Страница:
Автор
Журнал
Колонка дежурного по номеру
Что хочу, то и ворочу!
Есть такая поговорка, характеризующая распространенное человеческое поведение, обозначаемое умным словом «волюнтаризм». Этакое всесилье, этакое всемогущество… Впрочем, всемогущество сие изначально ограничено определенными рамками – законами, заданными Всевышним. А потому, будь ты хоть супермегаволюнтаристом, пролитая тобою вода все равно побежит в ближайшую ямку.
В таких условиях может показаться, что писатель-фантаст, самолично создающий законы творимого мира, свободен от всяких ограничений. Эдакий своевольник, собственной милостью…
Не зря в литературоведении существует понятие «авторский волюнтаризм». Сочинитель – бог для своего героя! Верховный властитель! И никто ему не указ!
Ага! Сейчас! Ща-аз! Держите карман шире, господа сочинители!
Откуда тогда взялось такое понятие как «бунт героя»?
А все потому, что в художественной литературе царствуют вовсе не правописание и пунктуация (хотя знать их, бесспорно, не возбраняется и даже требуется), а законы человеческой психологии. И если ты создал героя, который в силу личного характера должен поступить так-то и отправиться туда-то, он не поведет себя эдак-то и не помчится сюда-то. Как бы тебе, дружок, этого ни желалось!
Бог-то ты бог, да только герой у тебя и сам неплох!
Иначе непременно родится недостоверность личности, а вместе с нею и недостоверность мира, которые не спрячешь ни за какими сколь угодно навороченными приключениями. Недостоверность всегда раздражает читателя – даже того, который не понимает причин рождающегося внутри недовольства.
Приключения тела проистекают из приключений духа. Если твой герой по натуре стопроцентнейший трус, он никогда не совершит подвиг. Если же автор заставит его пойти на такое, даже самый распоследний читатель поморщится: «Что-то ты тут, брат, накрутил!.. Не пойму, правда, в чем дело, но есть какой-то абзац!»
И будет прав!..
К чему это всё я? А вот к чему…
Перед вами, господа, очередной, июньский, номер «Полдня».
Произведения здесь напечатаны жанрово очень разнообразные, но все тексты без исключения характеризует главное: сочинителям их ни в коей мере не грозит бунт героя.
Что хочу, то и ворочу – но исключительно в рамках психологической правды.
Николай Романецкий
Есть такая поговорка, характеризующая распространенное человеческое поведение, обозначаемое умным словом «волюнтаризм». Этакое всесилье, этакое всемогущество… Впрочем, всемогущество сие изначально ограничено определенными рамками – законами, заданными Всевышним. А потому, будь ты хоть супермегаволюнтаристом, пролитая тобою вода все равно побежит в ближайшую ямку.
В таких условиях может показаться, что писатель-фантаст, самолично создающий законы творимого мира, свободен от всяких ограничений. Эдакий своевольник, собственной милостью…
Не зря в литературоведении существует понятие «авторский волюнтаризм». Сочинитель – бог для своего героя! Верховный властитель! И никто ему не указ!
Ага! Сейчас! Ща-аз! Держите карман шире, господа сочинители!
Откуда тогда взялось такое понятие как «бунт героя»?
А все потому, что в художественной литературе царствуют вовсе не правописание и пунктуация (хотя знать их, бесспорно, не возбраняется и даже требуется), а законы человеческой психологии. И если ты создал героя, который в силу личного характера должен поступить так-то и отправиться туда-то, он не поведет себя эдак-то и не помчится сюда-то. Как бы тебе, дружок, этого ни желалось!
Бог-то ты бог, да только герой у тебя и сам неплох!
Иначе непременно родится недостоверность личности, а вместе с нею и недостоверность мира, которые не спрячешь ни за какими сколь угодно навороченными приключениями. Недостоверность всегда раздражает читателя – даже того, который не понимает причин рождающегося внутри недовольства.
Приключения тела проистекают из приключений духа. Если твой герой по натуре стопроцентнейший трус, он никогда не совершит подвиг. Если же автор заставит его пойти на такое, даже самый распоследний читатель поморщится: «Что-то ты тут, брат, накрутил!.. Не пойму, правда, в чем дело, но есть какой-то абзац!»
И будет прав!..
К чему это всё я? А вот к чему…
Перед вами, господа, очередной, июньский, номер «Полдня».
Произведения здесь напечатаны жанрово очень разнообразные, но все тексты без исключения характеризует главное: сочинителям их ни в коей мере не грозит бунт героя.
Что хочу, то и ворочу – но исключительно в рамках психологической правды.
Николай Романецкий
Истории. Образы. Фантазии
ПАВЕЛ АМНУЭЛЬ
Конечная остановка
Повесть
И вновь любить, и вновь мечтать,
Грешить и каяться, наверно…
Т. Гринфельд
Я вспомнил свою смерть.
Что-то вспыхнуло перед глазами или, как говорят, перед внутренним взором, но я продолжал видеть и понимать все, происходившее в аудитории, где слушал доклад нашего директора о работе, проделанной институтом в первом квартале нынешнего 1986 года.
– По теме «Исследования монокристаллов», заведующий лабораторией Иса Гамбаров… – бубнил академик, и в это время…
Воспоминания обычно так и являются – яркая картинка, вздох… хорошее было время… юность… и продолжаешь слушать доклад.
Но вспомнил я в тот раз свою смерть.
Умирал я в больнице. Сначала мне показалось, что это больница Семашко, где я лежал на обследовании, но впечатление мимолетно промелькнуло – конечно, это была палата в «Адасе», иерусалимской клинике.
В тот день я даже смог сам сесть и позавтракать и подумал, что, может, если не пойду на поправку, то хотя бы получу отсрочку. Однако по взглядам врачей во время утреннего обхода я понял, что надежды напрасны. Это был такой шок… Я закрыл глаза и перестал слышать. Сначала исчезли звуки, и я увидел вместо обычных цветных пятен приближавшуюся белую точку. Мне стало хорошо – исчезла боль, к которой я не то чтобы привык, но считал ее такой же частью себя, как ногу или голову. Точка-звезда обратилась в кружок-планету, я разглядел выход из тоннеля, по которому летел, и все понял. «Сейчас, – вспомнил я свою мысль, вялую и спокойную, – появятся мои усопшие родственники». Но вместо них возникли, будто вырезанные в камне, слова: «Отключайте, мозг умер». Я хотел сказать, что еще не дошел до предела, но мысль рассыпалась на мелкие части, свет в конце тоннеля померк…
– Результаты работы лаборатории космической физики, – продолжал бубнить академик, – были в марте доложены на конференции в Москве и получили высокую оценку…
Я сцепил ладони и попытался разобраться в ощущениях.
Утром я сказал Лиле, что задержусь после работы, потому что хочу поболтать с Лёвой, а у него последняя пара заканчивается в пять пятнадцать, я как раз успею дойти от Академгородка до Политехнического института, где мой друг преподносил студентам азы марксистско-ленинской философии. Вовка поцеловал маму в щеку, а мне махнул рукой от двери и убежал в школу, так и не захватив пакет с бутербродом.
Перед семинаром мы обсудили с Яшаром, как лучше обработать рентгеновские данные с английского спутника «Андо» – по интенсивности без учета расстояний или по вероятной светимости, хотя ошибки в этом случае возрастут как квадраты неопределенностей в оценках.
И я опять вспомнил свою смерть. Войдя в то утро в палату, доктор Хасон положил мне на грудь ладонь и сказал уверенным голосом:
– Доброе утро, Михаэль. Сегодня сделаем томограмму.
Говорил он, конечно, на иврите.
– Мне лучше? – хотел спросить я. Или спросил? В памяти остался только ответ Хасона:
– Поспите, Михаэль. В одиннадцать вас заберут наверх.
Он имел в виду аппаратную, но меня действительно в одиннадцать забрали наверх.
Вспомнив, я понял, что именно тогда наступила смерть. Произошло это в десять часов пятьдесят две минуты утра шестого марта две тысячи двадцать девятого года. Мне было семьдесят девять лет.
Это я рассчитал уже потом, после семинара, стоя у широкого окна, выходившего в сторону Института математики, на первом этаже которого был вход в метро «Академия наук», где я, бывало, поджидал Иру, чтобы вместе…
Кто это – Ира?
Странный вопрос. Ира. Мы встречались уже…
Стоп.
Что-то происходило с головой. Ничего особенного: не ныло в затылке, как бывало после нудного рабочего дня, не болели глаза, как почти всегда к ночи, когда посмотришь телевизор.
Память – штука странная. Вспоминается не то, что хочешь, а то, что вдруг всплывает из… не знаю откуда, понятия не имею, где в мозгу хранятся картины и звуки прошлого, но точно не в пресловутом подсознании, о котором даже не известно, существует ли оно на самом деле. Я сидел на подоконнике, смотрел в окно и вспомнил свой первый день в должности редактора журнала «Хасид» – Шауль, наш менеджер, хотел, чтобы я не только редактировал поступавшие материалы, но и сам писал в каждый номер по две статьи, потому что у меня это замечательно получалось. Я прекрасно помнил, что разговор происходил после праздника Шавуот[1] в июне девяносто пятого.
«А сейчас восемьдесят шестой», – повторил я, чтобы не сбиться в летосчислении.
Ясновидение? Я видел внутренним зрением то, что со мной еще не происходило?
Я точно знал, что ясновидение ни при чем. Это память, потому что…
Хотя бы потому, что вспомнил, как устраивался на работу в институт. После университета меня распределили преподавателем физики в школу в Ильинке, большое молоканское село, два с половиной часа на автобусе от Баку. Мне, можно сказать, повезло с распределением: Лёву, к примеру, послали в Хавахыл, где по-русски говорил только председатель сельсовета, да и то с таким акцентом, что понять можно было два слова из пяти. В Ильинке я оттрубил три года. Тогда я еще не был женат, Лилю встретил позже, точнее, нас познакомили… Неважно. Воспоминания не бывают последовательны: Ильинка, Лёва, распределение. Я вспомнил, как пришел потом в Институт физики – вакантных мест в лаборатории космофизики не было, и меня оформили младшим научным к твердотельщикам. Через полгода Яшар «выбил» место в своей лаборатории, и я смог, наконец, заняться тем, о чем мечтал всю жизнь… какую?
Какую, черт побери?
Потому что я вспомнил – будто сквозь обычные декорации проявилось спрятанное за ними изображение, – что с Яшаром познакомился на четвертом курсе университета, он был тогда заместителем директора астрофизической обсерватории в Пиркулях. Под его руководством я писал дипломную работу, а потом из обсерватории прислали персональный вызов, и ни в какую Ильинку меня, конечно, не распределяли.
Я сошел с ума?
Конечно, нет. Психически больной человек никогда себя таковым не считает, это аксиома, но если такая мысль пришла мне в голову, значит, я все-таки мог допустить, что… и следовательно…
Можно приказать себе не вспоминать? Вообще. Из кабинета директора – я увидел – вышел Яшар, на ходу читая какую-то бумагу, скорее всего, бланк квартального отчета. Сейчас шеф начнет меня искать…
Я слез с подоконника и пошел в двести десятую комнату, на двери которой висела табличка: «Лаборатория космической физики». Кто-то давно уже пытался затереть букву «с», не получилось, но все равно слово выглядело нелепо и нарочито бессмысленно.
– Давай-давай, Миша, – встретил меня Яшар, – где у тебя графики распределений?
* * *
Я был невнимателен и в обсуждении допустил пару логических ляпов. Яшар решил, видимо, что я нездоров. Сославшись на то, что оставил в библиотеке недочитанный Astrophysical Journal, я отправился в садик за зданием Академии, где никогда никого не было, кроме драных уличных кошек, бродивших подобно теням мертвых в Аиде.До вечера я сидел на скамейке и занимался самым странным делом за всю свою жизнь – вспоминал и сравнивал.
Вспомнил, как в восьмом классе мы с двумя приятелями поднимались через Английский сад в парк имени Кирова, где над городом возвышался простерший правую руку к морю бывший партийный лидер республики. На одном из крутых подъемов я неловко повернулся и покатился вниз, сломав руку. Вспомнил доброго доктора Ливанова, ставившего мне кость на место (перелом оказался со смещением) и при этом рассказывавшего смешную историю (которую я вспомнить не смог), чтобы мне было не так больно.
И еще вспомнил, как в том же восьмом классе ездил на зимние каникулы с семьей двоюродного брата в Москву – в первый раз, – и столица произвела на меня такое впечатление, что я решил: поеду поступать в МГУ. На любой факультет, где будет самый маленький конкурс, только бы жить и учиться в этом прекрасном городе. Вспомнил, как дядя водил нас с Ильей по музеям. Правда, не запомнил почти ничего из того, что видел, кроме огромного полотна Иванова «Явление Христа народу» в Третьяковке и египетских мумий в Музее имени Пушкина (Музее изящных искусств, как называл его дядя).
Я все помнил, но в то же время точно знал, что в Москву первый раз попал после второго курса университета. Поступать в МГУ не поехал, мне и в голову прийти не могло, что смогу учиться в столице. Поступил на наш родной физфак и не жалел об этом до самого распределения.
И еще вспомнилось, как в две тысячи четвертом году сидел без работы, «Хасид» неожиданно закрылся, и мне было плохо, я не знал, чем себя занять. У Иры в то время были на службе запутанные отношения с начальством, и ей тоже грозило увольнение. Я не понимал, как мы выживем, но неожиданно позвонил журналист, которого я знал еще по Баку, и предложил пойти во «Время новостей». Я вспомнил, как мы с Ирой по этому поводу радовались, распили бутылку «Хванчкары», которую я купил в «русском» магазине…
Что это такое вспоминалось? Две тысячи четвертый? На дворе стоял тысяча девятьсот восемьдесят шестой, жену мою звали Лилей, и она ждала меня с работы, чтобы (такая у нее была привычка) подробно рассказать, что сморозил Фарид Мехтиевич и что ответила Инга Сергеевна, как на нее посмотрела Нателла Францевна… Я всегда слушал вполуха и кивал, если чувствовал, что нужно отреагировать.
А Ира… Кто это – Ира? Проговорив в уме имя, я сразу вспомнил, как мы с ней познакомились в семьдесят третьем… тринадцать лет назад? У нее были каштановые волосы до плеч, яркого-лубые глаза, от которых я сразу пришел в восторг, и такой тембр голоса, что слушать я мог часами – все что угодно. Она читала вслух переводы статей, и я воспринимал не смысл, а каждое слово в отдельности – как чистую ноту, как звон колокольчика.
Я сжал руками виски и попытался ничего не вспоминать, а привести в порядок то, что уже начал понимать. Почему-то я все понял сразу, но допустить понятое в сознание не мог. Понять и принять – разные и порой несовместимые вещи.
Странным образом у меня появилась вторая память. Не фантазии, не сон о несбывшемся, не игра воображения, которое у меня было достаточно развитым, но все же не до такой степени, чтобы придумать себе вторую жизнь – причем от начала до конца, от рождения в тысяча девятьсот пятидесятом до смерти в две тысячи двадцать девятом. Не настолько я… Тем более – вдруг и сразу.
Я попытался сосредоточиться и понял, что не нужно этого делать. Концентрируя внимание на каком-то предмете – я смотрел на кошку, расположившуюся на соседней скамейке и нервно поглядывавшую в мою сторону, – я об этом предмете и думал. Ничего не вспоминалось, даже утренний семинар.
Не нужно было думать ни о чем. Я так и сделал и вспомнил – из другой моей жизни? Конечно, не из этой, потому что память вынесла меня в год тысяча девятьсот девяностый, – как мы Ирой и Женечкой (нашей дочке исполнилось пятнадцать) летели в огромном «Боинге» над ночным Тель-Авивом. Самолет шел на посадку, в динамиках играла красивая и печальная музыка (потом я узнал, что песня называлась «Сон о золотом Иерусалиме»), а внизу проплывали яркие цепочки огней, обозначая улицы, дороги, посадочную полосу.
«Ты рад?» – спросила Ира, прижавшись к моему плечу.
Я ничего не ответил. Я не знал. В тот момент мне казалось, что мы не на посадку идем, а переплываем Стикс…
Ира? Моя жена Ира.
Я произнес это имя вслух с таким удовольствием, с каким никогда (даже в день свадьбы) не произносил имя Лили. Странно – а может, ничего странного, – в последнее время я вообще не называл жену по имени.
Ира.
В прошлом году мы ездили в Москву показать Женечку в Детской клинике. Там принимали детей со всего Союза, и в очередь мы записались еще осенью, получив направление из Республиканской детской больницы, где не могли толком лечить аллергии, вызывавшие бронхиальную астму.
Нет. В прошлом году мы с Лилей и Вовкой ездили летом в Ессентуки, у Лили болел желчный пузырь, воспаление, сказали врачи, надо попить водички.
Ира. Я не знал эту женщину. То есть в моей новой памяти она была… в груди мгновенно возникло тепло, стало удивительно хорошо, я понял… нет, я знал всегда… Как я мог всегда знать, если только сегодня вспомнил?
Ах, да все равно. Я любил эту женщину, мою жену.
Жену? Мою жену звали Лилей, нашего сына звали Владимиром, мы были женаты двенадцатый год.
А с Ирой – вспомнил сразу – мы прожили всю жизнь, больше полувека… до моей смерти.
Кошка спрыгнула со скамьи и пошла прочь, задрав хвост; в кустах что-то мелькнуло, и она лениво повернула голову.
Мы с Ирой не держали дома животных, потому что у Женечки была аллергия.
У нас с Лилей жил толстый, как бочонок амонтильядо, кот Жиртрест, Жирик, не позволявший никому, кроме Вовки, с собой играть и вежливо принимавший объедки, которыми его кормили.
Почему я вспомнил о коте? Почему вообще вспоминается так хаотично?
Я посмотрел на часы – сейчас начнется «исход» народа из Академгородка, нужно отметиться в журнале (пришел – отметился, ушел – отметился, а где был между часами прихода и ухода – кому интересно?) и потопать в Политех к Лёве, пять минут быстрого ходу. Может, сказать ему?
Подумаю по дороге.
* * *
У Лёвы, как обычно, были сведения из высших партийных сфер.– Говорят, Черненко при смерти, скоро будут собирать пленум, выбирать нового генсека.
– Выбирать? – переспросил я, пожав плечами.
– Говорят, выберут Горбачева, – продолжал Лёва. Он очень дорожил своими источниками информации, а я не спрашивал, откуда ему становилось известно то, о чем газеты писали день, а то и неделю спустя.
Я вспомнил, что Горбачев стал генеральным в восемьдесят пятом, и машинально покосился на большой красочный календарь, висевший на стене за спиной Лёвы. «1986». Естественно. Будто я этого не знал. Горбачева выбрали в апреле прошлого года, в мае он объявил о начале перестройки, а потом…
Я вспомнил, как мы собирались в актовом зале института, где на возвышении стоял цветной телевизор «Березка», принесенный из директорского кабинета, и смотрели заседания Съезда народных депутатов, выступление Сахарова против войны в Афганистане…
Сахаров. Знакомое лицо. Конечно, знакомое – известнейший физик, отец водородной бомбы, диссидент, которого Брежнев отправил в горьковскую ссылку.
Стоп. Наверно, это было, если я помню. Но я-то знал, что Сахаров – неплохой ученый, много пишет в соавторстве с Харитоном, а водородную придумал Харитон. Об этом, правда, мало кому известно, и, если спросить у человека с улицы, он назовет, скорее всего, товарища Берию, руководителя атомной программы.
Сахаров. Странно.
– Лёва, – сказал я, – Горбачева, наверно, действительно изберут, но после этого в стране начнется такой бардак, что лучше…
Я не стал договаривать, иначе пришлось бы описать неожиданно нахлынувшие воспоминания о конце восьмидесятых: карточки почти на все продукты, научные журналы не поступают, нет денег на подписку, работа стоит, руки опускаются. Я не собирался в Израиль, но здесь просто нечего было делать, и Ира предложила…
Ира?
Лёва, оказывается, считал, что Горбачев… да ладно, какое это все имело значение?
– Стоп, – прервал я монолог друга. – Ты лучше скажи… У тебя много знакомых, в том числе в Академии. Это я бирюк, почти ни с кем не знаюсь.
– Ну-ну, – Лёва посмотрел на меня с интересом.
– Может, тебе знакома… или слышал… Ира Маликова. Ирина Анваровна. Переводчик. Работает в…
В восемьдесят шестом мы с Ирой работали вместе.
– Не знаю, где она работает. Скорее всего, в академической системе. Слышал такую фамилию, может быть?
– Нет, – сказал Лёва с сожалением.
– Пожалуйста. – Мой тон заставил Лёву внимательно посмотреть мне в глаза. Что-то он почувствовал, но лишних вопросов задавать не стал – друг все-таки.
– Пожалуйста, – повторил я, – ты можешь узнать?
– Это срочно?
Единственное, что он позволил себе спросить.
– Да, – я подумал, что не проживу и дня, если не буду знать.
– Тогда погоди, – решительно произнес Лёва и потянулся к трубке стоявшего у него на столе телефона. Номер набрал по памяти.
– Томочка? – Мне не нравилось, когда Лёва говорил воркующим голосом, таким искусственным, что фальшь чувствовалась за километр. Как женщины не замечали? Или замечали, но подыгрывали? – Я помню, Томчик, конечно, как буду в ваших краях, сразу занесу… А это не к спеху, спасибо тебе… Дело?
Ты права, есть небольшое. Ты ведь куешь академические кадры и помнишь… да, я знаю, одиннадцать тысяч… сколько, ты сказала?.. Семьсот сорок три? Ничего себе, я и не думал, что в Академии столько бездельников. Нет, конечно, сами академики не в счет… Да, нужна одна фамилия, может, знаешь… Маликова Ирина… Конечно, ты не можешь помнить всех…
Как долго он подбирается… Спросил бы сразу.
– То есть, ты не уверена? Ну, о чем ты говоришь? Какой флирт? По делу надо. Клянусь. Ладно. Перезвоню. Спасибо, Томочка, целую в щечку. А? В левую, всегда в левую.
Лёва положил трубку, помотал головой, будто отгонял назойливую муху, взглянул на мою вытянувшуюся физиономию и буркнул:
– Через десять минут. Она поднимет кое-какие личные дела.
Вроде знает эту Иру, но не уверена.
Я кивнул, и десять минут мы разговаривали о ерунде. Я больше следил за движением минутной стрелки на электрических часах, висевших над дверью, чем за Лёвиным рассказом не помню о чем.
Когда стрелка дернулась в десятый раз, я кивком показал – пора, и Лёва, с сожалением прервав нечто интересное на середине предложения, поднял трубку.
– Ирина Анваровна Маликова, – нарочито бесстрастным голосом сообщил он, – тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года рождения, младший научный сотрудник Института экономики.
Сделав паузу, добавил:
– Не замужем. Детей нет.
Разведена? Я не задал этот вопрос. Встал и пошел к двери.
– Да что с тобой сегодня? – спросил Лёва за моей спиной. —
Ира… ты ее знал раньше?
– Это моя жена, – сказал я и вышел, прежде чем Лёва успел задать следующий вопрос.
* * *
Вечер прошел как обычно. Лиля рассказывала, что вытворяли ученики на уроках, о чем говорили в учительской на переменах, куда поедет летом отдыхать завуч Игорь Дмитриевич… Я все слышал и даже кивал в нужных местах, но мыслями был далеко, не в нашей реальности.Я слушал Лилю и вспоминал, как мы с Ирой познакомились.
Это воспоминание я пронес через всю жизнь, даже в день смерти… я плохо, конечно, соображал, все в мире выглядело уже нереальным, но день нашего знакомства я неожиданно вспомнил (вспомнил сейчас о том, что вспомнил тогда – интересная аберрация памяти!). Я бежал за автобусом и махал – может, водитель увидит в зеркальце и притормозит. Меня водитель не увидел, но обратил внимание на девушку, вышедшую на проезжую часть и вставшую на пути автобуса. Резко затормозив, водитель открыл дверь, и я подумал, что девушка войдет, но она вернулась на тротуар и сделала мне приглашающий жест: садитесь, мол.
«Коня на скаку остановит», – пришла мне в голову строка, и я махнул водителю: поезжай. Тот недовольно погудел и рванул машину, будто наверстывал упущенное время.
Я подошел к девушке и сказал: «Спасибо».
Она была чуть ниже меня ростом, с носом, выглядевшим слишком большим на ее лице, но странным образом ничуть ее не портившим, скорее наоборот. Должно быть, я слишком пристально ее разглядывал, потому что она опустила голову и сказала: «Я думала, вы сесть хотели».
«Хотел, – согласился я. – Но…»
Я не знал, что сказать дальше, не умел знакомиться с женщинами.
«Вообще-то, мне сорок второй нужен, а его долго нет», – сказала девушка, тоже, видимо, не знавшая, как поступить: продолжить ничего не значивший разговор или помолчать, дожидаясь своего автобуса.
«Сорок второй редко ходит, – сообщил я истину, известную всему городу. – Вам в микрорайон?» – спросил я.
«Нет, я до Монтина».
«Живете там?» – вырвалось у меня. Не знаю, что на меня нашло, обычно я и слова не мог выдавить, когда оказывался один на один с незнакомой женщиной, тем более такой… красивой?.. нет, но что-то в ее лице казалось удивительно привлекательным.
«Да», – сказала она и подняла на меня взгляд. Глаза у нее оказались голубыми с темным окоемом вокруг радужной оболочки: точно такие, как у меня. Это показалось мне поразительным, и я не удержался:
«У вас глаза, как мои».
«Я обратила внимание».
И оба мы одновременно сказали: «Меня зовут Миша». – «Ира».
Она окончила Институт иностранных языков, работала переводчицей в Институте экономики, хорошее место, интересная работа, приятный коллектив… Я в деревне оттрубил по распределению, сейчас во-он там, в физическом…
Подошел сорок второй, набитый под завязку, но мы влезли и стояли, прижавшись друг к другу. Глаза наши были так близко… казалось, что и мысли перетекали из головы в голову.
Мы вышли на ее остановке и распрощались, обменявшись номерами телефонов, но тут же договорились встретиться в субботу в пять в Губернаторском саду.
– О чем ты думаешь весь вечер? – спросила Лиля, замолчав посреди рассказа о том, как Юлий Вазонов из десятого «б» сбил с ног математичку Любовь Константиновну.
– Что? – не сразу выплыл я из воспоминания, которое на самом деле не могло быть моим, хотя именно моим и было. – Ты говорила о Вазонове.
– Я помню, о чем говорила, – раздраженно сказала Лиля. – А ты думал о другом.
– Почему ты так решила? – пробормотал я, на что жена лишь пожала плечами.
Ну и ладно.
Ночью, когда я уже засыпал, мне вспомнилось, как мы с Ирой ездили в Копенгаген. Это было много лет спустя, на грани тысячелетий, мне исполнилось пятьдесят (пятьдесят? возраст показался невозможно далеким), и мы решили сделать себе подарок. Денег, конечно, всегда не хватало, но я купил тур, разбив выплаты на двенадцать платежей по Визе.
Я не знал, что такое «виза». То есть, знал, конечно, мое знание-незнание каким-то образом интерферировало в сознании, и я уснул, понимая и не понимая, зная и не зная, но определенно чувствуя, что наступило время больших перемен.
* * *
Утром, без пяти девять, я стоял у входа в здание Академии, где на четвертом этаже располагался Институт экономики, и следил за входившими сотрудниками. Я не знал, когда Ира приезжает на работу, – может, она уже вошла, и я пропустил?Она вошла в холл в три минуты десятого. Каштановые волосы до плеч, нос… по носу я узнал бы Иру за километр. Не потому что нос у нее длинный, а просто… это был ее нос, только ее, ни у кого на свете не было такого носа, который я любил целовать в самый кончик, всегда холодный, как у здоровой собаки.
Не отдавая себе отчета в том, что и почему делаю, я шагнул вперед, заступил Ире дорогу, посмотрел в глаза (голубые! с темным окоемом вокруг радужной оболочки) и представился: