Пойти, что ли, прогуляться до дубравы, думает она, я ж не виновата, что он там стоит. Ладно, себе можно признаться, чего мне туда приспичило. Но он-то об этом не догадывается.
   Она выходит через пристройку, запирает дверь, прячет ключ в условное место. И бредет в сторону художника, с каждым шагом все отчетливее понимая, что так себя не ведут. Она идет, потупив взор, но, поравнявшись с ним, поднимает глаза, ловит его взгляд, улыбается. Он откликается рассеянной улыбкой. Она минует его. Можно подумать, мне нельзя здесь ходить, досадует она, потом мысль бежит дальше: да еще эти месячные. Колея уводит ее в дубраву, экая я все-таки вертихвостка, думает она.
   Она не забирается далеко вглубь, а через сотню метров присаживается на камень и думает, что этот художник выглядит точно так, как ей хотелось бы, чтобы он выглядел.
   Ей не сидится. Она скоренько наламывает березовый веник – ей же нужно алиби – и бредет обратно.
   Она идет прямо на его спину, идет медленно и буравит его взглядом, он оборачивается, тогда она скользит глазами по его глазам, потом по листу на мольберте: в правом углу нечто зелено-золотистое.
   Войдя в дом, она отшвыривает березовый веник. Садится к столу на кухне, смотрит на мужчину у дороги и отдается грезам самого откровенного свойства. В следующий раз, думает она, я не просто пройду мимо, я уведу тебя за собой, тебя всего, каждый сантиметр твоего тела.
   Скрипит лестница. Она вскакивает, и, когда отец отворяет дверь, она собранна и вменяема.
   Но ночью, когда дом засыпает, она уединяется у себя и разыгрывает наяву давешний сон. Она лежит голая, раздвинув согнутые в коленях ноги и запустив указательный палец во влажные женские недра. Вот, чудится ей, к ней подходит мужчина, останавливается, он хочет ее, у него нет лица, только тело, руки и налитой ствол – он рвется в бой, этот крепыш-сладострастник, расчехляется и растомленно приближается к ней на пару с нежным, шаловливым пальчиком, чтобы раскочегарить ее, и он заводит ее, неуклонно, но неспешно, она согласна – пусть так, но чтоб все сполна, его орех трет ее ягодку, она на взлете, еще, еще чуть-чуть и ее пронзит нестерпимое, сладостное... о... о... вот сейчас... петушок твой, голубчик, огурчик... все!
   Потом ей, как обычно, делается стыдно, но к этому она притерпелась.
* * *
   Теперь ее терзают две вещи: одержимость художником и приступы, когда ее парализует ужас одиночества. Она живет вымороченой жизнью, для повседневных забот в ней будто не осталось места. Вот только одного она не может взять в толк никак: ей теперь часто видится Турбьерн во время непристойных, отвратительных соитий с другими женщинами, и она захлебывается от такой жгучей ревности, какой сроду не испытывала.
   Но герой ее снов не показывается. Что ни день, она прогуливается по колее в дубраву. Она заставила и гостиную, и кухню букетами и наполнила своей неприкаянностью. Унни нравится такая мягкость и сговорчивость, Сиверт истолковывает ее по-своему, будто Ингрид сторонится его. Он видит, что мешает всем пуще прежнего. Ингрид не чувствует этого, только отмечает, что отец зачастил в город или куда его там носит.
   Как-то после обеда она сидит в кухне за столом, листает газету. Она теперь часто так сидит. Вдруг взгляд ее утыкается в объявление. Кондитерская Берге ищет человека на полставки.
   Надо же, думает Ингрид. Она знает Берге, они вместе учились в старшей школе, они даже раскланиваются. Надо же. Неполный день. Общение с людьми. Свое место в жизни. Кондитерская Берге. Надо же. Но Турбьерн.
   Она застывает на месте. Турбьерн. Она никуда не звонит. Приходит Унни, она пересказывает ей объявление. Унни говорит:
   – Конечно, позвони, хоть узнай.
   Ингрид принимает решение, за вечер оно дозревает окончательно, и она погружается в мечты о том, как потекут теперь ее дни; она позвонит с утра пораньше, хотя, конечно, место наверняка ушло, желающих – хоть отбавляй, но если еще вдруг не поздно, значит, судьба. И надо идти на работу. Прежде чем заснуть, она видит себя в новой жизни. Потом засыпает и спит без снов.
   Просыпается она с мыслью, что должна позвонить. Ялмар Берге говорит ей, что, хотя желающие есть, он ее возьмет. С восьми до часа. Начиная с понедельника. Она соглашается, благодарит, она не поинтересовалась ни окладом, ни что это за работа. Он сказал «да», ликует она, сама не своя.
   Она не может найти себе места, все прочие мысли отступают на задний план. Она не прогуливается по колее. Нет, она загружает стиральную машину вещами, которые планировала стирать на той неделе. Потом меняет постельное белье, еще вполне свежее, чтобы это тоже над ней не висело. Она будет работающей домохозяйкой, и никто не сможет сказать, что одно делается за счет другого.
   Но ее страшит реакция Турбьерна, и она перебирает в уме варианты, как бы сообщить ему новость так, чтобы не вывести его из себя. Он приедет уже через два дня – или не приедет? Он не звонил.
* * *
   Он приезжает. Молчаливый, но не враждебный. Обед у нее готов, и она приступает к делу за едой. Она не пускается в объяснения, просто рассказывает. Он никак не реагирует и не задает вопросов. Это мучительно. Она смотрит на него – а он ест, глядя в тарелку. Тогда она поворачивается к Унни, встречается с ней взглядом, глаза у той темные и – так, во всяком случае, толкует это Ингрид – всезнающие. Ингрид подмигивает ей и чуть заметно качает головой, и Унни вспыхивает от радости: пусть все это тягостно, зато они с матерью заодно, две заговорщицы.
   За столом тишина, все ведут себя так церемонно, будто вкушение обеда, колбасок по-средиземноморски, – торжественное священнодействие. Звяканье ножей, вилок, жевание – все, других звуков нет. Давай, Ингрид, скажи что-нибудь, подстегивает она себя – но не знает, с какого бока зайти. Наконец выдавливает:
   – Ну ладно.
   Все поворачиваются к ней, но больше она ничего не говорит. Она бодро берет блюдо с картошкой, проворно кладет себе, потом энергично хватает салатник с маринованной капустой, лихо подцепляет шмоток и со стуком возвращает салатник на место. Ни на кого не глядя, решительно принимается за еду. Украдкой все косятся в ее сторону. Вдруг она со стуком откладывает нож и вилку, вскакивает, с шумом отодвигает стул. Она не кончила есть. Но со всей доступной демонстративностью она покидает гостиную и уходит на кухню, а потом дальше, на улицу. Ее трясет от ярости, и ноги сами несут ее к дубраве.
   Унни перестает есть. Она поверенная тайны. Она прижимает указательный и средний пальцы к губам и так сидит, уставившись в тарелку. Кровь стучит в висках. Потом Унни встает.
   – Сядь!
   Она садится.
   Сиверт Карлсен до смерти напуган, но может позволить себе только одно – сделать вид, будто ничего не случилось; поэтому он ест, пригнувшись к тарелке, чтоб меньше бросаться в глаза. Он знает, на каких условиях его держат в доме – чтоб видно не было, особенно когда здесь гроза, а сейчас громыхает, как никогда прежде. Единственный доступный ему способ обезопасить свое существование – это нагнуться к тарелке, притвориться невидимкой и запихивать в себя колбаски по-средиземноморски, картошку и маринованную капусту.
   Турбьерн отпихивает тарелку, нож-вилку и встает. Унни тоже вскакивает и скрывается на кухне. Сиверт Карлсен исподтишка следит за зятем; тот устраивается на диване, спиной к нему. Тогда Сиверт поднимается, не скрипнув стулом, крадучись добирается до лестницы наверх, где его комната, проникает на второй этаж, шмыгает к себе и беззвучно поворачивает в замке ключ; он спасен. Именно так он это и чувствует: спасся.
* * *
   Ингрид наново пережила свой бунт и успокоилась. На это ушло время. Сейчас она возвращается в дом. Она решает вести себя, как ни в чем не бывало, и отдать первый ход Турбьерну. Она заглядывает в кухню – никого. В гостиной на столе грязная посуда и Турбьерн на диване спиной к ней. Она принимается убирать со стола, снует между кухней и комнатой, Турбьерн не оборачивается. Она напускает воду в раковину и начинает мыть посуду.
   Моет и думает, как ей теперь быть. Она чувствует себя зверьком в зоопарке. Вроде делай что хочешь – а ничего нельзя. Можно пойти пройтись, уйти в спальню, устроиться на кухне или подойти к Турбьерну. Выбор большой, но что она ни сделай, последствий не оберешься. И она просчитывает эти последствия.
   Потом берет кофейник, две чашки и заходит к нему. Он не смотрит в ее сторону. Она наливает кофе и садится. Турбьерн подходит к телевизору, давит на кнопку, включает, времени половина восьмого вечера. У нее теплеет на сердце – разбирательство откладывается. Она пялится на экран, ничего не видя. Она полагает, что и Турбьерн также, что телевизор просто уловка, выход из положения. Она косит глазом в его сторону; лицо захлопнуто, узкий штрих рта, да, ничего хорошего он не скажет, сейчас нет.
   Скрипит лестница, это спускается из своей комнаты Унни.
   – Я съезжу к Бенте.
   – Ладно. Только не поздно.
   – Хорошо.
   Унни уходит. Турбьерн не сводит глаз с экрана. Ингрид подливает в чашку кофе, тянется за журналом, берет его, листает, смотрит картинки. У нее такое чувство, что отчуждение раздувается, раздувается, скоро им с ним не совладать, чем дольше они молчат, тем труднее, и она говорит:
   – Извини, что я так психанула.
   Никакого ответа.
   – Просто меня очень обидело, что ты ничего не сказал.
   – В этом доме мне больше не для чего говорить.
   – Турбьерн.
   – И сказать мне нечего.
   – Конечно, есть.
   – Я живу там один всю неделю только для того... а теперь ты вдруг собралась на работу... тебе денег мало?
   – Ты один? Это я торчу целыми днями одна и скоро свихнусь, ты этого хочешь?
   – А как же Унни?
   – Унни?
   – Да, Унни. Она должна перебиваться сухомяткой только потому...
   – Только почему? И с чего ты взял, что ее я заброшу... уж не говоря о том, что Унни сама советует мне пойти на эту работу, да и вообще, зачем ты приплетаешь сюда Унни, ведь ты же имеешь в виду совсем другое?
   – Да ради Бога, делай как знаешь. Я здесь больше не живу.
   Она не отвечает: хорошего ей сказать нечего, а для остального злости не хватает, больше всего ей хочется, чтобы улеглось ожесточение в душе, чтобы они примирились. Но Турбьерн говорит:
   – Ты думаешь, я ради себя завербовался на стройку?
   Она не отвечает. Сердце бешено колотится, лучше выждать.
   – Я сделал это, чтобы вам с Унни было хорошо.
   Она не сдерживается:
   – Возможно. Хотя я была против – ты помнишь?
   – Ты не понимала положения дел.
   – Чего такого я не понимала? С чего бы я не могла разобраться в ситуации? Разве не я сказала, что коли денег не хватает, я тоже пойду работать, и разве не ты ответил тогда вопросом: не хочу ли я тебя унизить? Этого я никак не хотела.
   – А теперь бы не отказалась?
   Ингрид берет паузу, сердце стучит в ушах, потом говорит:
   – Тебя унижаю не я.
   Он вскакивает, стоит, смотрит на нее, глаза злющие. Буравит ее взглядом, но ничего не говорит. Потом дергается в сторону телевизора, выключает его и широким шагом выходит из комнаты. Что ж теперь, думает Ингрид. Потом она слышит, как хлопает дверь пристройки, встает, подходит к окну и успевает увидеть, как он уходит по дороге.
   Домой он возвращается ночью, пьяный в дым. Ингрид просыпается, ей кажется, будто в дом ломится огромный зверь. Посомневавшись, она встает, надевает халат, спускается в гостиную, оттуда на кухню. Он сидит за столом, уронив на него голову, так что лица ей не видно.
   – Тебе бы лучше лечь, – говорит она негромко.
   Он издает звук, будто силится ответить, но не может. Она обхватывает его, чтобы помочь подняться, говорит:
   – Турбьерн, идем.
   Он поднимает голову – та половина лица, что ближе к ней, залита кровью.
   – Господи! Что ты с собой сделал?
   Он кривит рот в ухмылке и передразнивает ее:
   – Что ты с собой сделала?
   – Турбьерн!
   – Иди и ложись.
   Она берет полотенце, смачивает его теплой водой и хочет стереть кровь. Он отталкивает ее:
   – Иди ложись!
   Она понимает, что это не порез, на взгляд кажется, будто он пропахал щекой по бетонной стене.
   Она оставляет полотенце на столе и уходит. Потом лежит, ждет, но он не идет, и она незаметно для себя погружается в сон. Под утро он приползает, но так тихо, что она понимает, что не должна просыпаться.
* * *
   – Что это было с отцом ночью? – спрашивает Унни.
   – Хватил лишку и поцарапал лицо. Мы тебя разбудили?
   – Он подрался?
   – Больше похоже, что упал.
   – Он как приедет, сразу завихривается.
   – Это я могу понять.
   – Потому что тут твоя вина, ты это хочешь сказать?
   – Отец сейчас не в себе, ты же видишь.
   – Из-за тебя? Да?
   – Унни!
   – Почему ты не хочешь поговорить со мной?
   – Что ты имеешь в виду?
   – То, что меня это тоже касается. Ты по своей глупости считаешь, что я ничего не понимаю. А на самом деле – это ты ничего не понимаешь! Блин!
   – Не смей так выражаться!
   – Хочу и буду! Почему мне нельзя разговаривать дома так, как я привыкла?! Или здесь вообще нельзя выражаться ясно? И почему ты не можешь объяснить, что у вас? Я бы хоть могла решить, как себя вести. Или мне и решать не положено, я ж соплячка!
   – Что ты такое несешь?
   – Ты прекрасно знаешь! Ты думаешь, я дура? Ты не хочешь вмешивать меня во все это, но хоть отдаешь себе отчет, каково мне? Или ты меня нарочно мучаешь?
   – Замолчи!
   – Нет, не замолчу, потому что мне надоело быть пай-девочкой, которой не положено рта раскрывать. Это такой же мой дом, как и твой. Мне тоже есть что сказать, а если нельзя – то и до свидания, я лучше свалю отсюда, а ты сиди тут со своими тайнами. Господи, мама, я же вижу, что между вами происходит, а ты вроде бы, чтобы оградить меня, говоришь: то, что ты видишь, – неправда. Мам, у тебя что, совсем головы нет? Я считала тебя умнее.
   – Ты не можешь понять...
   – Вот оно что, я не могу понять! Где мне, в моем-то сопливом возрасте! Тогда я тебе кое-что скажу: отец для тебя значит больше, чем я. Нет проблем, все понятно, но почему ты не можешь сказать это вслух? Чтобы я тоже могла что-то выбрать, а не...
   – Это неправда. Это вообще нельзя сравнивать.
   – Еще как можно. Но теперь тебе придется раз в жизни меня выслушать, потому что я не так глупа, чтобы не понимать, что говорю. Отец не хочет, чтобы ты выходила на работу, это при том, что его нет всю неделю, а тебе хочется работать. В отличие от него, я живу здесь постоянно, но я хочу, чтобы ты пошла работать, поскольку вижу, как тебе это важно. Отец думает только о себе, и ты это прекрасно знаешь, но тоже думаешь исключительно о нем. Отец не принимает тебя в расчет, но ты все равно подлаживаешься под него, а я – всего только дочка, эка важность, не хватало еще напрягаться говорить со мной. Знаешь, что я тебе скажу? Ты относишься ко мне так же, как отец относится к тебе.
   Ингрид не отвечает. Унни встает, с грохотом отодвигает стул:
   – Черт бы побрал всех этих родителей!
   Потом она уходит, не забыв со всей силы хлопнуть дверью.
* * *
   Турбьерн греется на солнце перед домом и смотрит на поля, которые он сдал в аренду. Ингрид стоит у окна в гостиной и смотрит на его спину. По дороге ковыляет Сиверт, он был в городе, ходил в церковь. Через пару часов Турбьерну возвращаться на стройку. Бедняга, думает, наверно, и какого черта я приезжал домой? – с внезапной жалостью понимает Ингрид. Крупный, здоровый верзила, а поди ж ты, какой слабак. Отпустить его, так ей совесть не позволяет, поэтому Ингрид решительно направляется к двери, распахивает ее – и замирает. Ну почему вечно я, вдруг обижается она, почему никогда не он? Но потом она все-таки наводит на себя дисциплину и спускается во двор. Молча встает с ним рядом. Ни о чем в такой ситуации не поболтаешь, а все слова вдруг кажутся ей непомерно значительными. Она отступает на несколько шагов, но недалеко, чтобы услышать, если он заговорит. Он долго молчит, потом разворачивается и уходит домой. Она семенит следом.
   – Зачем ты так? – говорит она.
   Он не отвечает.
   – Ты хочешь, чтобы я отказалась от этого места?
   Он не отвечает.
   – Здорово свалить из дому, правда?
   Тогда он поворачивается и смотрит на нее – ей делается страшно. Она останавливается, не идет за ним. Он поднимается по лестнице и скрывается за дверью.
   Она остается на улице. Сначала она не может объяснить себе, что именно так напугало ее, только знает, что не надо попадаться ему на глаза; она обходит дом и спешит в свою дубраву. Тут, среди зеленых уже деревьев, ей открывается суть: он разлюбил меня. Просто больше он тебя не любит, объясняет она себе. Именно эта мысль почему-то никогда раньше не посещала ее, и она даже испытывает своего рода облегчение, что все объяснилось – поначалу.
   Ингрид думала не возвращаться до его отъезда, но теперь она разворачивается и бредет домой.
   Она опоздала, он ушел буквально минуту назад, часом раньше нужного времени. Она выходит из-за кустов и видит его внизу на дороге, она окликает его, дважды и так громко, что он не может не услышать, но он не оборачивается. Она звереет, бросается вдогонку и настигает его у моста перед большой дорогой; она запыхалась и не может вымолвить ни слова, зато он может и говорит:
   – Если ты королева, то я – король.
   И уходит, не оглянувшись. Она остается.
* * *
   Вечером она затевает вафли, не совсем ясно понимая, что это на нее нашло. Радости, судя по ее виду, хлопоты ей не доставили, и сперва они, отец, она и Унни, сидят, не зная, что бы сказать. Потом тишина начинает давить, и они обмениваются ничего не значащими словами: приятности в воскресном ужине нет ни грана – на стол и сладости на нем легла тень Турбьерна. Вафли удались на славу, и отец, и Унни нахваливают их, но все сегодня горчит.
   Внезапно Ингрид становится нестерпимо обидно, что Турбьерн ушел из дому так нехорошо, не по-людски; она выскакивает из-за стола, запирается в спальне, падает на кровать и разражается рыданиями. Она плачет долго, выплакивает слезы под сухую: ей жалко Турбьерна и себя жалко. Она лежит с сухими глазами и прислушивается к голосам в гостиной, они долетают как приглушенное, неразборчивое бормотание.
   – Он сложил свою сумку и ушел, ни слова не сказав, – рассказывает Сиверт Унни. – Он стал спускаться по дороге, потом я услышал, как твоя мать окликнула его, потом я увидел, что она бежит за ним, а он идет как ни в чем не бывало – когда он скрылся за углом, она еще его не догнала, потом она тоже пропала из виду, а немного погодя вернулась, вот и все, что я знаю. Но ей плохо, я вижу.
   Ингрид встает с постели, она понимает, что, если задержится дольше, ей придется объясняться, а она не в силах ничего формулировать. Она тужится выдумать что-нибудь нейтральное, отвлекающий маневр, и входит в гостиную со словами:
   – Ой, я так боюсь завтра, хоть от места отказывайся!
   – Не вздумай! – говорит Унни. – Правда, Сиверт?
   – У-у.
   – Видишь? Даже не думай!
   Ингрид радует энтузиазм Унни, но она отвечает:
   – Легко тебе говорить.
   – Все равно, нас трое против одного.
   – Трое?
   – Да. Мы трое против одного отца.
   – Унни, не надо.
   – А что, неправда?
   – Давай не будем об этом.
   – Давай не будем об этом! – взвивается Унни. – Ясный перец! А самое лучшее – вырвать язык и уши законопатить. Пожалуйста, отказывайся от места, чего ж не смешать себя с грязью.
   – Хватит.
   – А почему? Это мое мнение!
   – Ты стала несносной. Я тебе не понимаю. И вообще все не так.
   – Не все, а только одно, сама знаешь. Но с этим придется мириться, так? Потому что это ведь папочка ведет себя как... как последний... а тут уже все надо спустить на тормозах.
   – Не смей так говорить о собственном отце!
   – Господи, какая же ты дура! Что с того, что он мой отец? Может, он святым от этого сделался? Или у него крылышки выросли? Я что, должна ему ноги целовать за то, что он случайно меня заделал? Ты представляешь, что вообще было бы с миром, если бы все смотрели своим родителям в рот?
   Ингрид растерянна, от этого в ней закипает злость, она говорит:
   – Сказала так сказала, весь умишко напоказ.
   – Вот именно. И по счастью, я набиралась ума-разума в других местах, не дома.
   – Довольно!
   Унни вскакивает:
   – Счастливо оставаться!
   – Ты собралась на улицу?
   – Да!
   – В такое время?
   – Да!
   Унни забегает в свою комнату, хватает кошелек, ключи, спускается, выскакивает из дому, немилосердно шарахнув дверью, оседлывает велосипед и гонит вниз по дороге, будто опаздывает. Но она собиралась провести вечер дома, и ее нигде не ждут.
   Унни и Анна стоят у автовокзала. Унни продрогла, но домой не идет. Времени половина одиннадцатого. Она стреляет у Анны сигарету, выпускает дым через нос.
   – Чего-то тебя плющит, – говорит Анна, – дела пришли?
   – Пришли. Блин!
   – У-у.
   – А чего б ты делала, если б те, кто тебя знает, могли б читать твои самые тайные мысли?
   – Но они ж не могут.
   – Я знаю. Но если б?
   – Удавилась.
   – Вот именно.
   Унни бросает сигарету на асфальт, растирает ее ногой:
   – Бывай.
   – Пока.
   Унни ведет велосипед за руль, торопиться ей некуда.
* * *
   Ингрид слышит, что Унни вернулась. Ингрид думает спуститься вниз, помириться. Но ее не хватает на это. Жизнь и так очень усложнилась. Завтра она ввяжется в новую глупую игру, но так надо. Ее решение спорное, но верное.
   Ночью ей снятся крысы. Она поймала двоих в ловушку, убивать их ей претит. Она решает уморить их голодом. Через несколько дней она спускается в подвал убрать трупы. Но крысы прогрызли дыру в ловушке и отъелись как здоровые коты. Они набрасываются на нее, намертво вцепляются в груди, она вскрикивает и просыпается.
   Она боится засыпать, сон еще теплится в ней. На часах половина шестого, она встает. Ей надо на работу, начинается новая жизнь – как раз в эту секунду ей мало чего не хочется так, как этого. Она сидит с чашкой кофе и слушает дождь. Время замерло.
* * *
   Босс не пришел. Юрун Хансен провожает ее в служебное помещение: здесь раздевалка и тут же перекусывают. Юрун говорит, чтобы в первый день она просто присматривалась и привыкала. Появляется босс, он дружелюбен и повторяет то же самое.
   – Учи цены, – говорит он, – и смотри, что делает фру Хансен.
   Она кивает, она сама признательность. До конца дня она зубрит цены и следит за Юрун Хансен, которая стоит за прилавком и продает хлеб и пирожные, это кажется нетрудно. Ингрид тоже пробует упаковать пирожные в коробку, это не так просто. Ближе к часу дня она продает два батона и четыре пирожных «наполеон» и чувствует себя счастливой.
   Идут дни, Ингрид втягивается в работу, покупатели ее не раздражают, но от Турбьерна – ни слуху ни духу. Через две недели она начинает тревожиться. Она пишет ему письмо, но не отсылает его. Лето в разгаре, через три недели у Турбьерна отпуск, что тогда? Три дня погодя она пишет новое письмо. Она рассказывает, что ей нравится работа и она успевает управиться и по дому тоже. Заканчивает она словами: «Надеюсь, ты приедешь в пятницу. Нежный привет. Ингрид. P.S. Вовсе я не королева». Дурацкое письмо, сетует она, но отсылает его.
   Он не приезжает и никак не объявляется. В воскресенье после обеда она поднимается в спальню и бросается на кровать. Спать она не хочет, она лежит и смотрит в потолок. Она ни о чем не думает, мысли являются и пропадают, не увлекая ее. Так же спонтанно перед глазами возникает равнина, пустая, ничем не примечательная, но она наступает на Ингрид, заползает в нее, заполоняет ее целиком, погружая в тоскливое одиночество: вдруг оно запускает маховик страха, беспощадного, как лавина, которая обрушивается на нее. Ингрид тщится выбраться и не может, так продолжается неизвестно сколько, потом Ингрид вскакивает, бежит в ванную, включает кран и плещет в лицо холодной водой.
   Мысль о том, что она может сойти с ума, даже не закрадывалась ей в голову. Теперь, когда она смотрит на себя в зеркало над рукомойником, эта мысль пронзает ее.
   Ингрид нравится в кондитерской, четыре с половиной часа за прилавком пролетают незаметно, и она получает 117 крон в день. Она не зарабатывала деньги девятнадцать последних лет и, впервые взяв в руки зарплату, она радуется, как ребенок. Душа поет! Ингрид бессильна с этим бороться, она летит домой на велосипеде и мурлычет себе под нос, но внезапно падает духом: этого Турбьерн не поймет никогда. Эта мысль как дегтем замутняет ее радость, но радость такая сама по себе чистая, что все черные мысли растворяются в ней.
   Но возвращаются потом.
   До его отпуска чуть больше недели, думает Ингрид, а вестей от него так и нет. Что бы это значило, прикидывает она, заранее настраиваясь на тяжелое. Она чувствует, что не сможет посмотреть ему в глаза как раньше, что будет вести себя, как человек с нечистой совестью.
   Но получку я отдам ему, решает она. Не истрачу из этих денег ни эре, все пойдет в общий котел – на его счет.
   Она все чаще спрашивает себя, любит ли она его, и отвечает то да, то нет. И оба ответа окутаны роем оговорок и сомнений.
   Она часто возвращается к той мысли, что пришла ей в голову по дороге домой: что Турбьерн никогда ее не поймет. Так оно и есть, все отчетливее осознает она.
   До начала его отпуска считанные дни, ее беспокойство взвинчивается, но приступы страха не повторяются. Ее страшит миг, когда Турбьерн появится в дверях, и она срывается на отце и Унни. Она раздражена и нетерпима; как-то она закатывает скандал Унни, что та не закрутила тюбик с зубной пастой, она кричит, что Унни – эгоистка и думает только о себе; устраивать такую выволочку из-за простой забывчивости не похоже на мать, Унии едва узнает ее. На языке у нее верится дерзкий, наотмашь, ответ, но она сглатывает его. Тогда Ингрид орет, и голос пресекается: