Вот угас последний красноватый отблеск у черного горизонта. И небо от моря отличить можно было только по густой россыпи звезд, под которыми в полнейшей тьме плыла наша галера, подгоняемая восточным ветром, ведомая искусством рулевого, который держал курс на звезду, указующую, где север, или время от времени открывал ящичек – богопротивные голландцы именуют его «нактоуз», – где слабый огонек освещал стрелку компбса. Позади, у грот-мачты, кто-то спросил капитана Урдемаласа, не зажечь ли кормовой фонарь, на что последовал ответ – тому, кто, мол, выбьет кресалом хотя бы малую искру, он, капитан, лично выбьет мозги.
   – А насчет солдатского богатства, – заговорил вдруг Алатристе, словно вздумал вдруг ответить на мои слова, – я, признаться тебе, ни разу не видел, чтобы оно приваливало к кому-нибудь надолго. Все в распыл идет – на пропой души, на игру, на баб… Да ты сам это отлично знаешь.
   И воцарившееся молчание было довольно красноречиво. Достаточно кратко, чтобы эти слова не звучали упреком, и достаточно продолжительно, чтобы укоризна все же чувствовалась. А я и в самом деле отлично знал, о чем речь. Мы были вместе уже почти пять лет и уже семь месяцев провели в Неаполе и на галерах, так что у друга моего отца был случай заметить во мне кое-какие перемены. И не только телесные, хоть я уже догнал его ростом и был, кстати, хоть и худощав, но строен, с сильными руками, крепкими ногами и довольно приятным лицом, – нет, я имею в виду перемены другие, более сложные и потаенные. Я знал, что капитан никогда не желал, чтобы будущность моя была связана с военной службой, а потому при помощи друзей своих, дона Франсиско де Кеведо и преподобного Переса, старался сызмальства приохотить меня к чтению хороших книг и к переводам с латинского и греческого. Пером, часто повторял он, дотянешься дальше, чем шпагой; и перед тем, кто поднаторел в литературе и юриспруденции да еще сумел занять прочное положение при дворе, откроется путь попривлекательнее, нежели у профессионального вояки. Однако пересилить природную мою склонность оказалось невозможно, и, хотя благодаря его усилиям, удалось все же привить мне вкус к словесности – так что спустя столько лет, кажущихся ныне столетиями, я и сам взялся за сочинительство, занося на бумагу нашу с капитаном историю, – но родовое начало, передавшееся мне, по всей видимости, от отца, что сложил голову во Фландрии, равно как и годы, проведенные бок о бок с Диего Алатристе, беспокойную и опасную жизнь которого начал я делить с тринадцати лет, предопределили мою судьбу. Я хотел быть солдатом, и наконец стал им, и предавался марсовым, так сказать, утехам со всем пылом необузданной младости.
   – Баб у нас на галере не имеется, вино преотвратное, да и того мало, – отвечал я, слегка уязвленный. – Так что зря вы это, обидно слушать… Ну а насчет игры… У меня, сами знаете, в кармане – вошь, а на аркане – блоха…
   Вошь, кстати, упомянута была не для красного словца. Капитан Урдемалас, утомясь от бесконечных потасовок и прочего мордобоя, объявил карты и кости на борту вне закона, а тех, кто пренебрежет запретом, пообещал заковывать в цепи. Однако голь на выдумки хитра, или, как говорят в наших краях, кобыла смыслит больше кучера, а потому моряки и солдаты изобрели новую игру: мелом вычерчивали на дощатом столе несколько кружков, в центр сажали уловленную вошку – одну из того множества, что в буквальном смысле ели нас поедом, – и делали ставки на то, куда именно она поползет.
   – Вот когда вернемся в Неаполь, видно будет, – досказал я.
   И поглядел на капитана краем глаза, ожидая какой-нибудь ответной реплики, однако темная фигура, рядом и вместе со мной чуть покачивавшаяся на шаткой палубе, оставалась безмолвна и неподвижна. Дело все было в том, что еще некоторое время назад капитан понял: как ни старайся оберечь и защитить своего питомца, не получается его оградить от кое-каких предосудительных сторон военной жизни, не говоря уж об опасностях, прямо с нею связанных, ибо за годы, протекшие с тех пор, как моя бедная матушка прислала меня в Мадрид под опеку Диего Алатристе, я несколько раз ввязывался в его сомнительные предприятия, или, если угодно, темные дела, очень сильно рискуя и свободой, и самой жизнью. Теперь я был – ну или должен был вот-вот стать – сложившейся личностью. И если капитан иногда решал вразумить меня добрым советом – а ведь вы, господа, помните, верно, что он относился к тому сорту людей, которые отдают безоговорочное предпочтение делам, а не словам, – то они во мне должного и сочувственного отклика не находили, ибо я считал, что превзошел всю житейскую премудрость и мне море по колено. Осознав тщету своих наставлений, капитан, как человек безмерно опытный, дальновидный, предусмотрительный и любящий меня, вместо того чтобы читать мне морали, просто-напросто старался оказываться рядом всякий раз, как считал это необходимым. Власть же свою употреблять – а он, видит Бог, делал это превосходно – лишь в самых крайних случаях.
   Допускаю, что в отношении женщин, вина и карт были у него кое-какие основания досадовать на меня. Жалованье свое, составлявшее четыре эскудо в месяц, равно как и деньги, добытые в предыдущих предприятиях, когда атаковали в заливе Майна два турецких трехпалубных купца, провели прелестный денек на побережье Туниса, взяли, что называется, «на шпагу» парусник у мыса Пахаро и галеру, севшую на мель у Санта-Марии, тратил я до последнего грошика, поступая в сем случае в полнейшем соответствии с установившимися среди нашего брата правилами и без малейших отличий от того, как вел себя в пору своей юности капитан Алатристе, что он и сам пусть неохотно, но признавал. Правда, надо сказать, что жажда новых ощущений не давала мне покоя. Ибо для здорового парня моих лет, к тому же испанца, Неаполь, мировой перекресток, был истинным раем на земле: отличные трактиры, лучшие на свете таверны, роскошные девки – было, одним словом, на что солдату порастрясти мошну. Кроме всего прочего, судьба, словно бы для того, чтобы еще больше окрылить меня, подгадала так, что там же оказался в ту пору Хайме Корреас, мой собрат по ремеслу мочилеро, с которым проделали мы всю фламандскую кампанию двадцать пятого года. Он уже прослужил в Италии достаточно, чтобы приобщиться в полной мере ко всем ее злачным местам. О нем речь у нас будет впереди, а сейчас скажу лишь, что бо́льшую часть зимы, покуда разоруженные галеры стояли на ремонте, я, как ни супил брови капитан Алатристе, провел в обществе Хайме и в удалых набегах на таверны и игорные дома, не пренебрегая и домами веселыми – впрочем, тут я все же усердствовал не слишком. И дело было не в том, что бывший мой хозяин лицемерил или был святее папы римского, – вот уж нет, совсем, как вы знаете, наоборот, однако азартные игры, досуха выдоившие столько солдатских кошельков, никогда его не привлекали. Что же касается иных увеселений, то мастерицы нескучного досуга, которых он иной раз посещал – хоть никогда не нуждался в покупном корме, ибо неизменно умел устроиться так, чтобы пощипать на тучных лугах сочную даровую травку, – были все наперечет и вполне надежны. Ну, зато, правда, Бахусову пороку предавался капитан так, словно вырвался из адского пекла, где истомился неутолимой жаждой. Но, хотя он нередко напивался допьяна, особенно в те дни, когда дух его был омрачен печалью или гневом, – тут, кстати сказать, делался он особенно опасен, ибо вино не притупляло его чувств и не влияло, сколько ни вливай, на твердость руки и проворство, – однако неизменно совершал это в полнейшем одиночестве и без свидетелей. И, я полагаю, побуждали его опорожнять одну бутылку за другой не столько приятные ощущения, сколько желание утопить в вине каких-то гнездящихся в душе и когтящих ее демонов, никому, кроме Господа нашего и самого капитана, не ведомых.
 
   С первыми рассветными лучами наша галера бросила якорь у стен Мелильи, испанской крепости, отбитой у мавров сто тридцать лет назад, причем стала не в лагуне, а с внешней стороны, в бухточке, и не на якорь стали, а пришвартовались к берегу, и, короче говоря, сделав все, чтобы оказаться под защитой высоченных крепостных башен и стен. Внушительный облик города оказался, впрочем, совершенной мнимостью, в чем, покуда капитан Урдемалас уточнял стоимость пленных, убедились мы, пройдя вдоль стен и по узеньким улочкам, где не было ни единого деревца. Всюду чувствовались заброс и запустение. Восемь веков изнурительной борьбы с исламом умирали на этой убогой границе. Поток золота и серебра из Индий лился мимо, сюда не попадало ни грошика. Все уходило в лапы генуэзских банкиров, если не перехватывалось на штормовых торговых путях англичанами и голландцами – дай им Бог сдохнуть без покаяния! Ныне все августейшие помыслы устремлены были к Фландрии да Индиям, африканские же наши затеи, некогда столь милые сердцу великого императора Карла и наследовавших ему католических государей, утратили всякую привлекательность в глазах четвертого Филиппа и его фаворита, графа-герцога Оливареса, причем до такой степени утратили, что об этом сложена была даже язвительная сатира, распространявшаяся в списках без имени автора:
 
…Плевать, что втуне сгинут все усилья
И черный час придет для христиан,
Как только мавр оттяпает Оран,
И за Сеутой вслед падет Мелилья, —
 
 
Когда у андалузских берегов,
К нам искони кипящих злобой дикой,
Услышишь плеск турецкого весла —
 
 
С кем станешь отбивать тогда врагов?
Витиза нет средь нас, нет Родерика,
А Юлианам подлым – нет числа[7]
 
   Но, хоть стихами говори, хоть прозой, дело было в том, что крепости на побережье Северной Африки держались просто чудом и спасала их скорее былая слава, нежели что-либо иное, и пираты, хоть и лишились из-за них доступа к некоторым портам и опорным пунктам, жили себе не тужили в Алжире, Тунисе, Сале, Триполи или в Бизерте. И запертые в этом каменном мешке, чьи казематы и бастионы ветшали и разрушались из-за того, что не на что было их восстанавливать, наши солдаты, в большинстве своем – израненные и покалеченные ветераны, давным-давно выслужившие себе отставку и покой, – вместе с семьями своими ходили оборванцами и влачили полуголодное существование – ибо тут не было и клочка земли, чтобы вырастить на ней что-нибудь, – со всех сторон окруженные врагами, а какая бы то ни было помощь могла прийти только с Полуострова, а до него, прикиньте, день – ну, может, чуть меньше – пути по морю. И придет она не вдруг: это зависит от состояния моря и от расторопности тех, кому в Испании по должности полагается помощь эту оказывать. Так что Мелилья, как и прочие наши африканские владения, включая Танжер и Сеуту, о которых португальцы с полным правом могли сказать: «Были наши – стали ваши» [8], рассчитывать могла только на отвагу своего гарнизона да на более-менее мирные отношения с сопредельными маврами, то выторговывая у них, то добывая силой необходимые припасы. Многое из всего этого я понял, обойдя город и поглядев на источники пресной воды, от которых зависела здесь вся жизнь. Побывал в лазарете, в церкви, в подземной галерее Санта-Ана и на том рыночке за крепостной стеной, куда из окрестных мавританских селений привозили на продажу мясо, рыбу, овощи: весьма, надо сказать, оживленное место, но – лишь до захода солнца, ибо перед тем, как на ночь закрывались городские ворота, Мелилью должны были покинуть все арабы, за исключением самых надежных и проверенных – те могли остаться и переночевать в местной тюрьме, под присмотром альгвазила. Его самого мне увидеть не довелось, потому что в этот же вечер «Мулатка», пока о нас не дали знать, потихоньку, на веслах, выбралась в открытое море, а там, пользуясь ветром с берега, двинулась на восток, так что рассвет застал нас уже на траверзе Чафариновых островов, на полпути к Орану, куда к вечеру следующего дня мы и прибыли без приключений, счастливо избежав неприятных встреч.
 
   Оран – это, конечно, было нечто совсем другое, хотя место тоже далеко не райское. И этот город пребывал в бедственном состоянии, присущем, впрочем, всем испанским крепостям на африканском побережье, по причине скверного снабжения и ненадежных средств сообщений, и его равелины да бастионы тоже пребывали в забросе и небрежении. Разница была в том лишь, что не в пример Мелилье, скажем, где стены возвели на голом утесе, Оран был настоящим городом, благо рядом протекала река, так что воды было в изобилии, а где вода – там богатые урожаи с огородов и садов; гарнизон же его, хоть и не очень многочисленный – в ту пору насчитывал он тысячу триста солдат с семьями да еще полтысячи жителей, занимавшихся кто чем, – вполне мог отбить и нападение, и охоту повторять его. Так вот, короче говоря, если прочие испанские крепости были заброшены в небрежении, то судьба Орана была пусть и плачевна, но все же лучше, чем у других. Зримым доказательством тому служил караван груженных всяким припасом судов, вошедших в бухту Фалькон: там-то между грозным фортом Масальквивир и мысом Мона, под защитой пушек замка Сан-Грегорио, и расположилась Оранская гавань. Там наша галера, вернувшись к флотилии, чей ордер покинула, погнавшись за пиратом, и стала на рейде невдалеке от берега, рядом с вынесенной в море башней, а мы на катере добрались до суши и дальше пешком прошли примерно полулигу до города, с высоты нависавшего над побережьем и повторявшего все его изгибы, надвое разделенного рекой, по обоим берегам которой живописно раскинулись сады и рощи, белели ветряные мельницы.
   Добрались, говорю, преисполненные радости оттого, что вновь ступили на твердую землю, да притом – не с пустым карманом, и пусть Оран в подметки не годился Неаполю, мог все же и он предоставить кое-какие увеселения. В избытке было там таверн, коими владели отставные солдаты, рынок, благодаря торговле с маврами, ломился от товаров, а доставленные нами с Полуострова зерно, порох и ткани сильно обрадовали местных. Город, хоть и был невелик, располагал каким-никаким, а все же публичным домом, ибо в отношении к подобным гарнизонам даже епископы и богословы, всласть подискутировав на эту тему, пришли к выводу, что следует покориться неизбежному, ибо сколько-то веселых девиц легким своим поведением не только облегчают тяготы несущих воинскую службу, но и оберегают непорочность барышень и честь замужних дам, поскольку сокращается число как изнасилований, так и дезертиров, отправляющихся в мавританские деревни утолить телесный голод. Об этом и толковали мы, солдаты и моряки, намереваясь первым долгом, подобным прохождению таможни и уплате въездных пошлин, посетить оранский бордель, когда произошла, лишний раз доказуя, что за каждым поворотом жизненного пути подстерегают нас большие неожиданности, совершенно непредвиденная, невероятная и отрадная встреча.
   – Да чтоб меня повесили! Это сон или явь?! – произнес знакомый голос.
   И повернувшийся к нам – руки в боки, шпага на поясе – караульный начальник, который в тенечке беседовал с солдатами у входа, оказался Себастьяном Копонсом собственной персоной – низкорослой, тощей и жилистой.
 
   – Так вот все оно и было, – завершил он свой рассказ.
   Мы выпивали втроем за столиком тесной и грязной таверны, под парусиновым, многажды штопанным навесом, защищавшим от солнца. Копонс, по своему обыкновению, потратил очень мало слов, живописуя свое житье-бытье за последние два года, ибо именно столько минуло с нашей последней встречи в андалузской, опять же, таверне, где мы распрощались с ним по окончании достославной истории с «Никлаасбергеном» и золотом короля, когда при участии еще нескольких молодцов перебили множество фламандцев и испанцев-наемников. И, как поведал нам Копонс, злое невезение спутало ему карты, не позволив исполнить похвальное намерение уволиться из армии, обзавестись в родном краю, под Уэской, клочком земли, домиком и женою. Некая провалившаяся затея в Севилье, смертоносный удар шпагой в Сарагосе – и вот уж замельтешили вокруг него альгвазилы, писцы, судьи, стряпчие и прочие паразиты, гнездящиеся в канцелярских делах, как клопы за обивкой, повели хоровод, опустошили его карманы, обобрали дочиста, так что снова пришлось топать в казарму зарабатывать на жизнь. Попытался уехать в Индии – ничего не получилось: там требовались не столько солдаты, сколько чиновники, священники и мастеровые, а когда он совсем уж было собрался завербоваться во Фландрию или в Италию, случилась новая драка в кабаке, итогом коей стали двое избитых стражников и перекрещенный клинком альгвазил, – и опять затрепыхался наш Копонс в тенетах правосудия. На этот раз денег у него не хватило даже на то, чтобы сделать слепую Фемиду хотя бы кривой, и счастье еще, что судья, оказавшийся из тех же краев, посочувствовал земляку и предложил на выбор: либо четыре года в каталажке, либо год – солдатом в Оране за полсотни реалов в месяц. Так он и попал сюда, а год нечувствительно обернулся полутора.
   – А отчего же вы застряли-то? – брякнул я по неизбывной своей наивности.
   Себастьян Копонс переглянулся с Диего Алатристе, словно говоря: «Душевный малец этот Иньиго, только совсем еще безмозглый», и тотчас разлил по кружкам вино, кислое и едкое, неведомой лозы, однако выбирать не приходилось: мы были в Африке, и жарища там, как и полагается, была – страшное дело, не приведи, Господи. А главное – мы выпивали втроем, впервые свидевшись после Руйтерской мельницы, Бреды, Терхейдена, Севильи и Санлукара.
   – Начальство не отпускает.
   – А кто ваше начальство?
   – Его сиятельство маркиз де Велада, комендант крепости и начальник гарнизона.
   И вслед за тем, потягивая вино, рассказал мне, что такое служба в Оране: скверно обеспечиваемые, еще хуже оплачиваемые люди гниют здесь, не надеясь на продвижение по службе да и вообще – ни на что, кроме как на то, что состарятся здесь, в одиночестве или в кругу семьи, если ею обзаведутся, и тогда признают негодным, а до тех пор ни рапорты, ни прошения, ни черт, ни дьявол не помогут. Прежде чем разрешат уползти на карачках домой, в Испанию, изволь-ка лет сорок тянуть здесь лямку, ибо вакансии заполнять некем, а солдаты, которых отправляют в Берберию, не успеют на сходни взойти, а уж норовят дезертировать. Полчасика погуляй по городу – и увидишь, до чего оборваны и истощены здешние люди: на каждую счастливую оказию урвать что-нибудь приходятся недели голодухи и нехватки всего на свете: провианта не привозят, не платят ни жалованья, ни боевых, ни полевых, ни за особые условия службы и вообще ничего не платят, хотя здешний солдат обходится казне дешевле любого другого: решил какой-то придворный финансист – а его королевское величество, видать, согласилось, – что если в наличии есть вода, сады-огороды и мавры по соседству, то войско само себя как-нибудь да прокормит, так что нечего на него деньги тратить. Беда в том, что давали солдатам какое-либо вспомоществование только в самом крайнем случае, так что вот и Себастьян Копонс, прослужив полных семнадцать месяцев, ни единого медного грошика из тех ста с чем-то эскудо, что причитались ему как старому солдату, знающему обращение с аркебузой и мушкетом, не получил. Единственное подспорье – набеги.
   – Чего? – переспросил я.
   Копонс, сощурив один глаз, взглянул на меня. За него ответил капитан Алатристе:
   – Да-да, как во времена наших дедов. Снаряжаются, выходят и грабят поселения незамиренных мавров.
   – Оран, – добавил Копонс, – это старая сводня, которая тем кормится и сыта бывает.
   Я глядел на него, сбитый с толку:
   – Не понимаю.
   – Всему свое время, – ответил Себастьян Копонс.
   И налил еще. Он был, как всегда, крепок, жилист, сух, но мне показалось – не то постарел, не то устал. И вот еще что: против обыкновения удивительно речист сегодня. Мне показалось, что в душе этого человека, у которого, подобно моему хозяину, слова с языка шли туго в отличие от шпаги, вылетавшей из ножен с легкостью неимоверной, скопилось за время, проведенное в Оране, слишком много такого, что теперь, под воздействием непредвиденной встречи со старыми друзьями, растопилось и хлынуло потоком. И я слушал в оба уха, поглядывая на него с ласковой приязнью. От жары он распахнул на груди грязный и залощенный замшевый колет, надетый прямо на голое тело – сорочки, как и прочего белья, Копонс не носил за отсутствием оного; заработанный на Руйтерской мельнице шрам тянулся к левому виску, пропадая в коротко остриженных волосах, где прибавилось белых нитей. И на плохо выбритом подбородке тоже посверкивала седая щетина.
   – Ты объясни ему, кто такие незамиренные мавры, – сказал капитан.
   И Себастьян объяснил. Арабы, обитавшие по соседству, делятся на три разряда – мирные, немирные и могатасы. Мирные ведут торговлю с испанцами, доставляя им продовольствие и все прочее. Платят нечто вроде податей, и пока платят, считаются друзьями. А с той минуты, как перестают, становятся врагами.
   – Звучит устрашающе, – заметил я.
   – Не только звучит. Заловят кого-нибудь из наших, перережут глотку или оттяпают все мужское достояние. А мы, когда поймаем, производим это с ними…
   – А как вы отличаете мирных от немирных?
   Капитан качнул головой:
   – Да мы и не отличаем.
   – Где уж нам, скудоумным… – вставил Себастьян Копонс.
   Услышав эти слова, я призадумался над их зловещей подоплекой. Потом осведомился: кто же такие могатасы? А это те, ответствовал капитан, кто, не переходя в христианство, сражается на нашей стороне как испанские солдаты.
   – И что же – им можно доверять?
   Копонс скорчил гримасу:
   – Можно… Не всем.
   – Я бы вот вообще ни одному мавру не смог довериться.
   Оба ветерана насмешливо воззрились на меня. Должно быть, я показался им непроходимым дурнем.
   – В таком случае тебя ждет еще много открытий. Мавры, брат, – они разные бывают.