Страница:
Пусть, свободою влеком,
Он скребётся в ней ночами
Под серебряным замком
За стальными обручами.
Утянув на дно свинцом,
Пусть сознанье пьёт и волю,
Дышит пламенем в лицо
И шипами руки колет,
И во сне клыком кривым
Перекусывает вены..
Ты и он – две головы
Изумрудной Амфисбены —
Несвои в чужом миру,
Прочно сцеплены хвостами.
Всё играете в игру,
Всё меняетесь местами..
В садах его души
Му-му
Татьяна Архангельская. Нелинейное
*****
*****
*****
Темур Варки. К.У.Э.
Казашке
Слышишь, Урсула?..
По следам Эвридики
Влад Васюхин. *****
Памяти Сезарии Эворы
Рыбный рынок Риальто
Ненавижу рыбный рынок!
Пусть свежи и пусть прекрасны
его влажные соблазны —
от тунца до мелких рыбок,
от креветок до омара,
гребешков и осьминога.
Пусть их вдоволь, пусть их много,
все – из моря, без обмана.
«Почему вы, господин,
не желаете сардин?»
Я когда их утром вижу,
слышу крик: «Frutti di mare!»,
мне что много их, что мало…
Ненавижу, ненавижу!
«Ты в уме ли, в самом деле?
Ты на кухне не был робок…»
«Я, увы, живу в отеле —
ни кастрюль, ни сковородок.
Ну куда с унылым рылом
потащу улов напрасный?..»
Шел туда я, как на праздник…
Ненавижу рыбный рынок!
Баллада о чертенке
Памяти Анны Жирардо
Игорь Джерри Курас. Полоумный звездочёт
***
***
***
Марлен
Марлен, Марлен! Отмеряно у тлена
мгновенье только. Серебрится пена:
воды не жаль, и веников не жаль.
И мыльная всплывает гигиена
на киноленте Лени Рифеншталь.
Там мальчики немецкие. Хрусталь
воды озёрной, и луга, и сено.
Вот, есть ещё плечо – и есть колено;
глаза пока глядят и смотрят вдаль.
А там, вдали – окопы и гангрена,
огонь, геенна; чернозём и сталь.
И никому не выбраться из плена.
Марлен, Марлен! К чему моя печаль?
Бостонская элегия
«Подождите: Лермонтов, значит, мучитель.
Тютчеву – стрекозу;
с одышкою – Фет».
Лазарь Моисеевич – старый учитель
на скамейке с ворохом русских газет.
На скамейке в бостонском парке.
Над речкой
пахнут незнакомо чужие кусты.
Строго через мост – к остановке конечной
красные вагончики едут пусты.
Вдоль по небу ходят тяжёлые тучи,
отражаясь пятнами злыми в реке.
А старик бубнит на великом, могучем,
никому не нужном своём языке.
***
Заметил ты, как схожи невпопад
с огнями звёзд окошки городские?
Как серебристы млечных эстакад
огни потусторонние, пустые?
Как удивлённо с угасаньем дня
меняется пространства перспектива?
Как горизонта линия плаксива?
Закрой глаза, смотри – она в огнях.
Погаснет день: поблёкнув, догорят
все звуки голосов, слова простые —
река покроет рябью всё подряд,
и фонари застывшие остынут.
Смешаются в одном предсмертном сне
с огнями звёзд, и с огоньками окон
и день, и ночь; и бабочка, и кокон —
закрыв глаза, увидишь их ясней.
Вдоль серебристых млечных эстакад
в последнем сне за горизонтом тая,
заметишь ли, как схожи невпопад
и яркий свет, и темнота слепая?
Наталья Малинина. Распахнутое время в сад
В сенях
И ты
Где мама пела
Горел в печи огонь, она гудела –
В том доме под горой, где мама пела.
Тянул в окошки сад свои ладони,
Локтями опершись о подоконник.
Под жаром утюга гордячкой спелой,
Простынка с чердака слегка хрустела,
И испускала дух в горячем паре:
Ласкался к ней утюг в хмельном угаре…
Ты был ещё так мал, но неумело
Тихонько подпевал, и мама пела…
О ржи, о васильках, о женской доле,
О ласковых глазах красотки Оли,
О смерти, о любви… Но в том и дело,
Что мне не повторить, как мама пела…
От этого родства куда нам деться?
Кисельны берега парного детства…
Где сад глядит в окно – морозно-белый.
Где жар над утюгом.
Где мама пела.
Из другой главы
Анданте Фавор`и
Игорь Козин. Бабочка
экспонат
предзимнее
мы и небо
бабочка
Маргарита Ротко. Фабрика света
В той, что на П…
Он скребётся в ней ночами
Под серебряным замком
За стальными обручами.
Утянув на дно свинцом,
Пусть сознанье пьёт и волю,
Дышит пламенем в лицо
И шипами руки колет,
И во сне клыком кривым
Перекусывает вены..
Ты и он – две головы
Изумрудной Амфисбены —
Несвои в чужом миру,
Прочно сцеплены хвостами.
Всё играете в игру,
Всё меняетесь местами..
В садах его души
В садах Его души
Я – мёртвая вода.
Он дал мне эту жизнь,
А имени не дал.
Для стороны иной
Из контуров чужих
Он создал образ мой,
А сердце не вложил.
Он чёрной нитью строк
Зашил мои глаза
И вывел за порог,
А путь не указал.
Гнал от себя, как мог,
Держа что было сил..
Он свет во мне зажёг,
А тьмы не погасил.
Я – мёртвая вода.
Он дал мне эту жизнь,
А имени не дал.
Для стороны иной
Из контуров чужих
Он создал образ мой,
А сердце не вложил.
Он чёрной нитью строк
Зашил мои глаза
И вывел за порог,
А путь не указал.
Гнал от себя, как мог,
Держа что было сил..
Он свет во мне зажёг,
А тьмы не погасил.
Му-му
Вроде, легче гребётся и веселей
Под шуршание камыша!..
А у барыни руки – твоих белей
И чернее твоей – душа.
А у барыни – кружево по краям
Платья модного из джерси,
Мастерская багетная на паях
И расстроенный клавесин.
За потупленным взором – остра игла,
А за словом – стальной крючок, —
Не заметил и сам, как тебя взяла
Под серебряный каблучок.
Ты несчастлив, немолод и нехорош,
Ты живёшь невпопад, не всласть.
И прикажет она умереть – умрёшь,
Украдёшь – повелит украсть.
Хоть тебе это всё, как засову – ржа
И как ободу – колея…
Если жертвы и правда не избежать,
Что же… пусть ею буду я.
А по качеству идола и обряд —
Плюнь с досады через корму.
Если сердце сбоит столько лет подряд,
Надо действовать по уму.
Я – твой шанс отличиться, последний шанс.
Камень к шее вяжи смелей!
Видно, жизнь иногда убивает нас,
Чтоб не сделать ещё сильней.
Вот и всё… Отдышись, отведи глаза,
На теченье посетуй зло,
Развернись тяжело и плыви назад,
Пошевеливая веслом.
И не думай о том, что с рассветом – в путь
По долинам и пустырям,
Что тебе с этих пор не дано уснуть
Даже в стенах монастыря.
Что однажды откроется кровосток
На нательном твоём кресте
За тремя поворотами на восток,
На одиннадцатой версте.
Под шуршание камыша!..
А у барыни руки – твоих белей
И чернее твоей – душа.
А у барыни – кружево по краям
Платья модного из джерси,
Мастерская багетная на паях
И расстроенный клавесин.
За потупленным взором – остра игла,
А за словом – стальной крючок, —
Не заметил и сам, как тебя взяла
Под серебряный каблучок.
Ты несчастлив, немолод и нехорош,
Ты живёшь невпопад, не всласть.
И прикажет она умереть – умрёшь,
Украдёшь – повелит украсть.
Хоть тебе это всё, как засову – ржа
И как ободу – колея…
Если жертвы и правда не избежать,
Что же… пусть ею буду я.
А по качеству идола и обряд —
Плюнь с досады через корму.
Если сердце сбоит столько лет подряд,
Надо действовать по уму.
Я – твой шанс отличиться, последний шанс.
Камень к шее вяжи смелей!
Видно, жизнь иногда убивает нас,
Чтоб не сделать ещё сильней.
Вот и всё… Отдышись, отведи глаза,
На теченье посетуй зло,
Развернись тяжело и плыви назад,
Пошевеливая веслом.
И не думай о том, что с рассветом – в путь
По долинам и пустырям,
Что тебе с этих пор не дано уснуть
Даже в стенах монастыря.
Что однажды откроется кровосток
На нательном твоём кресте
За тремя поворотами на восток,
На одиннадцатой версте.
Татьяна Архангельская. Нелинейное
Нью Хэмпшир, США
*****
Дряхлеют миры, а созвездия меркнут.
Но длится стремительный бег водомерки –
открыв нелинейного времени суть,
она не желает во мраке тонуть.
Сцепленье молекул. Блестящая плоскость.
А сверху и снизу – зияющий космос.
И твердь, толщиною с бумажный листок,
уже провисает под тяжестью строк…
И всё же – пиши безрассудные вирши!
Взахлёб суетись или мудрствуй, как риши.
Скользи одержимо по глади пруда.
Покуда опять не порвётся вода…
Но длится стремительный бег водомерки –
открыв нелинейного времени суть,
она не желает во мраке тонуть.
Сцепленье молекул. Блестящая плоскость.
А сверху и снизу – зияющий космос.
И твердь, толщиною с бумажный листок,
уже провисает под тяжестью строк…
И всё же – пиши безрассудные вирши!
Взахлёб суетись или мудрствуй, как риши.
Скользи одержимо по глади пруда.
Покуда опять не порвётся вода…
*****
Наслаивался цвет – горчичный на зелёный,
пурпурный синевой немного отливал.
Менялся силуэт худеющего клёна,
вздымался поутру хандры девятый вал.
И деревянных лет круги темнели мокро
на очень старом пне в растрёпанном саду.
И дом смотрел на мир сквозь вымытые стёкла,
мечтая улететь на юг. И стайки дум
скакали по земле, смешавшись с воробьями,
и пили свежий дождь из лужи не спеша.
Садовник-ветер мёл труху под тополями
прозрачною метлой. Озябшая душа,
накинув мягкий плед, молилась ли стихами,
молитву ль нараспев читала, как стихи,
на странном языке. Слова огнём вскипали —
и таяли, как снег, коснувшийся щеки.
Вздыхая сквозняком из подоконной ниши,
дом слушал, а к рассвету смежил шторы век
в каморке наверху, под самой-самой крышей,
где осенью болел хозяин-человек.
И мир поплыл во тьму, качаясь чуть заметно, —
похожей на ковчег медлительной ладьёй.
Шептались мысли всех мечтающих про лето,
пропитанных насквозь июньской синевой.
И миру снился сон – менялись все константы,
срывались кольца лет – легко, как береста.
И старый пень в саду очнулся в новом марте,
чтоб выпростать ладонь зелёного листа.
пурпурный синевой немного отливал.
Менялся силуэт худеющего клёна,
вздымался поутру хандры девятый вал.
И деревянных лет круги темнели мокро
на очень старом пне в растрёпанном саду.
И дом смотрел на мир сквозь вымытые стёкла,
мечтая улететь на юг. И стайки дум
скакали по земле, смешавшись с воробьями,
и пили свежий дождь из лужи не спеша.
Садовник-ветер мёл труху под тополями
прозрачною метлой. Озябшая душа,
накинув мягкий плед, молилась ли стихами,
молитву ль нараспев читала, как стихи,
на странном языке. Слова огнём вскипали —
и таяли, как снег, коснувшийся щеки.
Вздыхая сквозняком из подоконной ниши,
дом слушал, а к рассвету смежил шторы век
в каморке наверху, под самой-самой крышей,
где осенью болел хозяин-человек.
И мир поплыл во тьму, качаясь чуть заметно, —
похожей на ковчег медлительной ладьёй.
Шептались мысли всех мечтающих про лето,
пропитанных насквозь июньской синевой.
И миру снился сон – менялись все константы,
срывались кольца лет – легко, как береста.
И старый пень в саду очнулся в новом марте,
чтоб выпростать ладонь зелёного листа.
*****
Это просто осколок остывшего некогда солнца,
на который налипло немного космической пыли…
Мы к нему беззащитно телами несильными жмёмся,
и не помним – зачем и за что нас сюда поселили.
Здесь давно появились шоссе, небоскрёбы, газоны,
космодромы, полярные станции… гелиостаты.
Но Земля до сих пор больше любит горбатых бизонов,
отвечая за тварь, приручённую ею когда-то.
Мы так долго боролись, мы крылья из воска лепили,
возводили притоны для тьмы и соборы для света.
И, питая надежду огнём бесконечных усилий,
рвали бешено путы чужой, нелюбимой планеты.
Но, устав от бесплодных исканий единственной двери,
постепенно мутируя, ближе к земле припадая,
бесконечное множество вер понапрасну примерив,
мы планету изгнания домом уже называем.
Лишь порой в полнолуние… Небо становится ближе…
В наши ноздри впивается звёздный мучительный запах…
Мы выходим из раковин, лунную радугу лижем,
бьём хвостами от боли – и горы становятся прахом.
на который налипло немного космической пыли…
Мы к нему беззащитно телами несильными жмёмся,
и не помним – зачем и за что нас сюда поселили.
Здесь давно появились шоссе, небоскрёбы, газоны,
космодромы, полярные станции… гелиостаты.
Но Земля до сих пор больше любит горбатых бизонов,
отвечая за тварь, приручённую ею когда-то.
Мы так долго боролись, мы крылья из воска лепили,
возводили притоны для тьмы и соборы для света.
И, питая надежду огнём бесконечных усилий,
рвали бешено путы чужой, нелюбимой планеты.
Но, устав от бесплодных исканий единственной двери,
постепенно мутируя, ближе к земле припадая,
бесконечное множество вер понапрасну примерив,
мы планету изгнания домом уже называем.
Лишь порой в полнолуние… Небо становится ближе…
В наши ноздри впивается звёздный мучительный запах…
Мы выходим из раковин, лунную радугу лижем,
бьём хвостами от боли – и горы становятся прахом.
Темур Варки. К.У.Э.
г. Москва, Россия
Казашке
Говорят, нам не место в московской тщете-суете.
Ты в подлунной Орде родилась, я – у мира на крыше.
Дочь Великой степи, что мы здесь потеряли и ищем,
В этих джунглях бетонных, неласковых, в жирной черте
Кочевой неоседлости? Где наши седла с тобой?
Позабыты в Кыпчакской степи, где буран табунится,
Где примятый ковыль, и купается в нем кобылица,
И волнуясь, дрожит и щекочет нас влажной губой.
Там ветра ворожат. И сшибаясь, Тэнгри и Тобет[2]
Вечный бой продолжают и маками степь осыпают.
Прожил век волкодав, и набухшая морда тупая
Отступила. Волчица со стаей пришла на обед.
Не спасти нам табун. Нам самим бы уйти от клыков.
В новый век 21-ый врывается та же погоня,
Запах жертвы почуявши, бани кровавой и бойни.
Век продажи, кинжальных щенков и зыбучих песков.
Но, однако, недолгим союзом с тобой я горжусь.
Разве в дни роковые Москву не спасали мы джузом? —
Чтобы брови твои, нисходящие к точке союза,
Вовлекали Великие Луки в пленительный джуз.[3]
Помнишь утро охоты? – Пустили по следу борзых,
И летели два вихря в игре кыз-куу над снегами…[4]
Я тебя на подъеме, на скифском настиг арс-кургане,[5]
И едва не лишился меня мой согдийский язык.
Ты в февральской Москве подрумянила щеки слегка.
Мир опять изменен, перелистан и перелицован,
Но хотелось бы вновь оказаться под шубой песцовой,
Даже если опять я на время лишусь языка.
Я в трамвае за миг по снегам и векам пролетел…
И – свою остановку. Тебя же не выдал и мускул.
Мы могли бы с тобой рифмоваться на трепетном русском
И болтать и шутить о московской тщете-суете.
Ты в подлунной Орде родилась, я – у мира на крыше.
Дочь Великой степи, что мы здесь потеряли и ищем,
В этих джунглях бетонных, неласковых, в жирной черте
Кочевой неоседлости? Где наши седла с тобой?
Позабыты в Кыпчакской степи, где буран табунится,
Где примятый ковыль, и купается в нем кобылица,
И волнуясь, дрожит и щекочет нас влажной губой.
Там ветра ворожат. И сшибаясь, Тэнгри и Тобет[2]
Вечный бой продолжают и маками степь осыпают.
Прожил век волкодав, и набухшая морда тупая
Отступила. Волчица со стаей пришла на обед.
Не спасти нам табун. Нам самим бы уйти от клыков.
В новый век 21-ый врывается та же погоня,
Запах жертвы почуявши, бани кровавой и бойни.
Век продажи, кинжальных щенков и зыбучих песков.
Но, однако, недолгим союзом с тобой я горжусь.
Разве в дни роковые Москву не спасали мы джузом? —
Чтобы брови твои, нисходящие к точке союза,
Вовлекали Великие Луки в пленительный джуз.[3]
Помнишь утро охоты? – Пустили по следу борзых,
И летели два вихря в игре кыз-куу над снегами…[4]
Я тебя на подъеме, на скифском настиг арс-кургане,[5]
И едва не лишился меня мой согдийский язык.
Ты в февральской Москве подрумянила щеки слегка.
Мир опять изменен, перелистан и перелицован,
Но хотелось бы вновь оказаться под шубой песцовой,
Даже если опять я на время лишусь языка.
Я в трамвае за миг по снегам и векам пролетел…
И – свою остановку. Тебя же не выдал и мускул.
Мы могли бы с тобой рифмоваться на трепетном русском
И болтать и шутить о московской тщете-суете.
Слышишь, Урсула?..
Время сломалось, стуча пианолою Креспи,
И безрассудно бежит, спотыкаясь, по кругу.
Слышишь, Урсула, – звенящее соло испуга
По лабиринтам войны, сумасбродства и мести?
Порче подверглись и время, и климат, и нравы.
Страх и блаженство едва поспевают за карой.
В нашем Макондо сильны Мелькиадеса чары,
Но и они не спасают от прочих и равных.
Но и пергамент, где маятся чахлые тени
Тех, кто корпит над разгадкой, не видя разора,
Не просветляет безумно горящего взора
И не спасает родившихся от вырождений.
Все повторяется, только намного быстрее.
Дети и внуки твои пробегают по нотам.
Косят толпу обезумевшую пулеметы
Так, что не помним и знать не хотим о расстреле.
Помнящих в нашем Макондо лишают рассудка.
Помнящим в нашем Макондо стреляют в покрестье.
Здесь, как вчера, – понедельник и добрые вести,
Что родила от хороших людей проститутка.
Здесь, как вчера, обещают дома ветеранам
После дождя, что начнется в четверг, по прогнозам.
Дождь тот продлится лет пять, и достанутся ВОЗу
Те, кто еще не успел в непечатные страны.
В нашем Макондо за миром иным не угнаться,
Пусть там чудесное время течет без ошибки.
Сын твой, Урсула, из золота делает рыбки,
Из одиночества, и получая 17,
Плавит и делает снова, себя не жалея
И не желая себе ничего за страданья,
Что причинил он свободе, добро насаждая
Тем беспощаднее, чем становилось страшнее.
Слышишь, Урсула, – во лжи оглушительной ложа
В невыразимой тоске, в неугаданном плаче,
Тьма муравьиная съела наш страх поросячий,
Так на любовь одиночеств к подобным похожий.
И безрассудно бежит, спотыкаясь, по кругу.
Слышишь, Урсула, – звенящее соло испуга
По лабиринтам войны, сумасбродства и мести?
Порче подверглись и время, и климат, и нравы.
Страх и блаженство едва поспевают за карой.
В нашем Макондо сильны Мелькиадеса чары,
Но и они не спасают от прочих и равных.
Но и пергамент, где маятся чахлые тени
Тех, кто корпит над разгадкой, не видя разора,
Не просветляет безумно горящего взора
И не спасает родившихся от вырождений.
Все повторяется, только намного быстрее.
Дети и внуки твои пробегают по нотам.
Косят толпу обезумевшую пулеметы
Так, что не помним и знать не хотим о расстреле.
Помнящих в нашем Макондо лишают рассудка.
Помнящим в нашем Макондо стреляют в покрестье.
Здесь, как вчера, – понедельник и добрые вести,
Что родила от хороших людей проститутка.
Здесь, как вчера, обещают дома ветеранам
После дождя, что начнется в четверг, по прогнозам.
Дождь тот продлится лет пять, и достанутся ВОЗу
Те, кто еще не успел в непечатные страны.
В нашем Макондо за миром иным не угнаться,
Пусть там чудесное время течет без ошибки.
Сын твой, Урсула, из золота делает рыбки,
Из одиночества, и получая 17,
Плавит и делает снова, себя не жалея
И не желая себе ничего за страданья,
Что причинил он свободе, добро насаждая
Тем беспощаднее, чем становилось страшнее.
Слышишь, Урсула, – во лжи оглушительной ложа
В невыразимой тоске, в неугаданном плаче,
Тьма муравьиная съела наш страх поросячий,
Так на любовь одиночеств к подобным похожий.
По следам Эвридики
Чинно ли, суматошно,
Каждый в делах своих,
Едет Москва в метрошный,
Едет Москва в Аид.
На смертоносных трактах,
Линиях несудьбы,
Больше самих терактов —
Страх получить гробы.
Здесь ты, я знаю точно.
В том ли вагоне, том?
В городе суматошном
Спим мы с тобой вальтом.
И в подземелье этом
Сколько, не знаю, лет
То ли иду по свету,
То ли иду на свет.
Свет, о который, знаю,
Бился змеиный яд.
Где ты, моя родная?
Где ты, душа моя?
Там, на верху далеком,
Где хохотала ты,
Солнце – не кареоко,
Весны мои – пусты.
Мне не хватает друга
Ближе, чем Дионис.
Жду, на последнем круге
Скажешь мне: обернись.
Каждый в делах своих,
Едет Москва в метрошный,
Едет Москва в Аид.
На смертоносных трактах,
Линиях несудьбы,
Больше самих терактов —
Страх получить гробы.
Здесь ты, я знаю точно.
В том ли вагоне, том?
В городе суматошном
Спим мы с тобой вальтом.
И в подземелье этом
Сколько, не знаю, лет
То ли иду по свету,
То ли иду на свет.
Свет, о который, знаю,
Бился змеиный яд.
Где ты, моя родная?
Где ты, душа моя?
Там, на верху далеком,
Где хохотала ты,
Солнце – не кареоко,
Весны мои – пусты.
Мне не хватает друга
Ближе, чем Дионис.
Жду, на последнем круге
Скажешь мне: обернись.
Влад Васюхин. *****
г. Москва, Россия
Памяти Сезарии Эворы
Бабушка Сезарушка
пела, утешала,
души наши черствые,
словно хлеб держала.
Не барьер – наречие,
если всем близка
эта африканская
русская тоска.
«Полюшко-поле,
полюшко-широко поле…»
Диву босоногую
в золотых цепях
слушал я, не пряча
слезы второпях…
пела, утешала,
души наши черствые,
словно хлеб держала.
Не барьер – наречие,
если всем близка
эта африканская
русская тоска.
«Полюшко-поле,
полюшко-широко поле…»
Диву босоногую
в золотых цепях
слушал я, не пряча
слезы второпях…
Рыбный рынок Риальто
Из цикла «Итальянская тетрадь»
Денису Крупене
Ненавижу рыбный рынок!
Пусть свежи и пусть прекрасны
его влажные соблазны —
от тунца до мелких рыбок,
от креветок до омара,
гребешков и осьминога.
Пусть их вдоволь, пусть их много,
все – из моря, без обмана.
«Почему вы, господин,
не желаете сардин?»
Я когда их утром вижу,
слышу крик: «Frutti di mare!»,
мне что много их, что мало…
Ненавижу, ненавижу!
«Ты в уме ли, в самом деле?
Ты на кухне не был робок…»
«Я, увы, живу в отеле —
ни кастрюль, ни сковородок.
Ну куда с унылым рылом
потащу улов напрасный?..»
Шел туда я, как на праздник…
Ненавижу рыбный рынок!
Баллада о чертенке
Кто помнит Джакомо Капротти,
что был кудряв и плутоват?
Его хозяина напротив
поныне вспомнить всякий рад.
Еще бы! Это сам да Винчи.
Универсальный человек,
чей гений тщательно довинчен,
чей нимб нисколько не поблек.
А он, родившийся в сарае
смазливый сын обувщика,
известен прозвищем Салаи —
Чертенок. Это – на века.
Возможно, большего бастарда
еще не видел белый свет.
Как в подмастерья к Леонардо
попал такой вот с юных лет?
Да Винчи знал, что у салаги
имелась тяга к воровству,
однако чудному Салаи
прощал все, словно божеству,
за губы, что нежней настурций,
о чем известно не из книг.
Он был наложник и натурщик,
сердечный друг и ученик.
А вот и новость для бомонда:
теперь уже сомнений нет,
что знаменитая Джоконда —
Чертенка милого портрет.
Он был обласкан и облизан,
он гордо принял свой удел:
«Да не видать вам Мона Лизы,
когда б я платье не надел!»
Ну что ж, на этом повороте
оставим Джакомо Капротти.
…Не знаю, может, это враки,
но ровно пять веков назад
его убили в пьяной драке.
Чертенок опустился в ад.
что был кудряв и плутоват?
Его хозяина напротив
поныне вспомнить всякий рад.
Еще бы! Это сам да Винчи.
Универсальный человек,
чей гений тщательно довинчен,
чей нимб нисколько не поблек.
А он, родившийся в сарае
смазливый сын обувщика,
известен прозвищем Салаи —
Чертенок. Это – на века.
Возможно, большего бастарда
еще не видел белый свет.
Как в подмастерья к Леонардо
попал такой вот с юных лет?
Да Винчи знал, что у салаги
имелась тяга к воровству,
однако чудному Салаи
прощал все, словно божеству,
за губы, что нежней настурций,
о чем известно не из книг.
Он был наложник и натурщик,
сердечный друг и ученик.
А вот и новость для бомонда:
теперь уже сомнений нет,
что знаменитая Джоконда —
Чертенка милого портрет.
Он был обласкан и облизан,
он гордо принял свой удел:
«Да не видать вам Мона Лизы,
когда б я платье не надел!»
Ну что ж, на этом повороте
оставим Джакомо Капротти.
…Не знаю, может, это враки,
но ровно пять веков назад
его убили в пьяной драке.
Чертенок опустился в ад.
Памяти Анны Жирардо
Все забыла – от и до —
перед смертью Жирардо.
Села в черное ландо,
хохотнула: «А бьенто!»[6]
Опустевшее гнездо…
Поминальное бордо…
«Ну а ты пока играй!
Будет каждому свой рай».
перед смертью Жирардо.
Села в черное ландо,
хохотнула: «А бьенто!»[6]
Опустевшее гнездо…
Поминальное бордо…
«Ну а ты пока играй!
Будет каждому свой рай».
Игорь Джерри Курас. Полоумный звездочёт
г. Бостон, США
***
Какой-то полоумный звездочет
немыслимо растрёпанной вселенной
напутал всё, и вот ко мне течёт
то локоть твой, то локон, то колено.
Мне был твой лоб (прекрасен и округл)
явлён, как чудо, – и губами гладил.
Ты отвернулась – я прижался сзади:
держал в руках.
Не выпускал из рук.
Я был с тобой, как будто был всегда.
Как будто так замыслилось издревле:
и мы, грехом сроднённые во древе,
и змей, и плод. И смертная судьба.
Мы задохнулись, умерли. В садах
испуганные встрепенулись птицы.
Кружась, они боялись опуститься
туда, где мы.
Я здесь.
Иди сюда.
Иди ко мне, пока ещё шаги
сурово не приблизились, и посох
едва правей шагающей ноги
ещё не прорезает землю косо.
Иди, пока не взвилась борода
внезапно запрокинутая ветром.
Пока ещё не требуют ответа,
иди.
Иди ко мне.
Иди сюда.
немыслимо растрёпанной вселенной
напутал всё, и вот ко мне течёт
то локоть твой, то локон, то колено.
Мне был твой лоб (прекрасен и округл)
явлён, как чудо, – и губами гладил.
Ты отвернулась – я прижался сзади:
держал в руках.
Не выпускал из рук.
Я был с тобой, как будто был всегда.
Как будто так замыслилось издревле:
и мы, грехом сроднённые во древе,
и змей, и плод. И смертная судьба.
Мы задохнулись, умерли. В садах
испуганные встрепенулись птицы.
Кружась, они боялись опуститься
туда, где мы.
Я здесь.
Иди сюда.
Иди ко мне, пока ещё шаги
сурово не приблизились, и посох
едва правей шагающей ноги
ещё не прорезает землю косо.
Иди, пока не взвилась борода
внезапно запрокинутая ветром.
Пока ещё не требуют ответа,
иди.
Иди ко мне.
Иди сюда.
***
С точки зренья шмеля в середине цветка,
изогнувшего стебель дугой,
даже этот, ничем не приметный закат
зреет каплей нектара тугой.
Чтобы только остаться один на один
с неразгаданной формулой дня,
чтобы тени длиннее: суровых осин —
и моя, с точки зренья меня.
Под бумажным плафоном, на ощупь, едва —
то сплавляла меня, то звала;
и мозги мне запудрила напрочь, и два
бутафорских прозрачных крыла.
И не мог ни взлететь, ни поднять головы,
ни подумать: хочу ли ещё?
Три листа распластались. Лесные стволы
сплетены ядовитым плющом.
Как пять пальцев своих я тебя изучил,
след росы на руке сладковат.
Пусть на ощупь, как шмель – только хватит ли сил
сквозь ничем не приметный закат?
Чтобы восемь часов на исходе витка
потянулись нектаром тугим.
С точки зренья шмеля в середине цветка;
с точки зренья меня перед ним.
изогнувшего стебель дугой,
даже этот, ничем не приметный закат
зреет каплей нектара тугой.
Чтобы только остаться один на один
с неразгаданной формулой дня,
чтобы тени длиннее: суровых осин —
и моя, с точки зренья меня.
Под бумажным плафоном, на ощупь, едва —
то сплавляла меня, то звала;
и мозги мне запудрила напрочь, и два
бутафорских прозрачных крыла.
И не мог ни взлететь, ни поднять головы,
ни подумать: хочу ли ещё?
Три листа распластались. Лесные стволы
сплетены ядовитым плющом.
Как пять пальцев своих я тебя изучил,
след росы на руке сладковат.
Пусть на ощупь, как шмель – только хватит ли сил
сквозь ничем не приметный закат?
Чтобы восемь часов на исходе витка
потянулись нектаром тугим.
С точки зренья шмеля в середине цветка;
с точки зренья меня перед ним.
***
Кленовый свод, побитый синевой —
весь лес повис в росе и птичьем свисте.
И гусеницы – там, над головой,
(клянусь, я слышу!) поедают листья.
Прими меня: как солнце, как росу;
прими меня, как сладкую микстуру
лесной травы. Прими меня в лесу
за волка. Приручи, и волчью шкуру
примни на мне, как приминают мох,
на шею мне набрось свой узкий пояс —
и я пойду с тобой, и, видит Бог,
у ног твоих я лягу, успокоясь.
весь лес повис в росе и птичьем свисте.
И гусеницы – там, над головой,
(клянусь, я слышу!) поедают листья.
Прими меня: как солнце, как росу;
прими меня, как сладкую микстуру
лесной травы. Прими меня в лесу
за волка. Приручи, и волчью шкуру
примни на мне, как приминают мох,
на шею мне набрось свой узкий пояс —
и я пойду с тобой, и, видит Бог,
у ног твоих я лягу, успокоясь.
Марлен
Wenn die Soldaten
Durch die Stadt marschieren
Марлен, Марлен! Отмеряно у тлена
мгновенье только. Серебрится пена:
воды не жаль, и веников не жаль.
И мыльная всплывает гигиена
на киноленте Лени Рифеншталь.
Там мальчики немецкие. Хрусталь
воды озёрной, и луга, и сено.
Вот, есть ещё плечо – и есть колено;
глаза пока глядят и смотрят вдаль.
А там, вдали – окопы и гангрена,
огонь, геенна; чернозём и сталь.
И никому не выбраться из плена.
Марлен, Марлен! К чему моя печаль?
Бостонская элегия
«Подождите: Лермонтов, значит, мучитель.
Тютчеву – стрекозу;
с одышкою – Фет».
Лазарь Моисеевич – старый учитель
на скамейке с ворохом русских газет.
На скамейке в бостонском парке.
Над речкой
пахнут незнакомо чужие кусты.
Строго через мост – к остановке конечной
красные вагончики едут пусты.
Вдоль по небу ходят тяжёлые тучи,
отражаясь пятнами злыми в реке.
А старик бубнит на великом, могучем,
никому не нужном своём языке.
***
Памяти В.М.Л.
Заметил ты, как схожи невпопад
с огнями звёзд окошки городские?
Как серебристы млечных эстакад
огни потусторонние, пустые?
Как удивлённо с угасаньем дня
меняется пространства перспектива?
Как горизонта линия плаксива?
Закрой глаза, смотри – она в огнях.
Погаснет день: поблёкнув, догорят
все звуки голосов, слова простые —
река покроет рябью всё подряд,
и фонари застывшие остынут.
Смешаются в одном предсмертном сне
с огнями звёзд, и с огоньками окон
и день, и ночь; и бабочка, и кокон —
закрыв глаза, увидишь их ясней.
Вдоль серебристых млечных эстакад
в последнем сне за горизонтом тая,
заметишь ли, как схожи невпопад
и яркий свет, и темнота слепая?
Наталья Малинина. Распахнутое время в сад
г. Ярославль, Россия
В сенях
Там – седоков заждавшись юрких,
Припал к стене велосипед;
Там – на щеке моей дочурки
Варенья вороватый след;
Там – переложенных соломой
Созревших яблок аромат.
В сенях родительского дома —
Распахнутое время в сад.
…Постиран лёгкий сарафанчик —
С бретелек капает на руль,
А под окошком бродит мальчик;
Усну ль?
Дрожит в оконце луч упрямый,
И вижу я в дверной просвет —
Мелькает между яблонь мама.
Которой нет.
Припал к стене велосипед;
Там – на щеке моей дочурки
Варенья вороватый след;
Там – переложенных соломой
Созревших яблок аромат.
В сенях родительского дома —
Распахнутое время в сад.
…Постиран лёгкий сарафанчик —
С бретелек капает на руль,
А под окошком бродит мальчик;
Усну ль?
Дрожит в оконце луч упрямый,
И вижу я в дверной просвет —
Мелькает между яблонь мама.
Которой нет.
И ты
– Мама, бабушка умерла навсегда?
Навсегда-навсегда?
Даже если громко заплакать?
Даже если на улицу – в холода —
без пальто, босиком, ну… совсем… без тапок?
Даже если дядь Борин вреднючий Пират
вдруг сорвётся с цепИ и меня укусит —
всё равно она не придёт меня обнимать,
пожалеть, полюбить, пошептать: «Не куксись,
всё до свадьбы, увидишь, сто раз заживёт,
вот поверь мне – нисколько не будет больно…
Слушай сказку, золотко ты моё,
про жука с Дюймовочкой… И про троллей…
Скоро папа должен прийти,
Разберётся, ужо, с дядь Борей.
Ишь, наделал Пират историй:
покусал ребёнка, помял цветы!
– Мам, а ты не умрёшь навсегда?
Я без тебя спать не буду, играть и кушать…
– Никогда не умру… Не верь никому, не слушай.
– Мам, и я не умру?
– И ты.
Навсегда-навсегда?
Даже если громко заплакать?
Даже если на улицу – в холода —
без пальто, босиком, ну… совсем… без тапок?
Даже если дядь Борин вреднючий Пират
вдруг сорвётся с цепИ и меня укусит —
всё равно она не придёт меня обнимать,
пожалеть, полюбить, пошептать: «Не куксись,
всё до свадьбы, увидишь, сто раз заживёт,
вот поверь мне – нисколько не будет больно…
Слушай сказку, золотко ты моё,
про жука с Дюймовочкой… И про троллей…
Скоро папа должен прийти,
Разберётся, ужо, с дядь Борей.
Ишь, наделал Пират историй:
покусал ребёнка, помял цветы!
– Мам, а ты не умрёшь навсегда?
Я без тебя спать не буду, играть и кушать…
– Никогда не умру… Не верь никому, не слушай.
– Мам, и я не умру?
– И ты.
Где мама пела
Брату
Горел в печи огонь, она гудела –
В том доме под горой, где мама пела.
Тянул в окошки сад свои ладони,
Локтями опершись о подоконник.
Под жаром утюга гордячкой спелой,
Простынка с чердака слегка хрустела,
И испускала дух в горячем паре:
Ласкался к ней утюг в хмельном угаре…
Ты был ещё так мал, но неумело
Тихонько подпевал, и мама пела…
О ржи, о васильках, о женской доле,
О ласковых глазах красотки Оли,
О смерти, о любви… Но в том и дело,
Что мне не повторить, как мама пела…
От этого родства куда нам деться?
Кисельны берега парного детства…
Где сад глядит в окно – морозно-белый.
Где жар над утюгом.
Где мама пела.
Из другой главы
Тихий голос моей любви так и не был тобой услышан.
На ладони твои легли лепестки облетевших вишен.
Белой замятью – те слова, что цвели, да на землю пали!
…Ненаписанная глава молчаливой моей печали:
залит солнцем вишнёвый сад – узловатых стволов узоры,
где бликующий долгий взгляд и застольные разговоры
меж деревьями – о стихах, о растущих цветах и детях,
где моё счастливое «а-ах!» и твоё «больше-всех-на-свете»;
впереглядку – душистый чай, вперемешку – поток признаний
с поцелуями невзначай на смешливом хромом диване;
где сбывается тайный сон – задохнуться в тугих объятьях,
где прерывистый тихий стон объявляет «нон грата» платью.
…Мелких пуговок стройный ряд устоит под твоим напором,
но трофеем в сраженье скором упадёт мой дневной наряд.
…Где в упругом согласье тел приоткроется суть сиамства,
где шмелёвому постоянству – лип дурманящий беспредел;
…где заливистый смех воды в час полива над садом грянет —
где ещё не боюсь беды, что не в этой главе настанет.
На ладони твои легли лепестки облетевших вишен.
Белой замятью – те слова, что цвели, да на землю пали!
…Ненаписанная глава молчаливой моей печали:
залит солнцем вишнёвый сад – узловатых стволов узоры,
где бликующий долгий взгляд и застольные разговоры
меж деревьями – о стихах, о растущих цветах и детях,
где моё счастливое «а-ах!» и твоё «больше-всех-на-свете»;
впереглядку – душистый чай, вперемешку – поток признаний
с поцелуями невзначай на смешливом хромом диване;
где сбывается тайный сон – задохнуться в тугих объятьях,
где прерывистый тихий стон объявляет «нон грата» платью.
…Мелких пуговок стройный ряд устоит под твоим напором,
но трофеем в сраженье скором упадёт мой дневной наряд.
…Где в упругом согласье тел приоткроется суть сиамства,
где шмелёвому постоянству – лип дурманящий беспредел;
…где заливистый смех воды в час полива над садом грянет —
где ещё не боюсь беды, что не в этой главе настанет.
Анданте Фавор`и
Я мечтаю, как будет у нас когда-то:
на веранду пройти… И задёрнуть шторы;
… neither slow nor fast … анданте,
… и чтоб брызгали соком упругие помидоры…
Рыжих зёрен такие смешные капли,
словно ноты, на чёлке твоей повисли;
я читаю мелодию – в такт ли, так ли? —
и смолкают ненужные нам и слова, и мысли.
«Ларго, ларго, адажио, ленто, ленто» —
не спеша, не смущаясь родства с природой,
мы с тобой приручаем свою планету,
как зверька никому неизвестной ещё породы;
и себя изучая – на вздрог ли, на вздох, наощупь,
сочиняем неспешно анданте своё – «Аmore»;
наши тени сольются, и станет, конечно, общей
Апп`ассионата, зач`атая в фа-мажоре.
на веранду пройти… И задёрнуть шторы;
… neither slow nor fast … анданте,
… и чтоб брызгали соком упругие помидоры…
Рыжих зёрен такие смешные капли,
словно ноты, на чёлке твоей повисли;
я читаю мелодию – в такт ли, так ли? —
и смолкают ненужные нам и слова, и мысли.
«Ларго, ларго, адажио, ленто, ленто» —
не спеша, не смущаясь родства с природой,
мы с тобой приручаем свою планету,
как зверька никому неизвестной ещё породы;
и себя изучая – на вздрог ли, на вздох, наощупь,
сочиняем неспешно анданте своё – «Аmore»;
наши тени сольются, и станет, конечно, общей
Апп`ассионата, зач`атая в фа-мажоре.
Игорь Козин. Бабочка
Россия
экспонат
давно была остра отточена
звезды сияния игла
безмолвием холодной ночи но
достигнуть цели не могла
и был напрасен проникающий
светостолетия укол
её пока поэт гуляя и
мечтая под не подошёл
без страха
что сквозь темь вселенскую
лишь только бросит в небо взгляд
его как бабочку в коллекцию
мечтой нездешней
пригвоздят
звезды сияния игла
безмолвием холодной ночи но
достигнуть цели не могла
и был напрасен проникающий
светостолетия укол
её пока поэт гуляя и
мечтая под не подошёл
без страха
что сквозь темь вселенскую
лишь только бросит в небо взгляд
его как бабочку в коллекцию
мечтой нездешней
пригвоздят
предзимнее
перекрестив метелью накроет сном
зимняя ночь под реквием волчьей стаи
больше вселенной злобный маленький гном
если кормить хорошо
к утру вырастает
вот и теперь я вижу что он сильней
день ото дня становится
жрёт паскуда
крохи последние скудной души моей
глупой души без надежды и веры в чудо
но огонёк какой-то горит ещё
тьмой окружён одиноко дрожит мерцая
если погаснет тогда уже точно – всё –
вновь не зажечь его
и никто не узнает
был ли вообще когда-то живым мертвец
маленький Будда почти позабытым летом
несший разгадку тайн меж раскосых век
не пожелав словами сказать об этом
Космос ночами ближе
Словно заворожён
счастьем –
замок прочен.
Время отдать должок,
хочешь
или не хочешь.
В хватке когтистых лап
гимны добру
немы.
Лучшая похвала: «мне бы твои проблемы».
Выпил всю кровь вампир – рифма-любовь,
Словом
перетасует мир
вышний крупье снова.
Пусть и не зная как,
знаю одно – выжил.
Если не облака,
Космос
ночами
ближе…
зимняя ночь под реквием волчьей стаи
больше вселенной злобный маленький гном
если кормить хорошо
к утру вырастает
вот и теперь я вижу что он сильней
день ото дня становится
жрёт паскуда
крохи последние скудной души моей
глупой души без надежды и веры в чудо
но огонёк какой-то горит ещё
тьмой окружён одиноко дрожит мерцая
если погаснет тогда уже точно – всё –
вновь не зажечь его
и никто не узнает
был ли вообще когда-то живым мертвец
маленький Будда почти позабытым летом
несший разгадку тайн меж раскосых век
не пожелав словами сказать об этом
Космос ночами ближе
Словно заворожён
счастьем –
замок прочен.
Время отдать должок,
хочешь
или не хочешь.
В хватке когтистых лап
гимны добру
немы.
Лучшая похвала: «мне бы твои проблемы».
Выпил всю кровь вампир – рифма-любовь,
Словом
перетасует мир
вышний крупье снова.
Пусть и не зная как,
знаю одно – выжил.
Если не облака,
Космос
ночами
ближе…
мы и небо
ищем руду не там, плавим в закатах неба,
красок полутонам веря как будто богу
и, закалив мечи светом ночного неба,
росами наточив, прямо с утра в дорогу
долгую, в не туда, к линии той, где небо
синее, как вода, сходит за край земли
где бы нам ни идти – это дорога в небо
шорох шагов затих, слышишь?
мы рядом прошли…
красок полутонам веря как будто богу
и, закалив мечи светом ночного неба,
росами наточив, прямо с утра в дорогу
долгую, в не туда, к линии той, где небо
синее, как вода, сходит за край земли
где бы нам ни идти – это дорога в небо
шорох шагов затих, слышишь?
мы рядом прошли…
бабочка
в том что всё не находим рая
мы как будто и ни при чём
нас заботливо укрывает
чёрный демон
своим плащом
но сквозь дырочки в балахоне
нам доступен волшебный вид
мир как бабочка на ладони
шевельнёшься
и улетит
мы как будто и ни при чём
нас заботливо укрывает
чёрный демон
своим плащом
но сквозь дырочки в балахоне
нам доступен волшебный вид
мир как бабочка на ладони
шевельнёшься
и улетит
Маргарита Ротко. Фабрика света
г. Киев, Украина
В той, что на П…
…место, где свет исчезает и глохнут птицы,
место, где боль обжигает павлиньи перья,
словно горшки, на тёмных холодных гайках
и на гвоздях для фокусников нездешних…
Место, где звёзды такие в зрачках – хоть выпей!
Выпотроши до слепоты в сто взглядов
взгляд почерневший. Сядь на матрац и слушай,
как за закрытой дверью молчат драконы,
как за закрытой дверью хрипит полковник
(без переписки), как за закрытой дверью
воет река в безумие, а монашки
веру стирают в желчи офелий белых,
лилиеносных…
Слушай, салага, слушай!
Будь, как старик с верблюдом у белой башни,
будь, как старик с клюкою у белой марли,
будь, как загробный сон, – и зовёт, и пусто…
Будь здесь, а там – не будь: там, как вошь, раздавят…
место, где боль обжигает павлиньи перья,
словно горшки, на тёмных холодных гайках
и на гвоздях для фокусников нездешних…
Место, где звёзды такие в зрачках – хоть выпей!
Выпотроши до слепоты в сто взглядов
взгляд почерневший. Сядь на матрац и слушай,
как за закрытой дверью молчат драконы,
как за закрытой дверью хрипит полковник
(без переписки), как за закрытой дверью
воет река в безумие, а монашки
веру стирают в желчи офелий белых,
лилиеносных…
Слушай, салага, слушай!
Будь, как старик с верблюдом у белой башни,
будь, как старик с клюкою у белой марли,
будь, как загробный сон, – и зовёт, и пусто…
Будь здесь, а там – не будь: там, как вошь, раздавят…