– Пойдём туда. Наши там ещё бьются…
   Ответом были молчаливые кивки…
   Забившись в воронку, кое-как передневали до темноты, накрывшись вырванными взрывами кустиками с пожухлой травой. А когда взошла луна, пошли по кругу, обходя разрушенный до основания город. В Севастополе пылали пожары, постукивали отдалённые выстрелы карателей, расправляющихся с пленными. Иногда доносились отдалённые крики пьяных солдат вермахта, празднующих победу. А трое русских пилотов шли… И вышли к Херсонесу. Как раз когда отваливал последний корабль.
   Какой-то красноармеец бросился к лётчикам, остервенело рванув гимнастёрку на груди.
   – Бросили! Подыхать бросили!
   Лейтенанты беспомощно смотрели на капитана. Тот нащупал в кармане табачную пыль, перемешанную с крошками сухарей.
   – Эй, боец, табачку не найдётся?
   Спокойный голос лётчика подействовал на бьющегося в истерике красноармейца, словно ведро воды. Автоматически тот извлёк из кармана кисет и протянул его Столярову.
   – Спасибо. Смирно!
   Боец вытянулся, но тут же опять начал закатывать глаза. Хлёсткая пощёчина отрезвила его.
   – Фамилия, звание, откуда?
   – Иванов Иван. Рядовой. Сто сорок вторая стрелковая бригада, товарищ капитан!
   – Возьми себя в руки, боец!
   Владимир наконец прикурил, сделал первую затяжку. Табак драл горло, но это было курево! С отвычки слегка закружилась голова. Выдохнув дым, капитан осмотрелся ещё раз, более внимательно.
   – Слушай сюда, ребята. Приказывать я вам не могу, но думаю, что выбираться нужно нам самим. Я ещё пожить на этом свете намерен не один год. Так что предлагаю озаботиться поиском транспортного средства. Кто «за»?
   Ответом был молчаливый кивок. Вдруг красноармеец спохватился.
   – Постойте, товарищи командиры! Со мной тут сестрёнка есть, не могу её бросить. Надо взять. Не по-советски это будет.
   – Скажи уж лучше правду, боец. Не по-мужски…

Глава 11

   Белые облупленные потолки. Крашеные зелёным стены. Обыкновенная масляная краска. Это – Подмосковье. Где? Точно и не знаю. При малейшем мысленном усилии на меня нападает тошнота. Тяжёлое сотрясение мозга, как сказал врач. Так что лежу, словно растение, тупо глядя в потолок. В моей палате только тяжёлораненые. Чёрт, опять сестра утку не вынесла. Попахивает… Ладно. Ругаться я всё равно не могу. Рёбра болят жутко. Ещё бы! Оскольчатый перелом. Ну, отделался, можно сказать, лёгким испугом. Главное, лёгкое не проткнуто. А кости – срастутся. Месяц, максимум два, и я опять на ногах. Самое невыносимое то, что со мной лежат те, у кого шансов на выздоровление – ноль. А то и отрицательный процент. Они это знают и перестали бороться за свою жизнь. Тоже лежат молча. И умирают. Если бы только эти люди знали, как на меня действует эта их безнадёжность, которая ощущается просто физически! Как мне тяжело! Но на все мои просьбы главврач отвечает отказом, хотя мне и известно, что я-то выживу. Говорят, что свободных мест нет, а у нас палата тихая. Все уже молчат. Смирились. В других отделениях шумно, крики, стоны. А мне нужен полный покой и тишина… Эх, тишина! Сосед слева тоже танкист. Машина получила болванку в бак, ожоги пятидесяти процентов тела. Круглые сутки ему колют морфий. В забытьи он страшно скрипит зубами. Кажется, что они сейчас не выдержат и рассыплются мелкими кусочками…
   Сосед справа. Обрубок. Нарвался на мину. Оторвало ноги, посекло осколками. Пока довезли – гангрена. Четыре ампутации, и всё без толку. Вначале ноги, потом руки отрезали по локти. Затем – по плечи. Когда его переодевают, то видно, что багровая чернота уже перевалила на грудь. Как он до сих пор жив – непонятно… У окна – лётчик. Спасал машину, двигатель сорвало с места, ноги раздробило начисто, да ещё просидел в кабине, пока не выдернули. На морозе тридцать градусов меньше нуля. Результат – ждут, что эту ночь он не переживёт. У двери лежит водолаз. Как он сюда попал, в Подмосковье, вообще непонятно. Жуткая кессонка. Страшная вещь! Когда азот в крови вскипает при резком подъёме и рвёт сосуды в клочья. Рассказывали, что парень пытался спасти нашу подлодку, затонувшую от мины. Да начался налёт, и его выбросило взрывом на поверхность… Ещё у одного – газовая гангрена. Запах – жуткий. Живот раздут до невозможности, и весь зелёно-синего цвета. А сам – худющий, один скелет. Пищу уже не принимает, на одной глюкозе держится. Такая вот у меня палата. Всем, кроме меня, беспрерывно колют морфий, последняя попытка облегчить страдания несчастных. Эх, война, война! Сколько горя ты принесла нам, моему народу, лично мне? Даже и представить невозможно…
   Вчера политрук приходил, читал нам про деревню Петрищево и партизанку Зою Космодемьянскую. Совсем ещё ребёнок, нецелованная, наверно, даже. А как над ней измывались?! И казнили лютой смертью. Товарищ Сталин даже приказ издал: солдат из части, казнившей героиню, в плен не брать! Одобряю! Только так и следует поступать с такими зверьми! Вспоминаю, как выходили из окружения и фашисты жгли живьём солдат-евреев… Каково это, гореть заживо? Меня ещё Бог миловал… Чу, суета какая-то. Мои сопалатники в отключке, им пятнадцать минут как очередную дозу дурмана вкатили, а там, за дверями, беготня, шум. Звенит что-то…
   Дверь открывается, и в палату входит до боли знакомое лицо. Я пытаюсь подняться, но жуткий приступ дурноты укладывает меня обратно. С трудом удерживаю внутри себя подкативший к горлу ком. Это Лев Захарович. Мехлис. Бывший председатель комиссии партийного контроля. Ныне – представитель Ставки Верховного Командования. Он смотрит на меня, и на его лице также проявляется узнавание.
   – Столяров? Ты?!
   – Я, Лев Захарович.
   С трудом выталкиваю из себя слова. Врач что-то шепчет ему на ухо, но я слушаю. И держу этот сгусток, рвущий меня изнутри. Держу изо всех сил. Комиссар подходит ко мне и берёт за руку.
   – Плохо тебе, брат?
   Киваю в ответ. На мгновение становится легче, и я выдыхаю:
   – Лев Захарович, переведите меня отсюда. В другое место. Здесь я умру.
   Он сурово насупливает чёрные брови и смотрит на главврача своим знаменитым взором.
   – Переведите Столярова в другую палату. Немедленно. При мне.
   Начинается суматоха. Тут же появляются носилки, Мехлис сам помогает санитаркам перекатить моё непослушное тело на тонкий брезент, и идёт рядом со мной.
   – Ты только держись, брат. Нам ещё рано помирать. Такие, как мы, ещё нужны…
 
   …Стылая финская зима сорокового года. Мы топчемся на «линии Маннергейма». Пехота лежит, зарывшись в землю, а когда мои танки пытаются прорваться в глубь укреплённой полосы, белофинны по подземным ходам пробиваются в тыл наступающим танкам и забрасывают нас бутылками с зажигательной смесью. Уже четыре машины пачкают бескрайнюю пронзительную голубизну неба тугими чёрными хвостами дымных столбов. А внутри бронированных громадин горят их экипажи…
   Командир приданного нам батальона беспомощно разводит руками:
   – Я не могу поднять бойцов, товарищ танкист! Они не слушаются.
   Детский лепет. Это Красная Армия или что?! Внезапно появляется незнакомый комбриг в белом полушубке.
   – Товарищи командиры, немедленно отведите свои части назад. За этот лесок. Приказ армейского комиссара первого ранга Мехлиса!
   Этот приказ пехота выполняет охотно. А там нас уже ждут. Лев Захарович. Он не читает громких бессмысленно-трескучих речей.
   – Кто командует танками?
   – Комбат Столяров, товарищ корпусной комиссар.
   Мехлис подходит к одному из немногих уцелевших «Т-26». В распахнутый люк на легендарную фигуру восторженно смотрит механик-водитель.
   – Выйдите из танка, товарищ танкист.
   Недоумевая, парнишка вылезает из машины, и я вижу, как Лев Захарович на глазах у всех занимает его место.
   – За мной! В атаку!
   Исчезает внутри, и через мгновение лёгкий танк срывается с места и мчится, вздымая буруны снега вниз, к укреплениям белофиннов.
   – За комиссаром! Вперёд!..
   Мы выполнили задачу. Прорвали предполье и уткнулись в основную линию. Тогда я подставил борт своего «двадцать восьмого», спасая Мехлиса от противотанковой пушки. Нам повезло. Экипаж остался жив. Лев Захарович этого не забыл…
 
   – Держись, брат. Нам ещё рано помирать. Нам ещё фашиста разбить надо…
   Меня вносят в отдельную палату, неизвестным чудом появившуюся в переполненном госпитале. Лев Захарович садится рядом с моей кроватью, где чистейшее бельё прямо-таки хрустит под моим телом.
   – Знаешь, брат… Меня Верховный вызывал. По поводу Крыма. Там был кошмар…
   Он тяжело молчит.
   – Эх, были бы у меня такие бойцы, как ты, ни за что бы не сдали ни Керчь, ни Феодосию. Уложили бы Манштейна и всю его кампанию. А теперь меня стрелочником сделали. Обидно, понимаешь!
   Внезапно у него прорезается неистребимый еврейский акцент. Когда Лев Захарович волнуется, то это бывает. Хотя обычно разговаривает очень чисто. А сейчас видно, что он искренне переживает.
   – Знаешь, людей жалко. Сколько же их полегло…
   Он достаёт из простого латунного портсигара папиросу и нервно закуривает. Табачный дымок щекочет мне ноздри.
   – Лев Захарович, а можно и мне папироску?
   Мехлис вынимает ещё одну, прикуривает и вставляет мне в зубы. Затем спохватывается.
   – А можно тебе?
   – Можно, Лев Захарович. Я-то знаю, что мне можно, а что нет. Уж получше врачей…
   Пыхтим табаком в унисон. Странно, рядом с этим человеком мне становится легче. Уже отступила на задний план дурнота. Может, то, что я избавился от этой удушающей эманации, которая окружала меня в палате смертников, помогает?
   – Ладно, Александр. Пора мне. Самолёт ждёт.
   – А куда теперь, Лев Захарович?
   – Назад лечу, Саша. В Крым. Будем драться. Ну, бывай.
   Он жмёт мне руку и выходит, похлопав на прощание по плечу. А мне хорошо. Я лежу, всё слегка плывёт перед глазами. Первая папироса за столько дней! Тем не менее я слышу его громкий голос, раздающийся из коридора, пробивающийся из-за неплотно прикрытой двери.
   – А за этого парня вы, главный врач, лично передо мной ответ держать будете, ясно? Проверю!..
   Через час мне приносят поесть. Ужин на удивление обильный и вкусный. И приносит её не небритая личность в замызганном халате, а затянутая в подчёркивающую изгибы фигуры ушитую форму девица лет двадцати. Она суетливо сгружает тарелки мне на тумбочку и присаживается рядом. Зачем? А, понятно. Кормить собирается. Ну, что же. Пускай. Поухаживает немного. Молча жую. Чувствуется, что девочка прямо-таки сгорает от любопытства, но деликатно молчит, ожидая, пока я наемся. Наконец, отваливаюсь на подушку. И начинается: она вертится передо мной, укладывая посуду на поднос, и так и этак. Поправляет одеяло, ненароком касаясь тела тугой большой грудью. Я же усмехаюсь про себя: давай, подруга! Давай. Наконец, она не выдерживает и впрямую спрашивает:
   – Товарищ майор, а откуда вы Льва Захаровича Мехлиса знаете?
   – Папироску дай из тумбочки.
   Она послушно достаёт подарок комиссара – пачку «Казбека». Извлекает одну, умело продувает мундштук и, прикурив от самодельной зажигалки, вставляет мне в рот. Первая затяжка после еды самая вкусная. Я выдыхаю облачко дыма изо рта и, наконец, сжалившись, отвечаю:
   – Служили мы с ним вместе. И воевали. В Финскую.
   У неё округляются глаза и рот, девица торопливо кивает, затем, подхватив поднос, исчезает за дверью. Я же наслаждаюсь покоем. Как хорошо-то, а?..
   Через неделю приступы дурноты исчезают. Головокружение и темнота в глазах – тоже. Пошёл на поправку. Только вот переломы у меня так быстро не срастаются. Плохо. Видно, месяц минимум мне лежать здесь. До самого марта, а то и апреля. Ну, против своего организма не попрёшь…
   У соседей через стенку завёлся музыкант. Каждый вечер перед отбоем красивый молодой голос поёт песни. Причём хорошие песни, а не трескучие марши. Вот вчера пел, например, такую:
 
Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
 
 
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
 
 
Ты сейчас далеко, далеко,
Между нами снега и снега.
Мне дойти до тебя нелегко,
Все дороги пурга замела.
 
 
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви.
 
   Красивая песня, душевная… А сегодня такую:
 
Двадцать второго июня,
Ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война.
Война началась на рассвете,
Чтоб больше народу убить.
Спали родители, спали их дети
Когда стали Киев бомбить.
 
 
Врагов шли большие лавины,
Их не было сил удержать,
Как в земли вступили родной Украины,
То стали людей убивать.
 
 
За землю родной Батькивщины
Поднялся украинский народ.
На бой уходили все-все мужчины,
Сжигая свой дом и завод.
 
 
Рвалися снаряды и мины,
Танки гремели бронёй,
Ястребы красные в небе кружили,
Мчались на запад стрелой.
 
 
Началась зимняя стужа
Были враги у Москвы,
Пушки палили, мины рвалися,
Немцев терзая в куски.
 
 
Кончился бой за столицу,
Бросились немцы бежать,
Бросили танки, бросили мины,
Несколько тысяч солдат.
 
 
Помните, Гансы и Фрицы,
Скоро настанет тот час,
Мы вам начешем вшивый затылок,
Будете помнить вы нас.
 
   Ну, точно парень оттуда, с Украины. Эх, был бы я ходячий, обязательно бы зашёл познакомиться. Но пока не могу. Сестричку попросить, что ли, чтобы привела солиста? Утром после обхода прошу её познакомить с певцом. Та кивает в знак согласия и исчезает. Через минут пятнадцать вкатывают каталку с безногим парнем. Твою ж мать!!!
   – Коля! Откуда ты?!

Глава 12

   Сержант-санинструктор нашлась возле забитого до отказа продуктами «ГАЗ-АА». На трёх лётчиков из-под флотского берета глядели карие глаза.
   – Дядя Ваня, кто это с тобой?
   – Ой, дочка, бросили нас туточки. Вот ребята думают, как им выбраться отсюда. И я к ним пристал. За тобой мы, дочка. Идёшь с нами?
   От робкой улыбки у Владимира даже защемило сердце: безупречный овал лица, тонкий прямой нос, чуть припухлые губы, длинная коса пшеничных волос, достающая до форменного ремня. Её красота чем-то напоминала ему Венеру Боттичелли, репродукцию которой он видел в книгах отца… Невольно вскинул руку к козырьку пропылённой фуражки и попытался щёлкнуть каблуками забывших ваксу разбитых сапог прямо на черноморском пляже:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента