– Ну, как хочешь, душа моя. Только в этом случае нам с мамой пора спать, мы непременно хотим проводить тебя завтра...
   Мама встала и перекрестила своего будущего сына, он склонился к ее руке, потом к руке отца. Оставшись одни, мы еще немного побыли в столовой, – я вздумала раскладывать пасьянс, – он молча ходил из угла в угол, потом спросил:
   – Хочешь, пройдемся немного?
   На душе у меня делалось все тяжелее, я безразлично отозвалась:
   – Хорошо...
   Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета:
   Какая холодная осень!
   Надень свою шаль и капот...
   – Капота нет, – сказала я. – А как дальше?
   – Не помню. Кажется, так:
   Смотри – меж чернеющих сосен
   Как будто пожар восстает...
   – Какой пожар?
   – Восход луны, конечно. Есть какая-то деревенская осенняя прелесть в этих стихах: «Надень свою шаль и капот...» Времена наших дедушек и бабушек... Ах, боже мой, боже мой!
   – – Что ты?
   – Ничего, милый друг. Все-таки грустно. Грустно и хорошо. Я очень, очень люблю тебя...
   Одевшись, мы прошли через столовую на балкон, сошли в сад. Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому:
   – Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер...
   Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо.
   – Как блестят глаза, – сказал он. – Тебе не холодно? Воздух совсем зимний. Если меня убьют, ты все-таки не сразу забудешь меня?
   Я подумала: «А вдруг правда убьют? и неужели я все-таки забуду его в какой-то короткий срок – ведь все в конце концов забывается?» И поспешно ответила, испугавшись своей мысли:
   – Не говори так! Я не переживу твоей смерти!
   Он, помолчав, медленно выговорил:
   – Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне.
   Я горько заплакала...
   Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, – в нем был золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, – и мы перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием. Глядя ему вслед, постояли на крыльце в том отупении, которое всегда бывает, когда проводишь кого-нибудь на долгую разлуку, чувствуя только удивительную несовместность между нами и окружавшим нас радостным, солнечным, сверкающим изморозью на траве утром. Постояв, вошли в опустевший дом. Я пошла по комнатам, заложив руки за спину, не зная, что теперь делать с собой и зарыдать ли мне или запеть во весь голос...
   Убили его – какое странное слово! – через месяц, в Галиции. И вот прошло с тех пор целых тридцать лет. И многое, многое пережито было за эти годы, кажущиеся такими долгими, когда внимательно думаешь о них, перебираешь в памяти все то волшебное, непонятное, непостижимое ни умом, ни сердцем, что называется прошлым. Весной восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все издевалась надо мной: «Ну, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?» Я тоже занималась торговлей, продавала, как многие продавали тогда, солдатам в папахах и расстегнутых шинелях кое-что из оставшегося у меня, – то какое-нибудь колечко, то крестик, то меховой воротник, побитый молью, и вот тут, торгуя на углу Арбата и рынка, встретила человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в отставке, за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле в Екатеринодар. Ехали мы туда с ним и его племянником, мальчиком лет семнадцати, тоже пробиравшимся к добровольцам, чуть не две недели, – я бабой, в лаптях, он в истертом казачьем зипуне, с отпущенной черной с проседью бородой, – и пробыли на Дону и на Кубани больше двух лет. Зимой, в ураган, отплыли с несметной толпой прочих беженцев из Новороссийска в Турцию, и на пути, в море, муж мой умер в тифу. Близких у меня осталось после того на всем свете только трое: племянник мужа, его молоденькая жена и их девочка, ребенок семи месяцев. Но и племянник с женой уплыли через некоторое время в Крым, к Врангелю, оставив ребенка на моих руках. Там они и пропали без вести. А я еще долго жила в Константинополе, зарабатывая на себя и на девочку очень тяжелым черным трудом. Потом, как многие, где только не скиталась я с ней! Болгария, Сербия, Чехия, Бельгия, Париж, Ницца... Девочка давно выросла, осталась в Париже, стала совсем француженкой, очень миленькой и совершенно равнодушной ко мне, служила в шоколадном магазине возле Мадлэн, холеными ручками с серебряными ноготками завертывала коробки в атласную бумагу и завязывала их золотыми шнурочками; а я жила и все еще живу в Ницце чем бог пошлет... Была я в Ницце в первый раз в девятьсот двенадцатом году – и могла ли думать к те счастливые дни, чем некогда станет она для меня!
   Так и пережила я его смерть, опрометчиво сказав когда-то, что я не переживу ее. Но, вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни – остальное ненужный сон. И я верю, горячо верю: где-то там он ждет меня – с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. «Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне...» Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро приду.
   3 мая 1944
   Как видим, повествование ведется от лица героини, но важно то, что на трех с половиной страницах она излагает историю своей жизни более чем за тридцать лет. Примерно две с половиной страницы демонстрируют привычный тип сюжета. В нем несколько эпизодов: шестнадцатого июня 1914 года отец героини, прочитав газеты, сообщает о начале Первой мировой войны; в июле состоялась помолвка героини с женихом; в сентябре был прощальный вечер, который подробно воссоздан в развернутой сцене (семейный ужин, обмен незначительными, но напряженными репликами, прогулка героини с женихом в саду, разговор о том, что его могут убить), и отъезд, а затем через месяц сообщение о смерти жениха, имя которого не названо, так же как не упоминается ни одно другое имя, кроме имени отца в связи со сбором гостей в день его именин – в Петров день.
   Этот период составил время с середины июня по октябрь, т.е. примерно четыре месяца. Далее фактически на одной странице изложены события тридцати лет, среди которых отмечены: в восемнадцатом году жизнь в Москве в подвале и добывание средств торговлей старыми вещами; двухлетнее замужество, отъезд в Константинополь, смерть мужа, пропажа племянника с женой, взятие на попечение их маленькой дочки; скитания по Европе и одинокое «чем бог пошлет» пребывание в Ницце по существу в ожидании смерти и «встречи» с женихом, который в последний вечер сказал: «Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне». Как видим, жизнь не принесла героине никакой радости, а судьба ее удивительно характерна для людей того времени, которые спаслись от гибели во время войны и революции, эмигрировали в Европу, но не смогли обрести там нормальной жизни и элементарного благополучия.
   Что обращает на себя внимание в этом сюжете, особенно во второй его части? Отсутствие развернутых эпизодов, краткое перечисление некоторых вех жизни и, главное, зависимость личной судьбы и ее перипетий от исторических событий, которым нельзя было не подчиниться и которые определяли жизненные пути массы людей, перемалывая их судьбы самым трагическим образом. Отсюда чисто хроникальный принцип в изложении событий и фактов и фатально драматическая окраска повествования.
   Преобладание хроникальности, т.е. преимущественно временной связи между эпизодами, и подчиненность процессов личной жизни того или иного героя ходу истории – это характерная особенность и самой жизни, и сюжетной организации многих произведений XX века.
   ● Вспомните другие примеры из творчества русских писателей новейшего времени, подтверждающие обозначенный принцип. В их числе произведения о Второй мировой войне (повести Б. Васильева, В. Быкова, Г. Бакланова) или о деревне (рассказы Ф. Абрамова, В. Астафьева, В. Распутина и др.).
   В проанализированных выше повести Пушкина, рассказах Чехова и Бунина в центре повествования судьба героя или героини, которых можно назвать главными. Сюжетное действие охватывает больший или меньший отрезок времени, но во всех случаях – несколько лет.
   Обратимся к другому типу произведений, которые можно назвать очерками и в которых представлены или отдельная ситуация или характеры героев в одном-двух эпизодах. Эти эпизоды мотивируются встречей рассказчика с тем или иным лицом или произошедшим событием. Прочитаем очерк И.С. Тургенева «Бирюк».
   БИРЮК
   Я ехал с охоты вечером один, на беговых дрожках. До дому еще было верст восемь; моя добрая рысистая кобыла бодро бежала по пыльной дороге, изредка похрапывая и шевеля ушами; усталая собака, словно привязанная, ни на шаг не отставала от задних колес. Гроза надвигалась. Впереди огромная лиловая туча медленно поднималась из-за леса; надо мною и мне навстречу неслись длинные серые облака; ракиты тревожно шевелились и лепетали. Душный жар внезапно сменился влажным холодом; тени быстро густели. Я ударил вожжой по лошади, спустился в овраг, перебрался через сухой ручей, весь заросший лозниками, поднялся в гору и въехал в лес. Дорога вилась передо мною между густыми кустами орешника, уже залитыми мраком; я подвигался вперед с трудом. Дрожки прыгали по твердым корням столетних дубов и лип, беспрестанно пересекавшим глубокие продольные рытвины – следы тележных колес; лошадь моя начала спотыкаться. Сильный ветер внезапно загудел в вышине, деревья забушевали, крупные капли дождя резко застучали, зашлепали по листьям, сверкнула молния, и гроза разразилась. Дождь полил ручьями. Я поехал шагом и скоро принужден был остановиться: лошадь моя вязла, я не видел ни зги. Кое-как приютился я к широкому кусту. Сгорбившись и закутавши лицо, ожидал я терпеливо конца ненастья, как вдруг, при блеске молнии, на дороге почудилась мне высокая фигура. Я стал пристально глядеть в ту сторону – та же фигура словно выросла из земли подле моих дрожек.
   – Кто это? – спросил звучный голос.
   – А ты кто сам?
   – Я здешний лесник.
   Я назвал себя.
   – А, знаю! Вы домой едете?
   – Домой. Да видишь, какая гроза...
   – Да, гроза, – отвечал голос.
   Белая молния озарила лесника с головы до ног; трескучий и короткий удар грома раздался тотчас вслед за нею. Дождик хлынул с удвоенной силой.
   – Не скоро пройдет, – продолжал лесник.
   – Что делать!
   – Я вас, пожалуй, в свою избу проведу, – отрывисто проговорил он.
   – Сделай одолжение.
   – Извольте сидеть.
   Он подошел к голове лошади, взял ее за узду и сдернул с места. Мы тронулись. Я держался за подушку дрожек, которые колыхаясь, «как в море челнок», и кликал собаку. Бедная моя кобыла тяжко шлепала ногами по грязи, скользила, спотыкалась; лесник покачивался перед оглоблями направо и налево, словно привиденье. Мы ехали довольно долго; наконец мой проводник остановился. «Вот мы и дома, барин», – промолвил он спокойным голосом. Калитка заскрыпела, несколько щенков дружно залаяло. Я поднял голову и при свете молнии увидал небольшую избушку посреди обширного двора, обнесенного плетнем. Из одного окошечка тускло светил огонек. Лесник довел лошадь до крыльца и застучал в дверь. «Сичас, сичас!» – раздался тоненький голосок, послышался топот босых ног, засов заскрыпел, и девочка лет двенадцати, в рубашонке, подпоясанная покромкой, с фонарем в руке, показалась на пороге.
   – Посвети барину, – сказал он ей, – а я ваши дрожки под навес поставлю.
   Девочка глянула на меня и пошла в избу. Я отправился вслед за ней.
   Изба лесника состояла из одной комнаты, закоптелой, низкой и пустой, без полатей и перегородок. Изорванный тулуп висел на стене. На лавке лежало одноствольное ружье, в углу валялась груда тряпок; два больших горшка стояли возле печки. Лучина горела на столе, печально вспыхивая и погасая. На самой середине избы висела люлька, привязанная к концу длинного шеста. Девочка погасила фонарь, присела на крошечную скамейку и начала правой рукой качать люльку, левой поправлять лучину. Я посмотрел кругом – сердце во мне заныло: не весело войти ночью в мужицкую избу. Ребенок в люльке дышал тяжело и скоро.
   – Ты разве одна здесь? – спросил я девочку.
   – Одна, – произнесла она едва внятно.
   – Ты лесникова дочь?
   – Лесникова, – прошептала она.
   Дверь заскрыпела, и лесник шагнул, нагнув голову, через порог. Он поднял фонарь с полу, подошел к столу и зажег светильню.
   – Чай, не привыкли к лучине? – проговорил он и тряхнул кудрями.
   Я посмотрел на него. Редко мне случалось видеть такого молодца. Он был высокого роста, плечист и сложен на славу. Из-под мокрой замашной рубашки выпукло выставлялись его могучие мышцы. Черная курчавая борода закрывала до половины его суровое и мужественное лицо; из-под сросшихся широких бровей смело глядели небольшие карие глаза. Он слегка уперся руками в бока и остановился передо мною.
   Я поблагодарил его и спросил его имя.
   – Меня зовут Фомой, – отвечал он, – а по прозвищу Бирюк.
   – А, ты Бирюк?
   Я с удвоенным любопытством посмотрел на него. От моего Ермолая и от других я часто слышал рассказы о леснике Бирюке, которого все окрестные мужики боялись как огня. По их словам, не бывало еще на свете такого мастера своего дела: «Вязанки хворосту не даст утащить; в какую бы ни было пору, хоть в самую полночь, нагрянет, как снег на голову, и ты не думай сопротивляться, – силен, дескать, и ловок как бес... И ничем его взять нельзя: ни вином, ни деньгами; ни на какую приманку не идет. Уж не раз добрые люди его сжить со свету собирались, да нет – не дается».
   Вот как отзывались соседние мужики о Бирюке.
   – Так ты Бирюк, – повторил я, – я, брат, слыхал про тебя. Говорят, ты никому спуску не даешь.
   – Должность свою справляю, – отвечал он угрюмо, – даром господский хлеб есть не приходится.
   Он достал из-за пояса топор, присел на пол и начал колоть лучину.
   – Аль у тебя хозяйки нет? – спросил я его.
   – Нет, – отвечал он и сильно махнул топором.
   – Умерла, знать?
   – Нет... да... умерла, – прибавил он и отвернулся. Я замолчал; он поднял глаза и посмотрел на меня.
   – С прохожим мещанином сбежала, – произнес он с жестокой улыбкой. Девочка потупилась; ребенок проснулся и закричал; девочка подошла к люльке. – На, дай ему, – проговорил Бирюк, сунув ей в руку запачканный рожок. – Вот и его бросила, – продолжал он вполголоса, указывая на ребенка. Он подошел к двери, остановился и обернулся.
   – Вы, чай, барин, – начал он, – нашего хлеба есть не станете, а у меня окромя хлеба...
   – Я не голоден.
   – Ну, как знаете. Самовар бы я вам поставил, да чаю у меня нету... Пойду посмотрю, что ваша лошадь.
   Он вышел и хлопнул дверью. Я в другой раз осмотрелся. Изба показалась мне еще печальнее прежнего. Горький запах остывшего дыма неприятно стеснял мне дыхание. Девочка не трогалась с места и не поднимала глаз; изредка поталкивала она люльку, робко наводила на плечо спускавшуюся рубашку; ее голые ноги висели, не шевелясь.
   – Как тебя зовут? – спросил я.
   – Улитой, – проговорила она, еще более понурив свое печальное личико.
   Лесник вошел и сел на лавку.
   – Гроза проходит, – заметил он после небольшого молчанья, – коли прикажете, я вас из лесу провожу. Я встал. Бирюк взял ружье и осмотрел полку. – Это зачем? – спросил я.
   – А в лесу шалят... У Кобыльего Верху; дерево рубят, – прибавил он в ответ на мой вопрошающий взор.
   – Будто отсюда слышно?
   – Со двора слышно.
   Мы вышли вместе. Дождик перестал. В отдалении еще толпились тяжелые громады туч, изредка вспыхивали длинные молнии; но над нашими головами уже виднелось кое-где темно-синее небо, звездочки мерцали сквозь жидкие, быстро летевшие облака. Очерки деревьев, обрызганных дождем и взволнованных ветром, начинали выступать из мрака. Мы стали прислушиваться. Лесник снял шапку и потупился. «Во... вот, – проговорил он вдруг и протянул руку, – вишь какую ночку выбрал». Я ничего не слышал, кроме шума листьев. Бирюк вывел лошадь из-под навеса. «А этак я, пожалуй, – прибавил он вслух, – и прозеваю его». – «Я с тобой пойду... хочешь?» – «Ладно, – отвечал он и попятил лошадь назад, – мы его духом поймаем, а там я вас провожу. Пойдемте».
   Мы пошли: Бирюк впереди, я за ним. Бог его знает, как он узнавал дорогу, но он останавливался только изредка, и то для того, чтобы прислушиваться к стуку топора. «Вишь, – бормотал он сквозь зубы, – слышите? слышите?» – «Да где?» Бирюк пожимал плечами. Мы спустились в овраг, ветер затих на мгновенье – мерные удары ясно достигли до моего слуха. Бирюк глянул на меня и качнул головой. Мы пошли далее по мокрому папоротнику и крапиве. Глухой и продолжительный гул раздался.
   – Повалил... – пробормотал Бирюк.
   Между тем небо продолжало расчищаться; в лесу чуть-чуть светлело. Мы выбрались наконец из оврага. «Подождите здесь», – шепнул мне лесник, нагнулся и, подняв ружье кверху, исчез между кустами. Я стал прислушиваться с напряжением. Сквозь постоянный шум ветра чудились мне невдалеке слабые звуки: топор осторожно стучал по сучьям, колеса скрыпели, лошадь фыркала... «Куда? стой!» – загремел вдруг железный голос Бирюка. Другой голос закричал жалобно, по-заячьи... Началась борьба. «Вре-ешь, вре-ешь, – твердил, задыхаясь, Бирюк, – не уйдешь...» Я бросился в направлении шума и прибежал, спотыкаясь на каждом шагу, на место битвы. У срубленного дерева, на земле, копошился лесник, он держал под собою вора и закручивал ему кушаком руки на спину. Я подошел. Бирюк поднялся и поставил его на ноги. Я увидел мужика, мокрого, в лохмотьях, с длинной растрепанной бородой. Дрянная лошаденка, до половины закрытая угловатой рогожкой, стояла тут же вместе с тележным ходом. Лесник не говорил ни слова; мужик тоже молчал и только головой потряхивал.
   – Отпусти его, – шепнул я на ухо Бирюку, – я заплачу за дерево.
   Бирюк молча взял лошадь за холку левой рукой: правой он держал вора за пояс. «Ну, поворачивайся, ворона!» – промолвил он сурово. «Топорик-то вон возьмите», – пробормотал мужик. «Зачем ему пропадать!» – сказал лесник и поднял топор. Мы отправились. Я шел позади... Дождик начал опять накрапывать и скоро полил ручьями. С трудом добрались мы до избы. Бирюк бросил пойманную лошаденку посреди двора, ввел мужика в комнату, ослабил узел кушака и посадил его в угол. Девочка, которая заснула было возле печки, вскочила и с молчаливым испугом стала глядеть на нас. Я сел на лавку.
   – Эк его, какой полил, – заметил лесник, – переждать придется. Не хотите ли прилечь?
   – Спасибо.
   – Я бы его, для вашей милости, в чуланчик запер, – продолжал он, указывая на мужика, – да вишь, засов...
   – Оставь его тут, не трогай, – перебил я Бирюка. Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренне дал себе слово, во что бы то ни стало, освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза, худые члены... Девочка улеглась на полу у самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал в углу... дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
   – Фома Кузьмич, – заговорил вдруг мужик голосом глухим и разбитым, – а, Фома Кузьмич.
   – Чего тебе?
   – Отпусти.
   Бирюк не отвечал.
   – Отпусти... с голодухи... отпусти.
   – Знаю я вас, – угрюмо возразил лесник, – ваша вся слобода такая – вор на воре.
   – Отпусти, – твердил мужик, – приказчик... разорены, во как... отпусти!
   – Разорены!.. Воровать никому не след.
   – Отпусти, Фома Кузьмич... не погуби. Ваш-то, сам знаешь, заест, во как.
   Бирюк отвернулся. Мужика подергивало, словно лихорадка его колотила. Он встряхивал головой и дышал неровно.
   – Отпусти, – повторял он с унылым отчаяньем, – отпусти, ей-богу, отпусти! Я заплачу, во как, ей-богу. Ей-богу, с голодухи... детки пищат, сам знаешь. Круто, во как, приходится.
   – А ты все-таки воровать не ходи.
   – Лошаденку, – продолжал мужик, – лошаденку-то, хоть ее-то... один живот и есть... отпусти!
   – Говорят, нельзя. Я тоже человек подневольный: с меня взыщут. Вас баловать тоже не приходится.
   – Отпусти! Нужда, Фома Кузьмич, нужда, как есть того... отпусти!
   – Знаю я вас!
   – Да отпусти!
   – Э, да что с тобой толковать; сиди смирно, а то у меня, знаешь? Не видишь, что ли, барина?
   Бедняк потупился... Бирюк зевнул и положил голову на стол. Дождик все не переставал. Я ждал, что будет.
   Мужик внезапно выпрямился. Глаза у него загорелись, и на лице выступила краска. «Ну на, ешь, на, подавись, на, – начал он, прищурив глаза и опустив углы губ, – на, душегубец окаянный: пей христианскую кровь, пей...»
   Лесник обернулся.
   – Тебе говорю, тебе, азиат, кровопийца, тебе!
   – Пьян ты, что ли, что ругаться вздумал? – заговорил с изумлением лесник. – С ума сошел, что ли?
   – Пьян!.. не на твои ли деньги, душегубец окаянный, зверь, зверь, зверь!
   – Ах ты... да я тебя!..
   – А мне что? Все едино – пропадать; куда я без лошади пойду? Пришиби – один конец; что с голоду, что так – все едино. Пропадай все: жена, дети – околевай все... А до тебя, погоди, доберемся!
   Бирюк приподнялся.
   – Бей, бей, – подхватил мужик свирепым голосом, – бей, на, на, бей... (Девочка торопливо вскочила с полу и уставилась на него.) Бей! бей!
   – Молчать! – загремел лесник и шагнул два раза.
   – Полно, полно, Фома, – закричал я, – оставь его.... бог с ним.
   – Не стану я молчать, – продолжал несчастный. – Все едино – околевать-то. Душегубец ты, зверь, погибели на тебя нету... Да постой, недолго тебе царствовать! затянут тебе глотку, постой!
   Бирюк схватил его за плечо... Я бросился на помощь мужику...
   – Не троньте, барин! – крикнул на меня лесник. Я бы не побоялся его угрозы и уже протянул было руку; но, к крайнему моему изумлению, он одним поворотом сдернул с локтей мужика кушак, схватил его за шиворот, нахлобучил ему шапку на глаза, растворил дверь и вытолкнул его вон.
   – Убирайся к черту с своей лошадью, – закричал он ему вслед, – да смотри, в другой раз у меня!..
   Он вернулся в избу и стал копаться в углу.
   – Ну, Бирюк, – промолвил я наконец, – удивил ты меня: ты, я вижу, славный малый.
   – Э, полноте, барин, – перебил он меня с досадой, – не извольте только сказывать. Да уж я лучше вас провожу, – прибавил он, – знать, дождика-то вам не переждать...
   На дворе застучали колеса мужицкой телеги.
   – Вишь, поплелся! – пробормотал он, – да я его!.. Через полчаса он простился со мной на опушке леса.
   В этом очерке есть несколько связанных между собой эпизодов, которые по существу составляют большую развернутую сцену, имеющую целью представить образ жизни русского крестьянина в 40-е годы XIX века.
   ● Посчитайте, сколько здесь эпизодов? Окажется, около пяти: встреча охотника с лесником во время дождя; приход в избу; выход из дома; встреча с мужиком, срубившим дерево; резкий разговор, который должен был бы кончиться наказанием мужика, и освобождение его Бирюком. Время действия – вероятно, чуть больше часа.
   А смысл очерка заключается в привлечении внимания к такой уникальной ситуации, когда два крестьянина – оба нищие, оба крепостные – вынуждены не просто ссориться, но ненавидеть друг друга и угрожать один другому, потому что оба они абсолютно подневольные, зависимые, каждый от своего барина. Свидетелем этой сцены становится охотник, готовый помочь бедному «вору», но, во-первых, он не имеет права вмешиваться в ситуацию, во-вторых, такие, как он, встречаются редко. Его участие выражается в наблюдении и фиксировании впечатлений от произошедшего, а еще более от облика дома, в котором живет хранитель барского леса, от нищеты и лесника, и его «врага». Охотник-рассказчик не скрывает собственной роли и дополняет сцену описанием крестьянского быта и своими замечаниями по поводу происходящего. Так что и здесь есть сюжет, но он построен по другому принципу, ибо автор не преследует цели показать судьбу героя в ее развитии, а представляет как бы краткую съемку развернутого эпизода.
   Чтобы убедиться в своеобразии сюжета произведения очеркового типа, перечитаем известный очерк того же писателя «Хорь и Калиныч».
   ХОРЬ И КАЛИНЫЧ
   Кому случалось из Волховского уезда перебираться в Жиздринский, того, вероятно, поражала резкая разница между породой людей в Орловской губернии и калужской породой. Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти; калужский оброчный мужик обитает в просторных сосновых избах, высок ростом, глядит смело и весело, лицом чист и бел, торгует маслом и дегтем и по праздникам ходит в сапогах. Орловская деревня (мы говорим о восточной части Орловской губернии) обыкновенно расположена среди распаханных полей, близ оврага, кое-как превращенного в грязный пруд. Кроме немногих ракит, всегда готовых к услугам, да двух-трех тощих берез, деревца на версту кругом не увидишь; изба лепится к избе, крыши закиданы гнилой соломой... Калужская деревня, напротив, большею частью окружена лесом; избы стоят вольней и прямей, крыты тесом; ворота плотно запираются, плетень на задворке не разметан и не вываливается наружу, не зовет в гости всякую прохожую свинью... И для охотника в Калужской губернии лучше. В Орловской губернии последние леса и площадя[1] исчезнут лет через пять, а болот и в помине нет; в Калужской, напротив, засеки тянутся на сотни, болота на десятки верст, и не перевелась еще благородная птица тетерев, водится добродушный дупель, и хлопотунья куропатка своим порывистым взлетом веселит и пугает стрелка и собаку.