правила, раз и навсегда освобождая посетителей нашего отделения от утомительных очередей.
   Когда Марго поставила четвертый диагноз своему последнему страдальцу, она одним ловким движением стащила резиновые перчатки, промурлыкала «вот спасибо тебе, Темушка» и легкой девичьей походкой выпорхнула из дверей мертвецкой, на ходу освобождаясь от клеенчатого передника.
   Ее сменил Петр Магомедович Магомедов, которого коллектив за глаза величал Магомедом. Крупный усатый дагестанец работал куда медленнее, чем Маргарита Порфирьевна, размеренно и без спешки изучая то, что я доставал из усопших. Когда он тщательно взвешивал каждый орган на совковых весах, то становился чертовски похож на неторопливого кавказского продавца, отчего секционная сильно смахивала на прилавок одного из московских рынков. Взвесив, Петр Магомедович чаще всего тяжело протяжно вздыхал, будто худеющая дама, ждущая от весов других результатов, и принимался записывать что-то в блокнот, подолгу замирая над историей болезни.
   Обороты, набранные нами с Марго, стремительно упали, удлиняя рабочий день, который и без того обещал быть длинным. Наскоро обмыв инструменты, я решил, что вполне заслужил небольшую передышку, которая проведет невидимую границу между сделанной и оставшейся работой.
   Выходя из секции, я столкнулся с Томой. Встряхнув растрепанными пергидрольными кудрями, эта молчаливая женщина средних лет стрельнула у меня сигарету. Она всегда так делает, когда мы с ней видимся. Угостив ее куревом, я пошел в кабинет номер 12, удаляясь от кропотливого медлительного Магомеда по короткому широкому коридору.
 
   Надо сказать, что кабинет этот, скрытый от глаз пациентов клиники и их родственников, был весьма знаменит среди персонала. А ведь лишь немногие сотрудники других отделений переступали его порог. Но эти немногие непременно делились впечатлениями со многими остальными, частенько вплетая в свой рассказ самые разные слухи и домыслы, гуляющие по больнице.
   Наверняка ты думаешь, читатель, что за порогом 12-го кабинета были спрятаны всякие диковинные человечьи аномалии, надежно запертые в банках с формалином. Но нет… Врачей, лаборантов и медсестер сложно удивить подобным зрелищем. Дело в том, что на двери с номер 12, что находилась на первом этаже патологоанатомического отделения, имелась скупая трафаретная надпись «комната отдыха санитаров». Казалось бы, что же тут может быть любопытного? И почему заурядное бытовое помещение стало предметом сплетен?
   Разгадка проста. Двенадцатый кабинет нашего отделения был весьма незаурядным бытовым помещением, аналогов которому в клинике не было. Хочешь взглянуть? Пожалуйста… Два мягких щелчка ключом – и мы с тобой внутри.
   Большая просторная комната. Куда более просторная, чем можно ожидать от комнаты отдыха санитаров. Слева от входа находятся двери двух душевых, прижатых почти вплотную друг к другу. Душевые – единственное, что роднит эту комнату со множеством подобных в других отделениях больницы. Все остальное ее убранство разъединяет их, как дальних родственников, которые никогда не поймут и не примут друг друга. Итак…
   Большое сдвоенное окно занавешено широкими вертикальными жалюзи в восточном стиле, украшенными изображением летящего дракона, пышных лотосов и миниатюрных кукольных гейш. Вдоль окна вольготно устроился массивный черный кожаный диван с широкими покатыми подлокотниками. Перед ним низкий овальный столик – дерево под темным лаком, с широкими стеклянными вставками. У стены напротив – приземистая мускулистая тумбочка на колесиках, с дверцей из слегка прозрачного темного стекла. На своей крепкой спине она держит громоздкий тяжелый телевизор, уроженца Японии. А за тонированной стеклянной дверцей прячется его земляк – японский видеомагнитофон, со всех сторон зажатый кассетами с фильмами. В углу, словно подбоченясь, стоит пухлое кресло, похожее на диван, будто младший брат близнец.
   В паре метров от него маленькая уютная кухонька, со шкафчиками разного калибра смелого оранжево-красного цвета, а потому отчаянно модная. В ее объятиях зажата холодная стальная раковина, в которую, изогнув длинную лебединую шею, смотрит настоящий финский кран, готовый пустить деликатно шипящую струю. В центре кухни незыблемой глыбой стоит импортная электрическая плита с аккуратными переключателями и крошечными сигнальными лампочками. Узенький участок деревянной столешницы, желающей казаться мраморной, отделяет плиту от высокого белоснежного холодильника немецкого происхождения. В его прохладном чреве всегда можно было найти какую-нибудь домашнюю стряпню. Да и деликатесы в нем тоже появлялись. Под боком у холодильника теснятся еще двое «немцев», но родившихся на азиатских конвейерах – электрический чайник и кофеварка. Завершает кухонную композицию компактный обеденный стол в компании с тремя добротными стульями.
   В другой части кабинета номер 12 расположился встроенный шкаф-купе с зеркальными сдвижными дверями и внутренней подсветкой. Угол у окна занимал аквариум – на высокой деревянной подставке, с цветастыми пластмассовыми водорослями, каменистым грунтом, черноморскими ракушками и растопыренным кораллом. В этом столитровом кусочке африканского озера хозяйничала суетливая стайка полупрозрачных радужных рыбок. Из-за аквариума возвышается пальма с острыми сочными листами и стволом толщиной в руку, глядя на который становится понятно, что перед тобой настоящее дерево.
   Санитарные нормы учреждения не терпели обоев и ковров, а потому в комнате отдыха их не было. При этом не было в ней и унылого бледно-голубого больничного линолеума. Вместо него пол был выложен крупной напольной плиткой, раскрашенной черно-белыми полосами, словно шкура зебры. Стены двенадцатого кабинета были белыми и оштукатуренными, как и во всей клинике. Но четыре крупные картины в аскетичных, стильных черных рамах, да несколько постеров с портретами западных рокенрольщиков, почти полностью скрывали их нагую белизну. А строгий серебристый торшер, выполненный в стиле «техноминимализма» и стоящий недалеко от входа, заливал комнату мягким пастельно-лимонным заревом, оберегая уют двенадцатого кабинета от бездушного казенного света и мерзкого монотонного жужжания люминесцентных ламп.
   Да… совсем забыл… Один из шкафчиков оранжевой кухни был заперт на ключ, который хранился в укромном месте. Вместо кухонной утвари в нем прятался скромный по размерам бар, способный похвастать весьма нескромным ассортиментом породистых крепких напитков. И все это, позвольте напомнить, в 1995 году.
   «Двенашка» была детищем Вовки Бумажкина и нашего санитара-ветерана Славика Ершова – он начинал свою работу в госпитале много лет назад. Но именно Вовка, которому было весьма за сорок и который слыл обстоятельным и домовитым мужчиной, стал обустраивать наш второй дом в складчину с двумя другими санитарами. Добротная мебель и стильный дизайн 12-го кабинета были его заслугой.
   Конечно же доктора и сестры клиники тоже старались украсить свои ординаторские штрихами домашнего уюта. Занавески, пуфик, плед, старенькая фиалка на подоконнике… Впрочем, иногда эти милые семейные вещицы лишь подчеркивали холодную ничейность служебных помещений. По сравнению с нашей двенадцатой…
   Да нет, глупо даже пытаться сравнивать! Двенадцатая (которую между собой мы называли «двенашкой») совершенно не старалась походить на дом. Ведь она была самым настоящим домом. И не для десятков малознакомых людей, а всего-то для нескольких человек, которые знали друг друга не один год и были крепко связаны общим непростым и суровым делом. И несли общую ответственность за него, хотя каждый понимал ее по-своему.
   За долгие годы «двенашка» повидала разного. Бурные служебные романы ночных санитаров, состоявшиеся и не состоявшиеся разводы, вечеринки по поводу и без него. Она была временным пристанищем для тех, кому отчего-то некуда было идти. Радушно принимала она и тех, кого ждали дома, но идти им туда не хотелось. Здесь можно было пережить самую разрушительную фазу квартирного ремонта. Или просто остаться наедине с собой и своими мыслями.
   Разговоры о комфортном быте санитаров анатомички, иногда звучащие в стенах клиники, были рождены чувством зависти. Казалось бы, все просто и очевидно. Но очевидность эта обманчива.
   Я тоже не сразу понял, что зависть коллег по клинике, работающих в 20-этажной башне главного корпуса, имеет двойное дно. Истинная причина ее не имела никакого отношения к материальной стороне вопроса. Вполне возможно, что многие завистники и сами не понимали, отчего же им не дает покоя эта комната номер 12, втиснутая в коренастый корпус патанатомии. И если кто-то из них читает эти строки, то пускай поправят меня, если я надумал чего-то лишнего.
   Итак, пока я наливаю себе опасно крепкий кофе, стоя в той самой комнате отдыха, мы аккуратно и решительно препарируем неблаговидные чувства коллег.
   Слой первый, поверхностный. Носит чисто материальный характер, является осознанным психическим процессом, хотя многие пытаются убедить себя и всех вокруг, что он им не знаком. Одним словом – зависть элементарная. Как бы то ни было, ясно одно – серьезное конфликтное противостояние на такой примитивной страстишке не построишь. Вспыхнет и погаснет. За ней должно стоять куда более масштабное чувство.
   Слой второй, внутренний. Носит глубокий психологический характер. В его основе: комплекс недооцененности, несправедливо заниженной оценки. «Я врач, с высшим медицинским образованием. День за днем помогаю людям, некоторым жизни спасаю. На мне лежит колоссальная ответственность, а значит – большие психические нагрузки. А они… Кто они? Санитары. Необразованные мясники, алкоголики, аутсайдеры, от которых по большому счету ни хрена не зависит. И что в итоге?» А вот это уже четкая аргументированная позиция. Вот она способна сформировать стойкое отношение к какому-то явлению или группе людей. А если дело дойдет до открытого конфликта, то она будет управлять сознанием. Если один человек выстроил осознанную аргументированную позицию, то другой ее своими контраргументами сможет разрушить. И примеров тому немало.
   Слой третий, глубинный. Вот мы и добрались до подсознательного. Это человек контролировать не способен, словно тектонические процессы. Сознание тут бессильно. Как бы ты ни жонглировал своими позициями и аргументами, подсознательное будет гнуть свою линию, формируя ваши эмоции. Как они зарождаются? С помощью природного инстинкта, призывающего человека держаться подальше от всего, что связано со смертью. И от тех, кто знает, как ты, человек, будешь смотреться в секционном зале…
   Кстати, меня там давно уже ждут. И живые, и мертвые.
   Интересно, кому из них я больше нужен?
   Проведя два часа в секционном зале, понял, что нужен всем. Врачи торопили, заставляя метаться между столами, попутно убирая банки с биопсиями и ставя новые, натачивая ножи и взвешивая видавшую виды циррозную печень.
   Не успел я распрощаться с Магомедом и его молчаливыми пациентами, как в секционной показалась каталка, которую толкал Плохотнюк.
   – Жив еще, мясничок? – подмигнул он.
   – Ага. Это местный?
   – Да, из реанимации. Врачи будут через пятнадцать минут. Шеф придет, будет сам работать.
   – Понял. Плохиш, сделай-ка доброе дело для стахановского передовика. Забери с этого стола в холодильник.
   – О чем речь, дружище? – картинно развел руками Плохотнюк. Исполнив просьбу, он скрылся вместе с отработанным покойником в широком проеме двери, из которого была видна нервозно мигающая лампа дневного света.
   Спустя пятнадцать минут я был застигнут врасплох представительной делегацией отутюженных глянцевых врачей, реаниматологов и терапевтов во главе с флибустьером Ситкиным.
   – Прошу, коллеги. Аутопсия – самая надежная диагностика на свете. Хотя и печальная, – урчал шеф бархатным баритоном, проходя в секционную.
   Врачи, двое мужчин и пухлая кукольная блондинка, уверенно следовавшие за шефом патанатомии, на мгновение замерли в дверях мертвецкой, словно споткнулись о порог. Анатомичка в разгар большой пахоты хлестко и без предупреждения ударила их по зрению и обонянию. Залитые кровью столы, выпотрошенный каркас одного из четырнадцати несчастных, грязный фартук Магомеда, лежащий прямо на письменном столе (он вечно забывал его там)… Но более остального – влажная удушливая вонь, и я, выглядящий так, будто только что вальсировал с расчлененным трупом.