Хьелль Аскильдсен
Ингрид Лангбакке

* * *

   Колея, которая тянется в сторону дубравы, начинается от заднего крыльца дома. Миновав угол пристройки, метров через шестьдесят она сворачивает вправо, на юго-восток, и исчезает среди деревьев.
   Ингрид Лангбакке сидит за столом на кухне, читает газету и курит. Одно из кухонных окон смотрит на колею и дубраву. В очередной раз подняв глаза от газеты, она видит на изгибе дороги человека. Начало мая, на деревьях распускаются почки. Человек не двигается. Это мужчина. Она уже видела его на том же самом месте, так же скрытого стволами деревьев, три дня назад. Сделай он еще пару шагов, она сумела бы рассмотреть его.
   Ингрид Лангбакке затаилась и исподволь следит за чужаком. Скорей всего, ему ее не видно, но как знать. Раз я не разбираю его лица, то и он не может знать, что я подглядываю за ним, думает она.
   Половина шестого вечера, теплынь, на небе ни облачка.
   Она не в силах разглядеть его, чтобы узнать при встрече где-нибудь в городе. Так же расплывчато она видела его и три дня назад, но она уверена, что это – тот же самый человек.
   Она не сводит с него глаз. Таращится минуту, две, три; тогда он разворачивается и уходит.
   Ингрид встает и идет к окну. Надо было мне сразу так сделать, думает она, пусть бы он знал, что его заметили.
   Отец Ингрид Лангбакке, Сиверт Карлсен, 76 лет от роду, лежит в своей комнате на втором этаже и мучается: время не идет, хоть плачь, тишина гнетет. Похоже, дома никого нет, и можно спуститься в столовую послушать концерт по заявкам. Он успевает одолеть половину лестницы, когда из кухни выходит Ингрид.
   – Было так тихо, я подумал – никого нет.
   – Я сделаю кофе.
   Он включает радио, устраивается у окна: ему видно поле, за ним – город. Ингрид приносит газеты. Он говорит:
   – Ничего нового, верно?
   – Как знать.
   – Да уж.
   Когда она приносит кофе, Сиверт говорит:
   – Енс Ванг умер.
   – Ну, вот видишь.
   – Что видишь?
   – Что-то новое.
   Она раскаивается в своих словах, не успев договорить.
   – Пап, прости.
   – Ничего.
   Она возвращается в кухню, встает у окна, смотрит на дубраву. Странное место, чтобы возвращаться сюда дважды, думает она. Потом надевает синюю вязаную кофту, которая висит в прихожей, и через пристройку выходит на улицу. Ей 39 лет. Она не спеша, с деланной беззаботностью – будто под чужим взглядом, идет по колее. Ей доподлинно известно, где стоял мужчина, и она встает на то же самое место. Она смотрит на дом, на окно кухни. Но не может разглядеть ни стола, ни стула – значит, ее не было видно. Она собирается идти дальше, в дубраву, но замечает под ногами окурок. Ничего странного, этот чужак курил, пока стоял тут. Но рядом валяются еще два бычка. Все три – от сигарет с фильтром. Три окурка – это слишком, желание идти в лес сразу исчезает, и она спешит домой прежним путем; непонятно, откуда взялись три окурка, хотя бы – два: сегодняшний и с прошлого раза, но не три. Она вешает кофту на крючок у двери и споласкивает руки.
* * *
   Унни Лангбакке исполняется в июне семнадцать. Ей хотелось бы больше. Подруливая на велосипеде к дому, она видит в окно, что дед сидит в гостиной; она отпирает дверь – так, мать на кухне. Унни пересекает коридор и запирается у себя. Ее подстегивает надежда и страх. Она боится уже восьмой день. Она расстегивает молнию, стягивает узкие брюки до колен, смотрит. Есть! Слава тебе, Господи! Пока мазня, но началось, наконец-то! Стоя посреди комнаты, в пуховике, с голым задом, в приспущенных до колен штанах и трусах, Унни беззвучно хохочет: глаза распахнуты, рот разинут.
* * *
   Ингрид Лангбакке лежит в постели и думает о том, кого нет сейчас рядом, потому что всю неделю он живет на стройке в 120 километрах от дома. Его как подменили в последнее время. В чем дело, она не знает. То есть понятно, что он мается: им пришлось свернуть хозяйство – оно перестало кормить, но этим все не объяснить. Он замкнулся, сторонится ее, а если она пытается подластиться к нему, отшатывается, будто таит обиду. Не знаешь что и думать, особенно после того последнего раза в постели, уже два месяца назад, – как бы он не был в обиде на себя самого. Он взял ее в ту ночь отвратительно грубо и холодно, причинив настоящую боль, не только физическую. Она скорчила гримасу, и через некоторое время он выскользнул из нее, отвернулся и холодно сказал: «Воля твоя, не хочешь – пожалуйста».
   Она гонит от себя мысли, она бы хотела заснуть, уже почти одиннадцать ночи. Занавески задернуты, в комнате черно. Спальня на первом этаже, окнами на юг. Ингрид лежит с закрытыми глазами, но воспоминания тянутся вереницей – какой уж тут сон. Да еще эти три окурка, она думает: я бы заметила, если б он курил, когда я на него смотрела.
* * *
   Утром льет дождь. Сиверт Карлсен тихо спускается по лестнице и включает кофейник. Сиверт Карлсен в галстуке – он собрался в город. Он пьет пустой кофе безо всего – бутерброд он скушает в Доме крестьянина. Будут Салвесен, Хансен, Шевесланд – если придут, конечно. Может, еще кто-нибудь. Ванга не будет.
   Появляется Унни, заспанная и сердитая, дед не лезет к ней с разговорами. Она начинает делать бутерброды себе в школу, но ее окликает мать. Унни прокладывает бутерброды вощеной бумагой.
   – Тебя зовут, – говорит дед.
   Будто она не слышит! Унни идет в столовую и открывает дверь в спальню:
   – Чего?
   – Купи журналов.
   – Каких?
   – Как всегда, сама знаешь. Деньги в банке из-под какао.
   В школе Унни внушают, что журналы – низкопробное чтиво и своего рода бегство от действительности, что поглощают их в основном малообразованные женщины среднего возраста. Однажды лектор Торп (сволочь!) попросил поднять руки всех тех, чьи родители покупают журналы, но Юхан Сунд успел крикнуть раньше, чем кто-нибудь выполнил приказание: «Не смейте! Это не его дело!»
* * *
   Ингрид одна, времени без четверти девять. Она стоит у окна в столовой и смотрит, как отец бредет через двор, загородившись большим зонтом. Бедняга, думает она, но без теплоты, почти формально, потому что ей не нравится, что он живет у нее в доме. Не то чтобы он доставлял хлопоты, но отец есть отец.
* * *
   Часа через два дождь прекращается. Тогда Ингрид выходит из дому и запирает дверь. И не ищет она никаких приключений себе на голову, упаси Бог, просто ей давно пора сходить в Корсвику, а то с осени там не была. Окурки валяются, где валялись. Естественно. Не накручивай себя, говорит она себе, ты просто идешь в Корсвику.
   Она доходит по Науствей до моря, потом долго любуется им, безмятежным сколько хватает глаз – до самого острова Кваббей, затем возвращается той же дорогой, не спеша, замирает в нерешительности у поворота на Ютеланбюгд, но не сворачивает туда. Она думает: я даже не знаю, как этот город выглядит.
* * *
   В четверг вечером звонит Турбьерн и говорит, что захватит с собой на выходные приятеля. Это не похоже на Турбьерна. Более того, он весел, что тоже на него не похоже. Ингрид решает, что он выпил.
   Они появляются назавтра около половины седьмого, как и обещали. Ингрид накрыла стол в гостиной, обед почти поспел. Друга зовут Кристиан, фамилию она не расслышала. Она представляла его совершенно иначе, к тому же он оказался совсем молоденький. Она старается вести себя непринужденно, но ей кажется, выходит плохо. Она ставит на стол пиво и предлагает им размяться по стаканчику, пока она подаст обед. Тогда и Турбьерн кстати вспоминает, что у него в машине завалялась бутылочка покрепче и уходит за ней; Ингрид зовет отца; Унни в городе, у подружки.
   Они едят, пьют, млеют. Турбьерн рассказывает Кристиану о том, кто из соседей арендует у него землю, он тычет пальцем в окно, показывает. Все кругом его, хотя это еще далеко не все, а не хватает – в наши дни этого мало. На стройке у него выходит чистыми вдвое больше, вот что неразумно. Все кивают – он прав; вскоре у них масленеют глаза и развязываются языки, даже Сиверт не остается в стороне и время от времени вставляет: «Нет, но это здорово!»
   Алкоголь смягчает и растапливает черты Турбьерна, скашивая ему возраст. Я уж сто лет его таким не видела, думает она с внезапной грустью, но ей хочется радоваться, и она отгоняет от себя недодуманные мысли.
   Компания перебирается к диванному столику, они веселятся и галдят. Кристиан рассказывает о работе на стройке, о вечерах в бытовке, Ингрид хочется подробностей, она подзуживает его расспросами; то малое, что рассказывал ей Турбьерн, никак не вяжется с историями Кристиана, трудно поверить, что они работают вместе. Кристиан описывает все так, будто прямо любит свою работу, Ингрид так и говорит ему. Еще бы, отзывается он, настоящая мужская работа.
   Он то и дело стреляет в нее глазами. Я же не могу ему запретить, думает она; а самой приятно. Что-то меня повело, чудно, вроде пила только пиво, да и того немного. Хорошо, хоть они сидят рядышком напротив, и Турбьерну не видно, какими глазами смотрит на меня его приятель, а уж за своим лицом я как-нибудь услежу.
   Темнеет, она зажигает свет и уходит сварить кофе – ей хочется увидеть себя в зеркале. Хлопает дверь пристройки – вернулась Унни и пошла прямиком в гостиную. Ингрид крутится перед зеркалом, смеется: дурочка ты, кто б подумал, что ты взрослая. Потом она по-матерински увещевает себя: скажи-ка лучше, что любишь Турбьерна. Я люблю Турбьерна. Скажи, что не выкинешь никаких фортелей. Никаких фортелей, чур меня! Когда она возвращается в гостиную с кофе, на ее месте сидит Унни. Ингрид приставляет стул к короткой стороне столика, между Унни и Кристианом, чтобы всех видеть. Все мрачные. Она понимает, что Унни попросила пива, а Турбьерн запретил.
   – Значит, в моем возрасте ты пил только газировку, да? – упорствует Унни.
   – Я не требовал, по крайней мере, чтобы мне наливали дома, – отвечает Турбьерн.
   – Еще бы, у вас дома не водилось спиртного, у тебя ж родители капли в рот не брали. Но ты-то пьешь! А мне, чтоб ты знал, положено брать с тебя пример во всем!
   – Прекрати!
   – Я тоже имею право говорить!
   – Ишь ты, нос сопливый, а туда же.
   – Нос у меня, представь, не сопливый. А пива твоего мне не больно-то хотелось.
   Унни вскакивает. Стоит как бычок и ест отца глазами, потом уходит, но на середине комнаты встает, оборачивается и заявляет:
   – Я настолько взрослая, что сама могу заводить детей.
   Она уходит. Повисает тишина, неловкая, неуютная, вечер – коту под хвост. Все надеются, что молчание разрядится как-нибудь само собой.
   – Да, – говорит наконец Кристиан, – дочурка у вас с характером.
   – Вылитый отец – такая же упрямая.
   – Да ну? – переспрашивает Турбьерн с довольным видом.
   – Упорством-то она в тебя, не открещивайся.
   – Вовсе я не упорный, – говорит Турбьерн польщенно. Как ребенок, думает Ингрид, ну его, не буду ему подыгрывать. А вслух произносит:
   – Ты обращаешься с ней, как с маленькой, хватит уже, ты только настраиваешь ее против себя.
   – Ерунда! Просто у нее возраст такой, поперечный. Правда, тесть?
   – Ты же знаешь, я в ваше воспитание не вмешиваюсь, вы уж лучше сами.
   Сиверт сидит как на иголках, он боится, что Турбьерн своими вопросами заставит его принять чью-то сторону, это опасно, он поспешно поднимается и скрывается в туалете. Ему доводилось прежде по недосмотру брать чью-то сторону, и ни разу это добром не кончилось. Турбьерн с Кристианом прикладываются к рюмочке, тянут кофе, соловеют. Турбьерн смотрит на почти пустую бутылку и спрашивает: у нас пиво еще есть? Нет, отвечает Ингрид. Не беда, я тоже не порожняком приехал, говорит Кристиан и заливисто хохочет. Не порожняком? – пихает его в бок Турбьерн. Возвращается Сиверт, ага, опасность миновала, видит он и усаживается со вздохом облегчения. Тогда эту, что ли, прикончим, предлагает Турбьерн и берет бутылку. Тебе налить? – спрашивает Кристиан у Ингрид. Нет, пожалуй, не буду, отвечает она, не поднимая на него глаз. Да ладно, капельку – компанию поддержать. Она не любит такое крепкое, вступает Турбьерн. Разве что капельку, уступает Ингрид и подставляет бокал. Она ощущает смутное волнение: чего это я?
   Она садится поудобнее, пригубливает из бокала и думает – экая я вертихвостка, оказывается: ей очень нравится, как смотрит на нее Кристиан. Похоже, я наставляю рога Турбьерну, да с его же подачи, но эта мысль ни мало ее не сдерживает – она ловит каждый взгляд Кристиана. Остальные двое не замечают ничего, Турбьерн рассуждает, что надо не забыть спустить лодку на воду, – Ингрид вроде слышит, а вроде и нет, она вспоминает окурки на земле и того мужчину, но без всякой связи это воспоминание уступает место другому: она, девчонка еще, прибегает домой и видит, что мать, сроду не плакавшая, сидит в старой качалке и рыдает так, что раскачивает ее. Ингрид обмерла от страха, закричала: «Мамочка, что? Папа умер?» А мать подняла на нее чужие, исплаканные глаза и сказала: «Ты что несешь? Все нормально. Иди играй».
   Она смотрит на отца и думает: это ты был виноват – или мать? Он встречается с ней глазами и улыбается, она отвечает тем же. Надо не забыть спросить его при случае, думает она, и в ту секунду будто и не знает, что никогда на это не осмелится. Кристиан выходит в прихожую и возвращается с бутылкой. Он предъявляет ее с гордостью, и Турбьерн не обманывает его ожиданий:
   – Вот так строители ходят в гости! Настоящий виски! Ингрид, тогда нужны стаканы и лед.
   Она приносит стаканы, только три, и лед. Кристиан, увидев это, спрашивает: а она что, не будет? Поостерегусь, наверно, говорит она, а то напьюсь, и будем куковать без завтрака.
   – Какой еще завтрак? – говорит Кристиан. – Мы так хорошо сидим, правда, Турбьерн?
   Турбьерн миролюбив:
   – Пусть делает, как хочет.
   – Слышала? – говорит Кристиан. – Неси стакан и не думай о завтраке.
   Она несет стакан и незаметно усмехается. «Пусть делает, как хочет». Ты-то, конечно, имел в виду совсем другое, милый Турбьерн, а я возьми да и прикинься дурочкой. Мужики, мужики, знали б вы, какие мы, девчонки, догадливые! Знали б вы... вы бы чувствовали себя как на рентгене.
   От этой мысль у нее поднимается настроение, знай наших, а напиваться она, конечно, не собирается. Она смотрит, как отец подобострастно улыбается в такт рассказу Кристиана, и думает: бедный, даже сейчас рот боится открыть. Ее захватывает нежность.
   – Твое здоровье, папа, – говорит она. – Скол!
   – Скол, Ингрид.
   – Все в порядке?
   – Все отлично.
   Теперь она избегает смотреть на Кристиана. Его взгляды сделались пристальнее, однозначнее, он ощупывает взглядом уже не только ее лицо. Фу, мерзость, вяло сетует она, так себя не ведут, он же гость Турбьерна; может, она мнительная, а у него на уме совсем другое? Но тогда бы он не цыганился так назойливо. Ей хочется пойти прилечь, но она не может придумать сходного извинения, чтоб ретироваться столь внезапно. Она раздвигает рот в зевке, никто не реагирует. Выждав, она опять театрально зевает, говорит, что засыпает и поднимается. Кристиан пробует возражать, его досада откровенна до неприличия, она оглядывается на Турбьерна – тот безмятежен.
   Лежа в темноте в спальне она вслушивается в голоса мужчин, но разбирает лишь отдельные слова. Мысли ее отрывочны и бессвязны, в душе ни капли радости, одна обида – и похоть; Ингрид боится даже признаться себе в этом.
   Она просыпается от внезапно включившегося света. Турбьерн стоит в дверях, пялится на нее. Просто стоит на пороге и не спускает с нее глаз. Ей это не нравится, видно, ей снилось что-то приятное. Она притворяется, что со сна не видит Турбьерна, потом перекатывается на бок к нему спиной – теперь она действительно не видит его.
   – Блядь, – произносит он негромко, сдерживая ярость.
   Она не отвечает.
   – Не делай вид, что спишь.
   Она не отвечает. Зная, что ему не видно ее лица, она открывает глаза, смотрит на будильник. Половина третьего.
   – Блядь, паскуда гребаная, – говорит он, и она слышит, как он скидывает ботинки. Она не дышит, ей очень страшно. Потом его рука вцепляется ей в плечо, опрокидывает ее на спину, она как будто просыпается только сейчас – но как себя вести? Не отпуская ее, он говорит:
   – Ты что думаешь, я карячусь на стройке, чтобы содержать шлюшку?
   – Ты о чем?
   – Ах, ты не знаешь, о чем я? Ты думаешь, у меня глаз нет? И я не вижу, как ты его кадришь?
   Он стискивает ей руку, наклоняется – лицо перекошено злобой; она мертвеет от страха.
   – Отвечай!
   Она молчит; что бы она ни сказала, он ухватится за любой ее ответ и вызверится на нее.
   Он жмет изо всей силы, это больно – но вдруг разжимает руку. Сдергивает с нее одеяло, швыряет его на пол, злобно щурится, вперившись ей в лицо, потом идет взглядом ниже, она догадывается о его намерении прежде, чем он комкает ворот ее ночной рубашки и раздирает ее быстрым, сильным рывком. Ингрид дергается, отстраняя голову, и думает: пора кричать, надо только предупредить его.
   – Я закричу, – шепчет она.
   – Только разинь ебало!
   Она решает не поднимать крика: отворачивает лицо и покоряется грубой силе. Ей больно, но, распластанная под ним, она ощущает свободу, ясность; будто ее лично здесь и нет.
   Он кончает в пять секунд, гораздо быстрее обычного. Надо же, поражается она, а ведь пьян.
   Он отваливается от нее; ну вот ты и проиграл, думает она, ведь настолько даже ты себя уважаешь, чтоб понимать: насилие – это бессилие. Ее пронзает светлая мысль: твой проигрыш – шаг к моей свободе. Турбьерн поворачивается к ней спиной, на потолке горит лампа; на самом деле такое выпадало ей и прежде, может, не в такой внятной форме, не так жестоко и с менее выраженными претензиями, чем нежелание «содержать...».
   Рядом покойно сопит Турбьерн, будь он неладен. Ингрид вылезает из кровати, ей надо срочно в душ. Хоть бы спросил, куда я, думает она, зная, что ничего он не спросит, я б тебе ответила: отмываться!
   Она возвращается, гасит свет, в его сторону не глядит. Потом долго еще лежит в темноте и чувствует, как грудь ходит ходуном.
* * *
   Назавтра она тихая, заторможенная, не то чтоб недружелюбна, но как бы и не совсем тут. Она избегает встречаться с Турбьерном глазами, кстати, он держится гораздо естественнее, чем она ожидала; видно, переоценила я размеры его самоуважения. Ночную сцену Ингрид припоминает ему всего единожды, и не в лоб. Она расчетливо выбирает момент, когда после обеда они остаются втроем: она, Кристиан и Турбьерн. Не глядя на него, она роняет походя, вроде бы невзначай, что ее зовут в мануфактурный магазин Гудмундсена. Это чистой воды вранье, но она знает, что делает. Зачем тебе на работу? – спрашивает он, и она отвечает, что полезно иногда бывать на людях, а то день-деньской сидеть дома – заскучаешь. Сидеть? – говорит он, на тебе же отец и Унни. Тогда она встает и невозмутимо – абсолютно невозмутимо – идет на кухню; она знает, что это самый неотразимый ответ – оставить Турбьерна со всеми его хитрыми вопросами и доводами, на которые у нее, как знать, могло б не найтись достойного ответа.
   В субботу вечером она укладывается рано, и ее никто не тревожит. Она не оживляется и на следующий день, в воскресенье, и Турбьерн с Кристианом снимаются с места раньше, чем собирались. Разрыв не залатан. Отъезд Турбьерна приносит ей облегчение, но как же муторно на душе! Ингрид обнаруживает себя за столом на кухне, плачущей – такого не случалось с ней давным-давно. Ей отвратительно и собственное бессилие, и что брошенка она – все неправильно, все наперекосяк. А ей тридцать девять лет. И куда теперь прожитые годы – коту под хвост? Кто-то идет на кухню, Ингрид смахивает слезы, но без толку: Унни застывает на пороге, смотрит, молчит. Потом подходит к матери, гладит ее по волосам и говорит, точно ей все известно:
   – Мам, не плачь.
   Она и не плачет, она замерла не дыша: гладь, Унни, гладь, так приятно! Вдруг она пугается: Унни-то небось решила, что я разнюнилась из-за отъезда Турбьерна, не надо ей так думать, это унизительно для меня.
   – Мужики такие дураки, – говорит Ингрид.
   Унни понимает, что вопросов задавать нельзя – мать не ответит, ясное дело. А жаль, очень. Унни вдруг остро чувствует, как же много тайн хранят друг от друга родители и дети, хуже того, доходит до нее внезапно, – лояльность между родителями держится на скрытности перед детьми.
   Думая об этом, она краем глаза замечает силуэт на изгибе дороги. Не отдавая в том отчета, она говорит, продолжая гладить мать по голове:
   – Там какой-то мужчина.
   Мать реагирует на удивление бурно, как будто услышала что-то важное. Унни чувствует, как тело, к которому она прильнула, вдруг напрягается и цепенеет.
   – Что стряслось? – спрашивает Унни.
   Ингрид встает, подходит к окну. Пусть увидит меня, думает она. Тем более Унни здесь, подбадривает она себя, но чувствует себя одной-одинешенькой. Она рассматривает его в упор, но разобрать, смотрит ли он в на нее, так и не может.
   – Что-нибудь случилось? – говорит Унни.
   – Ничего.
   – Ты странно себя ведешь.
   – Странно? Что странного?
   Унни не отвечает, глядит мимо матери, на мужчину, наполовину скрытого деревьями. То, что мать так внаглую разглядывает его, не кажется ей нормальным.
   Ингрид хочет продемонстрировать, что заметила его, она чувствует себя дуэлянтом у барьера, она и думать забыла плакать.
   – Ты его знаешь? – спрашивает она, спеша упредить вопрос Унни.
   – Нет.
   В этот миг он трогается с места, выходит из-за деревьев и идет вдоль колеи прямо на нее – Ингрид непроизвольно отшатывается. Он проходит между домом и сараем и, прежде чем скрыться за поворотом, смотрит на нее слишком, как ей кажется, долго.
   Она не решается сразу обернуться, она не уверена, какое у нее выражение лица.
   – Теперь этой дорогой почти никто не ходит, – говорит она как может непринужденно, подходит к мойке и споласкивает руки.
* * *
   Прошло два дня после побывки Турбьерна. Утро, Ингрид сидит и читает глянцевый журнал. У окна притулился отец, само безучастие. С утра лил дождь, но теперь на небе наметился просвет. Отец вперился в окно и застыл так, думая о своем. Он сидит так давно. Ингрид откладывает журнал – спроси ее, что она там читала, не вспомнит. Вдруг у нее стискивает сердце от невыносимого одиночества, ее захлестывает чувство полнейшей, бесповоротной покинутости, она цепенеет.
   Потом вскакивает, чтобы сбросить с себя этот ужас – вынести его невозможно.
* * *
   Вечер следующего дня, она пытается заснуть. Непонятно почему, в голову лезет только что прочитанное: что есть такие птицы, которые гнездятся на узеньких выступах скал, и, чтобы яйца не скатывались оттуда, они у этих птиц в форме кегли. В комнате мрак, но она ясно видит вздымающуюся из моря отвесную скалу, а на ней едва стоит коричневая птица и смотрит на яйцо, похожее на кеглю. Внезапно Ингрид охватывают одиночество и страх. Она щелкает ночник – нет, не то. Вылезает из кровати, идет в гостиную, включает там полную иллюминацию и радио – долго еще оно будет шуршать? Времени – лишь начало двенадцатого. Наконец звук прорезывается, страшное позади. Но остается заноза в сердце: тревожно, а что делать – непонятно.
   Она вынесла белый стул из садовой мебели и устроилась на солнышке перед домом, здесь тихо и тепло. Звонил Турбьерн с сообщением, что не приедет на выходные, странно, но это его дело. Она нежится на солнышке и не печалится из-за того, что не увидит его. И не радуется, ей все равно. А вот солнышко приятно, оно ласкает кожу. Она откидывается на спинку стула, подставляет лицо солнцу и не следит за мыслями, они возникают и пропадают по собственной прихоти. Хорошо! Она чувствует себя в безопасности и покое. Но внезапно у нее темнеет в глазах, будто померкло солнце, хотя вот оно, блестит, а у Ингрид холод в душе и мурашки, у нее немеют ноги и свербит в голове: Господи, какая бессмыслица! Она непроизвольно вспоминает птицу, которая мается со своим яйцом на отвесной скале, а кругом – вода, без конца и без края.
   У Ингрид ломит шею, надо размяться. Она вскакивает, с большой поспешностью доходит до поля, которое они тоже сдали, немедля поворачивает назад и столь же суетливо торопится обратно, к дому; но на изгибе дороги наталкивается на того мужчину, он рисует за мольбертом; вот и объяснение – она чувствует досаду, хотя и облегчение, конечно, тоже, но больше досаду – оказывается, он ходит сюда просто потому, что ему понравился вид.
   Она снова устраивается на стуле перед домом, на душе вроде полегче. Надо же, думает она – художник, совсем не похож. А я-то решила... да нет, ничего я не решила и не думала, не всерьез же, что за глупости.
   Она сиднем сидит на белом стуле, хотя ее так и подмывает юркнуть в дом – исподтишка подсмотреть за художником. Ей вдруг вспоминается родительский городской дом – там висели два шпионских зеркала, и можно было, ничем не рискуя, следить за всем, что творится на улице: в одном зеркале отражалось кухонное окно, а во втором – окно в гостиной, и изображение было совершенно ясное. Именно так она насмотрелась в детстве много чудного. Однажды она видела, как фру Мартинсен, жившая через два дома от них, билась головой о стену. Она раз за разом тюкалась лбом в стену своего дома, она была старухой лет пятидесяти – Ингрид была потрясена: такая приятная, дружелюбная, наконец, такая старая женщина, и на тебе! Стоя на одном месте, фру Мартинсен самое малое пятнадцать раз долбанула головой в стену; если б Ингрид не видела этого своими глазами, ни за чтоб не поверила.
   Она встает, незаметно крадется к другому входу, летнему. Через гостиную она проходит в кухню, снимает зеркало со стены над мойкой, прислоняет его к хлебнице – теперь она может следить за ним, стоя у плиты, незаметно. Она подглядывает – ничего интересного, тем более расстояние между ними как будто увеличилось из-за зеркала. Что-то ты, красавица, мягко говоря, глупишь, думает она. Решительно усаживается за стол и смотрит на него в упор.