Страница:
Франсиско Аяла
Баранья голова
Отдохнувший и довольный, я выходил из гостиницы, чтобы под ликующим солнцем спокойно прогуляться по городу, который накануне по пути из аэропорта не мог разглядеть из окошка автобуса, мчавшегося по залитым белым лунным светом проспектам и площадям, но едва вынырнул из полусумрака вестибюля на улицу, собираясь оглядеться, как сидевший на краю тротуара марокканец, по виду нищий, бросился ко мне, церемонно раскланиваясь на ходу и что-то бормоча на неразборчивом французском. Я тут же, не раздумывая, бросил – почему бы и не бросить? – обязательную в таких случаях монетку. Она мгновенно исчезла – только ее и видели; но этой дани оказалось недостаточно: оборванец продолжал преграждать мне дорогу, не переставая причитать. Прежде чем я успел рассердиться, что мне пытаются омрачить прекрасное настроение, следивший за этой сценой швейцар отделился от роскошных кадок с цветами у дверей, держа в руках форменную фуражку, и поспешил сообщить: этот человек дожидается меня с самого утра, чуть ли не с семи часов – у него поручение от моих родственников.
Моих родственников? Бессмыслица какая-то! Явное недоразумение. Я никого в Фесе не знал, мне не приводилось раньше бывать в Марокко. Конечно, это ошибка; так я ему и сказал: «Узнайте получше, кого он ищет». Но нет: оборванец искал меня. Меня, и только меня, – швейцар не ошибся, когда, надо полагать, увидев, как я выхожу, указал ему пальцем в мою сторону. Разве я не дон Хосе Торрес? «Вы ведь – прошу прощения, господин, – дон Хосе Торрес родом из Альмуньекара, что в Испании, и прибыли вчера вечером из Лиссабона самолетом?» Ну так вот: Юсуф Торрес через своего посланца просил меня оказать честь его дому, где он хотел почтительно приветствовать гостя.
Швейцар улыбался, всем своим видом выражая услужливость и полную сдержанного достоинства уважительность. Я испытующе посмотрел на него – знаю я этих пройдох в униформах с золотыми пуговицами и сверкающими позументами! Но взгляд мой был лишним: я уже решил пойти. Ведь это забавно! Мне, несомненно, подвернулся один из тех сентиментальных мавров, что, снедаемые ностальгией по утраченной Испании, от нечего делать занимаются раскапыванием своих древних корней. Интересно только, каким образом – причем за такой короткий срок – мавр сумел разузнать, как меня зовут, где я родился, а также о том, что я прибыл в Фес…
Был выходной день, ничего более занимательного не предвиделось, и я решил сходить посмотреть, что это за тип такой, мой родственник Юсуф. В любом случае, подумал я, будет потом что рассказать в кругу приятелей; а может быть – кто знает? – удастся извлечь и какой-то прок из этой диковинной встречи. У меня давнее правило не пренебрегать ни одним подвернувшимся знакомством: в торговых делах даже самое никудышное может обернуться полезной сделкой – не сегодня, так завтра. А здесь я пока никого не знал. Прилетел только накануне поздним вечером в Фес, чтобы изучить на месте возможности сбыта в Марокко продукции филадельфийской фирмы «Радио М. Л. Роунер энд Сон, Инк.». Дорога была утомительной, самолет прибыл с большим запозданием, в воздухе меня укачало, и в конце концов сильно разболелась голова. Приняв таблетку аспирина и выпив чашку чаю, я сразу же улегся в постель, надеясь за ночь отдохнуть. Это мне удалось: проспал я больше десяти часов и проснулся совсем свежим. Вволю понежился в ванне, не спеша позавтракал, бегло проглядел заголовки местной газеты – «Вестник» не помню чего именно, – обнаруженной на столе; я нарочно тянул время, предвкушая чудесную прогулку по городу, которую задумал совершить. Еще бреясь в ванной комнате, я в распахнутое окно рассматривал розовые и белые домики под чистейшим небосводом, кипарисы, сады с гранатовыми и апельсиновыми деревьями – зрелище очаровало меня. Домики и деревья казались только что умытыми; видимо, гроза, которая так помотала нас над морем, разразилась над этим городом, и теперь, словно приветствуя меня, он блестел под солнцем. Мне хотелось побродить по незнакомым улицам – так я обычно делаю, если по счастливой случайности попадаю в новые места в выходной день и могу позволить себе, не испытывая угрызений совести из-за впустую потраченного времени, предаться такому наслаждению. А потом, когда устану ходить по городу, собирался отыскать ресторанчик с местной кухней – но приличный – и лишь ближе к вечеру погрузиться в изучение телефонного справочника или какого-нибудь коммерческого вестника, привести в порядок бумаги, подготовившись к завтрашним хлопотам; наконец, если будет настроение, я бы написал пару писем домой, потом поужинал бы где-нибудь или прямо в гостинице, после чего выпил бы кофе и сходил куда-нибудь развлечься.
Вот такие я строил планы. Но их изменил случай – так распорядилась судьба, едва я ступил за порог гостиницы, намереваясь совершить прогулку по городу.
Я поглядел на швейцара и оборванца – они стояли передо мной на тротуаре в ожидании ответа. «Это далеко?» – спросил я посланца еще с сомнением. Пышно разодетый швейцар коротко перевел мне его путаный ответ: «Минут десять ходьбы, господин». Не раздумывая больше, я двинулся за проводником-оборванцем.
Дом, к которому он привел, находился на узкой кривой улочке, посыпанной мелким гравием. В верхней части фасада виднелись два крошечных зарешеченных окошечка, подчеркивавших внушительность входной двери, обитой гвоздями с узорчатыми шляпками, массивная ручка сверкала медью. В огромной двери была еще одна – поменьше; ее и открыл мой сопровождающий, пропустив меня вперед и притворив за мной. Я остался в прихожей, погруженной почти в полный мрак – лишь в глубине сочившийся в щели слабый свет обрисовывал контуры еще одной двери. Мои глаза не сразу привыкли к темноте, поэтому я рукой нащупал стол: на нем в вазе стояли белые лилии и гиацинты – впрочем, об этом можно было догадаться скорее по запаху, чем по слабому мерцанию цветов во тьме; по другую сторону стола виднелись ступеньки лестницы, ведущей наверх, – по ней, мелькнув пятками, скрылся оборванец. Ждать пришлось недолго – сверху меня позвали, и я поднялся на второй этаж. Там меня ожидал Юсуф, хозяин дома.
Признаться, пока я стоял в прихожей, барабаня пальцами по краю стола, будто по клавишам, меня не покидало легкомысленное, слегка ироническое настроение – вроде подтрунивал сам над собой, – в таком состоянии духа я и пустился в эту затею.
Но когда увидел необычайно серьезного юношу с изысканными манерами – сохраняя спокойствие во взгляде, он медленно шел мне навстречу, – мое легкомыслие тут же испарилось. Как будто я споткнулся на лестнице и покатился вниз, а потом, поднявшись на ноги, обескураженно приходил в себя. Весь мой апломб как ветром сдуло, я стоял, не зная, как себя вести. Только теперь до меня дошло, насколько опрометчиво я поступил. Можно ли являться в чужой дом вот так, ни с того ни с сего, не имея представления о том, кого встретишь? Надо было прежде хотя бы расспросить о хозяевах. Как это мне в голову не пришло, что там я могу встретить людей, совсем непохожих ни на оборванного посланца, ни на безликого швейцара?… Тем временем хозяин дома с достоинством обнял меня, усадил рядом с собой, не произнеся при этом ни слова. Рассматривая меня, он улыбался и молчал. Пришлось первым нарушить молчание, и я выдавил: «Как все это неожиданно!…»
Полувопрос, прозвучавший в этой фразе, повис в воздухе – хозяин не спешил сказать что-либо определенное; судя по всему, он не намеревался прийти на помощь, облегчить мое положение. Прошло некоторое время, прежде чем он заговорил: голос был спокойный, но такой звучный, что заполнил всю комнату: «Премного благодарен тебе, господин, за честь, которую ты воздал нашему жилищу; можешь чувствовать себя в этом доме как полновластный властелин». Вычурная фраза, конечно, была приготовлена заранее, выучена наизусть, но произнесена уверенно, а в паузах не промелькнуло и тени сомнения, потому все воспринималось как само собой разумеющееся; к тому же легкий иностранный акцент снимал неприятный налет от устойчивых формул восточной любезности – впрочем, как ни странно, как раз чрезмерная условность оборотов делала всю замысловатую тираду вполне естественной. Потом я убедился, что хозяин говорит на своеобразном кастильском языке, архаичном и подчеркнуто литературном; впечатление возникало не столько от самих слов, сколько от затейливости фраз; велеречивую неуклюжесть придавало речи и то, что дляобозначения современных понятий и предметов он пользовался английскими терминами, но произносил их с французским акцентом, а кроме того, без меры вставлял французские слова и рядом с ними – кастильские, которые теперь почти не употребляются в Испании; это звучало резким контрастом – хотя, надо отметить, в нашем языке неологизмы, возникающие для обозначения современного понятия, пришедшего из иностранного языка, часто со временем занимают место тех исконных корневых слов, которые могли бы – а по мнению блюстителей чистоты языка, и непременно должны – приспосабливаться и приживаться в новых условиях.
Как бы то ни было, непомерно торжественная любезность хозяина еще больше сковала меня: я острее почувствовал, как неуместна лицемерная маска, за которой поначалу хотел скрыть чувство превосходства. Да, конечно, поступил я легкомысленно. Теперь, вынужденный на ходу перестраиваться на серьезный и уважительный, подобающий положению лад, я ловил себя на том, что держусь чопорно, а от этого совсем нелепо. Сидя на диване в мягких подушках, юноша являл такое умение владеть ситуацией, которого у меня, прожившего тридцать семь лет и объездившего полмира, сейчас не было – да, не было.
Немного придя в себя, я твердо решил не позволить увлечь себя потоку комплиментов и словесных реверансов – в этом молодой человек был намного искусней; решив перехватить инициативу, я сказал, что его желание увидеться со мной очень меня удивило, а потом спросил, каким образом он узнал обо мне, про то, что я прибыл сюда, и попросил объяснить его интерес к моей персоне. «Я полагаю, причина тому – любопытство, поскольку мы однофамильцы…»
После этого я решил замолчать и ждать хоть целый час, пока юноша не обратится к сути дела. После недолгой паузы он заговорил… Не буду пытаться воспроизвести точно его речь; если первая приветственная тирада целиком врезалась мне в память, то сказанное им в дальнейшем я не смог бы вспомнить слово в слово – да и невозможно передать буквально эту причудливую смесь устаревших и сугубо книжных кастильских слов и выражений с французскими, а также чудные словечки и обороты вроде днесь, аэродром, офис, с вашего милостивейшего соизволения. А смысл его речи сводился к тому, что через одного молодого человека, друга семьи, работающего в местном отделении «Компании воздушной навигации», им удалось узнать, что в Фес прилетает испанец по фамилии Торрес, родившийся в Альмуньекаре, откуда в свое время вышла их семья; поэтому, исходя из предположения – более того, глубокого убеждения, – что подобное совпадение свидетельствует о кровных узах, связывающих наши семьи, о том, что они – ветви одного родословного дерева, на домашнем совете было решено встретиться с приезжим – то есть со мной – и для начала заверить гостя, что дом их находится в полном его распоряжении. Юноша не стал скрывать, что его довольно долго терзали сомнения: он, как глава семьи, облеченный особой ответственностью, не был склонен к такому знакомству. Но в конце концов согласился – чему сейчас искренне рад, – главным образом уступая настояниям матери, которая с присущей женщинам любознательностью хотела уточнить, какие именно родственные связи – в то, что они существуют, она верила твердо – связывают их семью с заезжим иностранцем…
«Но фамилия Торрес, – осмелился вставить я, – так широко распространена в Испании, что лишь по самой невероятной случайности…» Да, именно это утверждал Юсуф, споря с матерью: такая фамилия очень часто встречается не только в Испании, но даже и в Марокко! Однако мать твердила: он не просто Торрес, о сын и господин мой, а из Альмуньекара, из самого Альмуньекара! Возможно, она и права. Их род, как всем хорошо известно, вышел из Альмуньекара – факт этот передавался из поколения в поколение, стал, так сказать, основой основ их семейных преданий. «Мы все так прониклись этим, – говорил, оживившись, Юсуф, – что кажется: доведись мне оказаться в Альмуньекаре, я наверняка узнаю те места – большой сад за домом, давильню, куда за сезон свозили по нескольку возов красного винограда». А мне, не известна ли мне знаменитая давильня Торресов и их большой сад?
Его полудетское простодушие вызвало у меня улыбку, хотя я тут же отметил, что в нем есть своего рода кокетство, а в наивности моего собеседника сквозит нарочитость. «Может, и видел, – ответил я, – но в тех краях так много давилен, так много садов и так много Торресов! К тому же сколько веков прошло с тех пор, как вы покинули Альмуньекар; да и я сам, хотя родом оттуда, давно уехал… – (И верно, с той поры как мы с матерью – мне тогда восемнадцать было – перебрались в Малагу, я не возвращался в родной городок; не один десяток лет с тех пор прошел.) – Одним словом, – добавил я, – мои воспоминания об Альмуньекаре свежими не назовешь. Сколько ни стараюсь вспомнить наш дом – резной герб на деревянных дверях, за домом загон для скота, над беленой оградой ветви вишневых деревьев, а понизу струящаяся по арыкам вода, – одни обрывки в памяти мелькают…»
Я говорил, будто размышлял вслух. Слушая, Юсуф задумался, вид у него был озабоченный, возможно, ему было просто неинтересно. Помолчав, он спросил, не скучаю ли я о земле, по которой в Фесе тоскует уже не одно поколение Торресов-мусульман. Сам он, признался юноша, испытывает непонятную ностальгию, которая, должно быть, передается по наследству, с кровью, и стала в их семье традиционной, ритуальной. «Дело еще и в том, что в Испании наш род пережил свои лучшие времена. После того как мы оттуда уехали, дела наши шли хуже и хуже: теперь мы бедны…» Их бедность, сказал он, на семейном совете была одним из главных доводов против того, чтобы приглашать меня в дом. Сестра – выяснилось, что у него есть сестра, – считала, что приглашать не следует. Зачем? – недоумевала она. Но мать твердо стояла на своем, рассуждая так: если гость окажется не родственником, нам безразлично, что он подумает; если же, как она была уверена, он одной крови, то не имеет значения, богаты они или бедны: достаточно в таком случае предложить ему стакан воды или цветок из сада.
Я слушал юношу, и наше пресловутое родство казалось мне все более сомнительным. Нет, почему же, такое могло и быть, но уж слишком все это надуманно выглядело, как история из романа. Конечно, исключать вовсе подобную возможность нельзя было: кто знает, какие побеги могло дать за столь долгий срок наше генеалогическое древо! Эти люди, как они утверждали, были из Альмуньекара. Фамилия их, как и наша, Торрес. Кто знает? Мне, правда, не приводилось слышать, чтобы у нас в родне, даже самой дальней, были мориски или что-то в этом духе: мою мать, думаю, удар хватил бы от такой новости… Но что из этого? В доме у нас вообще никогда подобные разговоры не велись, никому не нравилось рыться в прошлом семьи – просто не тянуло к этому. Но, может быть, не без причины избегали разговоров на эту тему? Бог знает! Строго говоря, веских оснований утверждать, что ничего общего у нас с ними нет, у меня не было; если я старался отогнать эту мысль, и все во мне восставало против подобной возможности, то не в силу предрассудков – я ими не страдаю, – а лишь потому, что сама по себе идея родства с этими арабами, такого спорного, скрытого в глубине веков, казалась мне слишком смелой и даже смешной. Как нередко случается, неприятие самой мысли строилось не на разумных доводах, а на смутном, ничем не обоснованном, но очень устойчивом ощущении, из-за которого я просто отвергал возможность такого родства. И оно было настолько сильным, что я бы сейчас и не поверил в наши кровные узы, даже если бы мне доказали, что они есть.
Впрочем, доказательств не было никаких; хотя – надо признать – ничего диковинного не было бы и в том, что у нас одна кровь. В любом случае мне не припомнилось ничего, что могло бы придать правдоподобность или подтвердить версию о предках-магометанах, – если только не это самое отсутствие в семье интереса к ее родословной. Хотя нет, было одно исключение, поправил я тут же себя: мой дядя Хесус, старший из отцовских братьев, – он жил прошлым, был человеком нетерпимым и агрессивным, истинным традиционалистом по убеждениям, таких даже прозвали пещерными людьми – очень любил возиться с древними бумагами и пергаментами, бережно хранил их, время от времени просматривал, гордился тем, что, проникнув в глубь истории, сумел установив благородное происхождение нашего рода. Да, дядя Хесус – но только он один в семье – страдал той манией величия, какой нередко подвержены провинциальные идальго. Послушать его, так наш род был из тех, что основали город, причем задолго до того, как король Родриго лишился Испании (значит, еще до нашествия арабов!). Как он, бедняга, любил давать волю фантазии! Дядя Хесус пьянел, рассказывая о благородной древности нашего рода; глаза у него разгорались, он упивался звуками собственного голоса. Для его собственных сыновей и нас, его племянников, эти речи были что шум дождя за окошком. Вроде и приятно послушать, забавно; но слушали мы недоверчиво, посмеивались про себя. Интересно, что сказал бы дядя Хесус про мое нынешнее приключение? Как бы он к нему отнесся? С гордостью и радостью? Или оскорбился – ведь речь шла о родстве с неверными?… В любом случае это наверняка привело бы его в сильнейшее возбуждение и уж точно он бы сразу же принял всерьез версию о родстве. Вот бы кому выяснить, что в этой истории верно, а что нет, – именно ему, хотя он и слишком любил фантазировать… Дядя Хесус единственный человек во всей семье, которого волновали такие вопросы, но, так как его нет в живых…
Несмотря на мой скептицизм, я не спускал глаз с Юсуфа – он был мне любопытен: я глядел, как он говорит, и пытался уловить на его лице, теперь оживленном беседой, черты, ненароком подтверждающие наше предполагаемое родство. В глубине души я как бы вызывал юношу выдать себя, раскрыться, подталкивал его на это; то была игра, развлечение, которым я предавался без особого азарта, однако с легким волнением, ибо все-таки ждал чего-то. Поначалу, конечно, я ничего не прочитал в чертах лица молодого человека. Напротив, все было для меня в нем чужим и странным – и блеск его темно-коричневых глаз со слегка желтоватыми белками; и высокий покатый лоб; и точеный нос с горбинкой; и тонкие губы, и складки в уголках губ, которые чуть подрагивали, едва он начинал фразу, словно юноша не был уверен, стоит ли ему говорить дальше… Но через некоторое время, когда я уже привык к этому лицу, перестал ощущать его как чуждое, мне, вопреки собственному желанью, стало казаться, что я вижу еле приметные, ускользающие черточки, едва заметные движения мышц, которые могли бы быть нашими– они неожиданно словно что-то подсказывали мне, давали условный знак, тут же исчезая, как легкая рябь на поверхности воды, что возникает то ли от слабого дуновенья ветерка, то ли от твоего собственного дыхания, то ли от того, что просто привиделось, потому что слишком пристально вглядываешься.
Но нет, я не обманулся: на лице юноши, обычно сдержанном, сосредоточенном, бесстрастном – казалось, он старался быть равнодушным к тому, что и сам говорит, – я улавливал что-то, присущее только нам, нашей семье, и это «что-то» будто изо всех сил пыталось вырваться наружу, заявить о себе. Утверждать, что я нашел в нем семейные черты, было бы слишком; но что-то похожее, знакомые штрихи – безусловно, да. Объясню подробнее, как мало-помалу, но все более отчетливо стало проступать это проявляющееся в отдельных черточках семейное сходство – почему бы не назвать вещи своими именами? – которое в конце концов пробилось в Юсуфе Торресе. Я имею в виду не сходство его со мной (в этом смысле я не подхожу для сравнения: мне столько раз приводилось слышать – даже надоело, – что я весь в мать и, в отличие от двоюродных братьев, вылитых, как все утверждали, Торресов, пошел в материнскую родню, в Валенсуэл, был настоящим представителем их рода); сидевший передо мной юноша не был похож не только на меня, но и ни на одного из членов семьи, которых я хорошо и давно знал; никого из нас он не напоминал, но черты лица юноши заставили меня вспомнить холсты с портретами некоторых предков, украшавшие стены нашего дома, хотя большая часть картин находилась в домах моих дядьев, живших в Альмуньекаре. Картины эти в основном были посредственными, а признаться честно, бездарной мазней и представляли ценность только в качестве семейных реликвий; тем не менее я помнил до мельчайших деталей эти злополучные творения искусства, которые так недолюбливал, возможно из-за бесконечных нудных поучений моих дядьев, и прежде всего дяди Хесуса, – помнил, хотя в силу превратностей нашей жизни давным-давно их не видел. И, должно быть, они, как и многие другие вещи, пропавшие в водовороте гражданской войны, где-то затерялись. (Вообще-то я не очень уверен, что их не прихватил с собой другой мой дядя, Мануэль, когда ему пришлось распрощаться с родными местами, – я склонен думать именно так, – и теперь их носит по белу свету вместе с дядей.) Так вот, в лице молодого человека, который, разговаривая, повернулся в профиль, я вроде уловил что-то запомнившееся мне в тех портретах, особенно тонкие, короткие брови, слегка изогнутые ближе к виску и сросшиеся у переносицы, и еще холодный, я бы даже сказал, пронзительно-жесткий зрачок – точно такие я видел на портрете моего прадеда, где он еще ребенок, в колете рыжего бархата. И еще, пожалуй, видел я такое на портрете деда, изображенного в военной форме. Если убрать толстые щеки деда, пышные усы, обрамляющие детский ротик, тяжелую нижнюю челюсть, если не замечать, какая у него огромная голова, словно без шеи вырастающая прямо из перетянутой лентой широкой груди, то сразу станет видно: брови те же самые, что у печального юноши, сидящего передо мной, так же своеобразно очерченные; да, пожалуй, и лоб похож; только у деда лоб как бы венчает лицо зрелого мужчины, своей надменностью внушившего почтение скромному художнику, но теряется на вульгарном, слишком тяжелом и рыхлом лице; а у безусого, худощавого и нервного юноши лоб был значителен, на нем лежала печать постоянного, с трудом подавляемого беспокойства… Но, боже мой, как все это зыбко! Едва заметив сходные черты, я тут же начинал сомневаться: слишком придуманными, искусственными казались мне сравнения… С другой стороны, зачем мне было что-то придумывать?
И неужели сам Юсуф верит – и даже, как говорит, убежден, – что марокканские Торресы и мы, из Альмуньекара, на самом деле одной крови? Судя по тону, я бы не сказал, что очень. Дело не в том, что его словам не хватало уверенности, скорее – как бы это лучше передать? – заинтересованности, словно, это его не трогало… Молча, с бесстрастной любезностью юноша глядел на меня.
«А вы, – спросил я (никак не мог заставить себя обращаться к нему на „ты“, как принято у арабов, трудно привыкнуть к такому сразу, требуется время), – вы сами твердо уверены, что мы принадлежим к одному роду?» «Судя по тому, что утверждает моя мать, – ответил он, – полагаю, что да». «В таком случае могу ли я иметь удовольствие лично засвидетельствовать мое почтение вашей уважаемой матери? – сказал я и добавил: – Это было бы для меня огромной честью». Незаметно для себя я заговорил так же напыщенно, как и мой собеседник, – настолько чопорно, что мне и самому фраза показалась фальшивой; но, надо сказать, я намеренно выразил так высокопарно мою просьбу, ибо знал, что по арабским традициям женщинам не принято появляться при гостях-мужчинах и я просил о вещи чрезвычайной. Мысль увидеться с матерью Юсуфа пришла мне в голову внезапно, и я, не долго думая, тут же ее высказал. Отчасти потому, что решил идти до конца во что бы то ни стало и был готов даже на опрометчивый, неосторожный шаг; более того, я знал, что, как чужеземец, незнакомый с местными обычаями, мог рассчитывать на снисходительное к себе отношение; и, наконец, я был уверен – помянутая мною госпожа внимательно слушает наш разговор, укрывшись где-то поблизости. Такое ощущение – настолько четкое, что я готов был побиться об заклад на любую сумму, – основывалось не только на логическом предположении (разве не мать Юсуфа настояла на этой встрече, пытаясь, как сказал сын, выяснить степень нашего родства?), но и на чисто интуитивном чувстве; оно не покидало меня, подсказывало, что где-то рядом, возможно всего в двух шагах, вот за этой тяжелой портьерой, обвисающей недвижными складками, прячется человек – а может, и двое, – вслушиваясь в нашу беседу.
Я присовокупил еще несколько любезных фраз в том же духе – не столько чтобы, иронизируя в душе, послушать свою вычурную речь, сколько желая убедить молодого человека сделать мне приятное и помочь ему выполнить мою просьбу. Но в этом не было особой нужды: услышав мое столь витиевато выраженное пожелание, юноша, совсем не смутившись моей просьбой, без тени сомнения, быстро и легко поднялся с дивана и, не говоря ни слова, вышел из залы. Походка его была спокойной и размеренной, в ней даже чувствовалось удовлетворение; видимо, с самого начала он ждал, что я попрошу его об этом.
Я остался в комнате один. Бросил взгляд на часы – они показывали двенадцатый час. Дожидаясь хозяина, я осматривался, и только сейчас увидел вокруг множество вещей, прежде не замеченных: и медные подносы, и многоугольные столики, огромный барометр на стене, ковры, обшитые по краям золотой бахромой подушки, шкатулки – чего тут только не было…
Моих родственников? Бессмыслица какая-то! Явное недоразумение. Я никого в Фесе не знал, мне не приводилось раньше бывать в Марокко. Конечно, это ошибка; так я ему и сказал: «Узнайте получше, кого он ищет». Но нет: оборванец искал меня. Меня, и только меня, – швейцар не ошибся, когда, надо полагать, увидев, как я выхожу, указал ему пальцем в мою сторону. Разве я не дон Хосе Торрес? «Вы ведь – прошу прощения, господин, – дон Хосе Торрес родом из Альмуньекара, что в Испании, и прибыли вчера вечером из Лиссабона самолетом?» Ну так вот: Юсуф Торрес через своего посланца просил меня оказать честь его дому, где он хотел почтительно приветствовать гостя.
Швейцар улыбался, всем своим видом выражая услужливость и полную сдержанного достоинства уважительность. Я испытующе посмотрел на него – знаю я этих пройдох в униформах с золотыми пуговицами и сверкающими позументами! Но взгляд мой был лишним: я уже решил пойти. Ведь это забавно! Мне, несомненно, подвернулся один из тех сентиментальных мавров, что, снедаемые ностальгией по утраченной Испании, от нечего делать занимаются раскапыванием своих древних корней. Интересно только, каким образом – причем за такой короткий срок – мавр сумел разузнать, как меня зовут, где я родился, а также о том, что я прибыл в Фес…
Был выходной день, ничего более занимательного не предвиделось, и я решил сходить посмотреть, что это за тип такой, мой родственник Юсуф. В любом случае, подумал я, будет потом что рассказать в кругу приятелей; а может быть – кто знает? – удастся извлечь и какой-то прок из этой диковинной встречи. У меня давнее правило не пренебрегать ни одним подвернувшимся знакомством: в торговых делах даже самое никудышное может обернуться полезной сделкой – не сегодня, так завтра. А здесь я пока никого не знал. Прилетел только накануне поздним вечером в Фес, чтобы изучить на месте возможности сбыта в Марокко продукции филадельфийской фирмы «Радио М. Л. Роунер энд Сон, Инк.». Дорога была утомительной, самолет прибыл с большим запозданием, в воздухе меня укачало, и в конце концов сильно разболелась голова. Приняв таблетку аспирина и выпив чашку чаю, я сразу же улегся в постель, надеясь за ночь отдохнуть. Это мне удалось: проспал я больше десяти часов и проснулся совсем свежим. Вволю понежился в ванне, не спеша позавтракал, бегло проглядел заголовки местной газеты – «Вестник» не помню чего именно, – обнаруженной на столе; я нарочно тянул время, предвкушая чудесную прогулку по городу, которую задумал совершить. Еще бреясь в ванной комнате, я в распахнутое окно рассматривал розовые и белые домики под чистейшим небосводом, кипарисы, сады с гранатовыми и апельсиновыми деревьями – зрелище очаровало меня. Домики и деревья казались только что умытыми; видимо, гроза, которая так помотала нас над морем, разразилась над этим городом, и теперь, словно приветствуя меня, он блестел под солнцем. Мне хотелось побродить по незнакомым улицам – так я обычно делаю, если по счастливой случайности попадаю в новые места в выходной день и могу позволить себе, не испытывая угрызений совести из-за впустую потраченного времени, предаться такому наслаждению. А потом, когда устану ходить по городу, собирался отыскать ресторанчик с местной кухней – но приличный – и лишь ближе к вечеру погрузиться в изучение телефонного справочника или какого-нибудь коммерческого вестника, привести в порядок бумаги, подготовившись к завтрашним хлопотам; наконец, если будет настроение, я бы написал пару писем домой, потом поужинал бы где-нибудь или прямо в гостинице, после чего выпил бы кофе и сходил куда-нибудь развлечься.
Вот такие я строил планы. Но их изменил случай – так распорядилась судьба, едва я ступил за порог гостиницы, намереваясь совершить прогулку по городу.
Я поглядел на швейцара и оборванца – они стояли передо мной на тротуаре в ожидании ответа. «Это далеко?» – спросил я посланца еще с сомнением. Пышно разодетый швейцар коротко перевел мне его путаный ответ: «Минут десять ходьбы, господин». Не раздумывая больше, я двинулся за проводником-оборванцем.
Дом, к которому он привел, находился на узкой кривой улочке, посыпанной мелким гравием. В верхней части фасада виднелись два крошечных зарешеченных окошечка, подчеркивавших внушительность входной двери, обитой гвоздями с узорчатыми шляпками, массивная ручка сверкала медью. В огромной двери была еще одна – поменьше; ее и открыл мой сопровождающий, пропустив меня вперед и притворив за мной. Я остался в прихожей, погруженной почти в полный мрак – лишь в глубине сочившийся в щели слабый свет обрисовывал контуры еще одной двери. Мои глаза не сразу привыкли к темноте, поэтому я рукой нащупал стол: на нем в вазе стояли белые лилии и гиацинты – впрочем, об этом можно было догадаться скорее по запаху, чем по слабому мерцанию цветов во тьме; по другую сторону стола виднелись ступеньки лестницы, ведущей наверх, – по ней, мелькнув пятками, скрылся оборванец. Ждать пришлось недолго – сверху меня позвали, и я поднялся на второй этаж. Там меня ожидал Юсуф, хозяин дома.
Признаться, пока я стоял в прихожей, барабаня пальцами по краю стола, будто по клавишам, меня не покидало легкомысленное, слегка ироническое настроение – вроде подтрунивал сам над собой, – в таком состоянии духа я и пустился в эту затею.
Но когда увидел необычайно серьезного юношу с изысканными манерами – сохраняя спокойствие во взгляде, он медленно шел мне навстречу, – мое легкомыслие тут же испарилось. Как будто я споткнулся на лестнице и покатился вниз, а потом, поднявшись на ноги, обескураженно приходил в себя. Весь мой апломб как ветром сдуло, я стоял, не зная, как себя вести. Только теперь до меня дошло, насколько опрометчиво я поступил. Можно ли являться в чужой дом вот так, ни с того ни с сего, не имея представления о том, кого встретишь? Надо было прежде хотя бы расспросить о хозяевах. Как это мне в голову не пришло, что там я могу встретить людей, совсем непохожих ни на оборванного посланца, ни на безликого швейцара?… Тем временем хозяин дома с достоинством обнял меня, усадил рядом с собой, не произнеся при этом ни слова. Рассматривая меня, он улыбался и молчал. Пришлось первым нарушить молчание, и я выдавил: «Как все это неожиданно!…»
Полувопрос, прозвучавший в этой фразе, повис в воздухе – хозяин не спешил сказать что-либо определенное; судя по всему, он не намеревался прийти на помощь, облегчить мое положение. Прошло некоторое время, прежде чем он заговорил: голос был спокойный, но такой звучный, что заполнил всю комнату: «Премного благодарен тебе, господин, за честь, которую ты воздал нашему жилищу; можешь чувствовать себя в этом доме как полновластный властелин». Вычурная фраза, конечно, была приготовлена заранее, выучена наизусть, но произнесена уверенно, а в паузах не промелькнуло и тени сомнения, потому все воспринималось как само собой разумеющееся; к тому же легкий иностранный акцент снимал неприятный налет от устойчивых формул восточной любезности – впрочем, как ни странно, как раз чрезмерная условность оборотов делала всю замысловатую тираду вполне естественной. Потом я убедился, что хозяин говорит на своеобразном кастильском языке, архаичном и подчеркнуто литературном; впечатление возникало не столько от самих слов, сколько от затейливости фраз; велеречивую неуклюжесть придавало речи и то, что дляобозначения современных понятий и предметов он пользовался английскими терминами, но произносил их с французским акцентом, а кроме того, без меры вставлял французские слова и рядом с ними – кастильские, которые теперь почти не употребляются в Испании; это звучало резким контрастом – хотя, надо отметить, в нашем языке неологизмы, возникающие для обозначения современного понятия, пришедшего из иностранного языка, часто со временем занимают место тех исконных корневых слов, которые могли бы – а по мнению блюстителей чистоты языка, и непременно должны – приспосабливаться и приживаться в новых условиях.
Как бы то ни было, непомерно торжественная любезность хозяина еще больше сковала меня: я острее почувствовал, как неуместна лицемерная маска, за которой поначалу хотел скрыть чувство превосходства. Да, конечно, поступил я легкомысленно. Теперь, вынужденный на ходу перестраиваться на серьезный и уважительный, подобающий положению лад, я ловил себя на том, что держусь чопорно, а от этого совсем нелепо. Сидя на диване в мягких подушках, юноша являл такое умение владеть ситуацией, которого у меня, прожившего тридцать семь лет и объездившего полмира, сейчас не было – да, не было.
Немного придя в себя, я твердо решил не позволить увлечь себя потоку комплиментов и словесных реверансов – в этом молодой человек был намного искусней; решив перехватить инициативу, я сказал, что его желание увидеться со мной очень меня удивило, а потом спросил, каким образом он узнал обо мне, про то, что я прибыл сюда, и попросил объяснить его интерес к моей персоне. «Я полагаю, причина тому – любопытство, поскольку мы однофамильцы…»
После этого я решил замолчать и ждать хоть целый час, пока юноша не обратится к сути дела. После недолгой паузы он заговорил… Не буду пытаться воспроизвести точно его речь; если первая приветственная тирада целиком врезалась мне в память, то сказанное им в дальнейшем я не смог бы вспомнить слово в слово – да и невозможно передать буквально эту причудливую смесь устаревших и сугубо книжных кастильских слов и выражений с французскими, а также чудные словечки и обороты вроде днесь, аэродром, офис, с вашего милостивейшего соизволения. А смысл его речи сводился к тому, что через одного молодого человека, друга семьи, работающего в местном отделении «Компании воздушной навигации», им удалось узнать, что в Фес прилетает испанец по фамилии Торрес, родившийся в Альмуньекаре, откуда в свое время вышла их семья; поэтому, исходя из предположения – более того, глубокого убеждения, – что подобное совпадение свидетельствует о кровных узах, связывающих наши семьи, о том, что они – ветви одного родословного дерева, на домашнем совете было решено встретиться с приезжим – то есть со мной – и для начала заверить гостя, что дом их находится в полном его распоряжении. Юноша не стал скрывать, что его довольно долго терзали сомнения: он, как глава семьи, облеченный особой ответственностью, не был склонен к такому знакомству. Но в конце концов согласился – чему сейчас искренне рад, – главным образом уступая настояниям матери, которая с присущей женщинам любознательностью хотела уточнить, какие именно родственные связи – в то, что они существуют, она верила твердо – связывают их семью с заезжим иностранцем…
«Но фамилия Торрес, – осмелился вставить я, – так широко распространена в Испании, что лишь по самой невероятной случайности…» Да, именно это утверждал Юсуф, споря с матерью: такая фамилия очень часто встречается не только в Испании, но даже и в Марокко! Однако мать твердила: он не просто Торрес, о сын и господин мой, а из Альмуньекара, из самого Альмуньекара! Возможно, она и права. Их род, как всем хорошо известно, вышел из Альмуньекара – факт этот передавался из поколения в поколение, стал, так сказать, основой основ их семейных преданий. «Мы все так прониклись этим, – говорил, оживившись, Юсуф, – что кажется: доведись мне оказаться в Альмуньекаре, я наверняка узнаю те места – большой сад за домом, давильню, куда за сезон свозили по нескольку возов красного винограда». А мне, не известна ли мне знаменитая давильня Торресов и их большой сад?
Его полудетское простодушие вызвало у меня улыбку, хотя я тут же отметил, что в нем есть своего рода кокетство, а в наивности моего собеседника сквозит нарочитость. «Может, и видел, – ответил я, – но в тех краях так много давилен, так много садов и так много Торресов! К тому же сколько веков прошло с тех пор, как вы покинули Альмуньекар; да и я сам, хотя родом оттуда, давно уехал… – (И верно, с той поры как мы с матерью – мне тогда восемнадцать было – перебрались в Малагу, я не возвращался в родной городок; не один десяток лет с тех пор прошел.) – Одним словом, – добавил я, – мои воспоминания об Альмуньекаре свежими не назовешь. Сколько ни стараюсь вспомнить наш дом – резной герб на деревянных дверях, за домом загон для скота, над беленой оградой ветви вишневых деревьев, а понизу струящаяся по арыкам вода, – одни обрывки в памяти мелькают…»
Я говорил, будто размышлял вслух. Слушая, Юсуф задумался, вид у него был озабоченный, возможно, ему было просто неинтересно. Помолчав, он спросил, не скучаю ли я о земле, по которой в Фесе тоскует уже не одно поколение Торресов-мусульман. Сам он, признался юноша, испытывает непонятную ностальгию, которая, должно быть, передается по наследству, с кровью, и стала в их семье традиционной, ритуальной. «Дело еще и в том, что в Испании наш род пережил свои лучшие времена. После того как мы оттуда уехали, дела наши шли хуже и хуже: теперь мы бедны…» Их бедность, сказал он, на семейном совете была одним из главных доводов против того, чтобы приглашать меня в дом. Сестра – выяснилось, что у него есть сестра, – считала, что приглашать не следует. Зачем? – недоумевала она. Но мать твердо стояла на своем, рассуждая так: если гость окажется не родственником, нам безразлично, что он подумает; если же, как она была уверена, он одной крови, то не имеет значения, богаты они или бедны: достаточно в таком случае предложить ему стакан воды или цветок из сада.
Я слушал юношу, и наше пресловутое родство казалось мне все более сомнительным. Нет, почему же, такое могло и быть, но уж слишком все это надуманно выглядело, как история из романа. Конечно, исключать вовсе подобную возможность нельзя было: кто знает, какие побеги могло дать за столь долгий срок наше генеалогическое древо! Эти люди, как они утверждали, были из Альмуньекара. Фамилия их, как и наша, Торрес. Кто знает? Мне, правда, не приводилось слышать, чтобы у нас в родне, даже самой дальней, были мориски или что-то в этом духе: мою мать, думаю, удар хватил бы от такой новости… Но что из этого? В доме у нас вообще никогда подобные разговоры не велись, никому не нравилось рыться в прошлом семьи – просто не тянуло к этому. Но, может быть, не без причины избегали разговоров на эту тему? Бог знает! Строго говоря, веских оснований утверждать, что ничего общего у нас с ними нет, у меня не было; если я старался отогнать эту мысль, и все во мне восставало против подобной возможности, то не в силу предрассудков – я ими не страдаю, – а лишь потому, что сама по себе идея родства с этими арабами, такого спорного, скрытого в глубине веков, казалась мне слишком смелой и даже смешной. Как нередко случается, неприятие самой мысли строилось не на разумных доводах, а на смутном, ничем не обоснованном, но очень устойчивом ощущении, из-за которого я просто отвергал возможность такого родства. И оно было настолько сильным, что я бы сейчас и не поверил в наши кровные узы, даже если бы мне доказали, что они есть.
Впрочем, доказательств не было никаких; хотя – надо признать – ничего диковинного не было бы и в том, что у нас одна кровь. В любом случае мне не припомнилось ничего, что могло бы придать правдоподобность или подтвердить версию о предках-магометанах, – если только не это самое отсутствие в семье интереса к ее родословной. Хотя нет, было одно исключение, поправил я тут же себя: мой дядя Хесус, старший из отцовских братьев, – он жил прошлым, был человеком нетерпимым и агрессивным, истинным традиционалистом по убеждениям, таких даже прозвали пещерными людьми – очень любил возиться с древними бумагами и пергаментами, бережно хранил их, время от времени просматривал, гордился тем, что, проникнув в глубь истории, сумел установив благородное происхождение нашего рода. Да, дядя Хесус – но только он один в семье – страдал той манией величия, какой нередко подвержены провинциальные идальго. Послушать его, так наш род был из тех, что основали город, причем задолго до того, как король Родриго лишился Испании (значит, еще до нашествия арабов!). Как он, бедняга, любил давать волю фантазии! Дядя Хесус пьянел, рассказывая о благородной древности нашего рода; глаза у него разгорались, он упивался звуками собственного голоса. Для его собственных сыновей и нас, его племянников, эти речи были что шум дождя за окошком. Вроде и приятно послушать, забавно; но слушали мы недоверчиво, посмеивались про себя. Интересно, что сказал бы дядя Хесус про мое нынешнее приключение? Как бы он к нему отнесся? С гордостью и радостью? Или оскорбился – ведь речь шла о родстве с неверными?… В любом случае это наверняка привело бы его в сильнейшее возбуждение и уж точно он бы сразу же принял всерьез версию о родстве. Вот бы кому выяснить, что в этой истории верно, а что нет, – именно ему, хотя он и слишком любил фантазировать… Дядя Хесус единственный человек во всей семье, которого волновали такие вопросы, но, так как его нет в живых…
Несмотря на мой скептицизм, я не спускал глаз с Юсуфа – он был мне любопытен: я глядел, как он говорит, и пытался уловить на его лице, теперь оживленном беседой, черты, ненароком подтверждающие наше предполагаемое родство. В глубине души я как бы вызывал юношу выдать себя, раскрыться, подталкивал его на это; то была игра, развлечение, которым я предавался без особого азарта, однако с легким волнением, ибо все-таки ждал чего-то. Поначалу, конечно, я ничего не прочитал в чертах лица молодого человека. Напротив, все было для меня в нем чужим и странным – и блеск его темно-коричневых глаз со слегка желтоватыми белками; и высокий покатый лоб; и точеный нос с горбинкой; и тонкие губы, и складки в уголках губ, которые чуть подрагивали, едва он начинал фразу, словно юноша не был уверен, стоит ли ему говорить дальше… Но через некоторое время, когда я уже привык к этому лицу, перестал ощущать его как чуждое, мне, вопреки собственному желанью, стало казаться, что я вижу еле приметные, ускользающие черточки, едва заметные движения мышц, которые могли бы быть нашими– они неожиданно словно что-то подсказывали мне, давали условный знак, тут же исчезая, как легкая рябь на поверхности воды, что возникает то ли от слабого дуновенья ветерка, то ли от твоего собственного дыхания, то ли от того, что просто привиделось, потому что слишком пристально вглядываешься.
Но нет, я не обманулся: на лице юноши, обычно сдержанном, сосредоточенном, бесстрастном – казалось, он старался быть равнодушным к тому, что и сам говорит, – я улавливал что-то, присущее только нам, нашей семье, и это «что-то» будто изо всех сил пыталось вырваться наружу, заявить о себе. Утверждать, что я нашел в нем семейные черты, было бы слишком; но что-то похожее, знакомые штрихи – безусловно, да. Объясню подробнее, как мало-помалу, но все более отчетливо стало проступать это проявляющееся в отдельных черточках семейное сходство – почему бы не назвать вещи своими именами? – которое в конце концов пробилось в Юсуфе Торресе. Я имею в виду не сходство его со мной (в этом смысле я не подхожу для сравнения: мне столько раз приводилось слышать – даже надоело, – что я весь в мать и, в отличие от двоюродных братьев, вылитых, как все утверждали, Торресов, пошел в материнскую родню, в Валенсуэл, был настоящим представителем их рода); сидевший передо мной юноша не был похож не только на меня, но и ни на одного из членов семьи, которых я хорошо и давно знал; никого из нас он не напоминал, но черты лица юноши заставили меня вспомнить холсты с портретами некоторых предков, украшавшие стены нашего дома, хотя большая часть картин находилась в домах моих дядьев, живших в Альмуньекаре. Картины эти в основном были посредственными, а признаться честно, бездарной мазней и представляли ценность только в качестве семейных реликвий; тем не менее я помнил до мельчайших деталей эти злополучные творения искусства, которые так недолюбливал, возможно из-за бесконечных нудных поучений моих дядьев, и прежде всего дяди Хесуса, – помнил, хотя в силу превратностей нашей жизни давным-давно их не видел. И, должно быть, они, как и многие другие вещи, пропавшие в водовороте гражданской войны, где-то затерялись. (Вообще-то я не очень уверен, что их не прихватил с собой другой мой дядя, Мануэль, когда ему пришлось распрощаться с родными местами, – я склонен думать именно так, – и теперь их носит по белу свету вместе с дядей.) Так вот, в лице молодого человека, который, разговаривая, повернулся в профиль, я вроде уловил что-то запомнившееся мне в тех портретах, особенно тонкие, короткие брови, слегка изогнутые ближе к виску и сросшиеся у переносицы, и еще холодный, я бы даже сказал, пронзительно-жесткий зрачок – точно такие я видел на портрете моего прадеда, где он еще ребенок, в колете рыжего бархата. И еще, пожалуй, видел я такое на портрете деда, изображенного в военной форме. Если убрать толстые щеки деда, пышные усы, обрамляющие детский ротик, тяжелую нижнюю челюсть, если не замечать, какая у него огромная голова, словно без шеи вырастающая прямо из перетянутой лентой широкой груди, то сразу станет видно: брови те же самые, что у печального юноши, сидящего передо мной, так же своеобразно очерченные; да, пожалуй, и лоб похож; только у деда лоб как бы венчает лицо зрелого мужчины, своей надменностью внушившего почтение скромному художнику, но теряется на вульгарном, слишком тяжелом и рыхлом лице; а у безусого, худощавого и нервного юноши лоб был значителен, на нем лежала печать постоянного, с трудом подавляемого беспокойства… Но, боже мой, как все это зыбко! Едва заметив сходные черты, я тут же начинал сомневаться: слишком придуманными, искусственными казались мне сравнения… С другой стороны, зачем мне было что-то придумывать?
И неужели сам Юсуф верит – и даже, как говорит, убежден, – что марокканские Торресы и мы, из Альмуньекара, на самом деле одной крови? Судя по тону, я бы не сказал, что очень. Дело не в том, что его словам не хватало уверенности, скорее – как бы это лучше передать? – заинтересованности, словно, это его не трогало… Молча, с бесстрастной любезностью юноша глядел на меня.
«А вы, – спросил я (никак не мог заставить себя обращаться к нему на „ты“, как принято у арабов, трудно привыкнуть к такому сразу, требуется время), – вы сами твердо уверены, что мы принадлежим к одному роду?» «Судя по тому, что утверждает моя мать, – ответил он, – полагаю, что да». «В таком случае могу ли я иметь удовольствие лично засвидетельствовать мое почтение вашей уважаемой матери? – сказал я и добавил: – Это было бы для меня огромной честью». Незаметно для себя я заговорил так же напыщенно, как и мой собеседник, – настолько чопорно, что мне и самому фраза показалась фальшивой; но, надо сказать, я намеренно выразил так высокопарно мою просьбу, ибо знал, что по арабским традициям женщинам не принято появляться при гостях-мужчинах и я просил о вещи чрезвычайной. Мысль увидеться с матерью Юсуфа пришла мне в голову внезапно, и я, не долго думая, тут же ее высказал. Отчасти потому, что решил идти до конца во что бы то ни стало и был готов даже на опрометчивый, неосторожный шаг; более того, я знал, что, как чужеземец, незнакомый с местными обычаями, мог рассчитывать на снисходительное к себе отношение; и, наконец, я был уверен – помянутая мною госпожа внимательно слушает наш разговор, укрывшись где-то поблизости. Такое ощущение – настолько четкое, что я готов был побиться об заклад на любую сумму, – основывалось не только на логическом предположении (разве не мать Юсуфа настояла на этой встрече, пытаясь, как сказал сын, выяснить степень нашего родства?), но и на чисто интуитивном чувстве; оно не покидало меня, подсказывало, что где-то рядом, возможно всего в двух шагах, вот за этой тяжелой портьерой, обвисающей недвижными складками, прячется человек – а может, и двое, – вслушиваясь в нашу беседу.
Я присовокупил еще несколько любезных фраз в том же духе – не столько чтобы, иронизируя в душе, послушать свою вычурную речь, сколько желая убедить молодого человека сделать мне приятное и помочь ему выполнить мою просьбу. Но в этом не было особой нужды: услышав мое столь витиевато выраженное пожелание, юноша, совсем не смутившись моей просьбой, без тени сомнения, быстро и легко поднялся с дивана и, не говоря ни слова, вышел из залы. Походка его была спокойной и размеренной, в ней даже чувствовалось удовлетворение; видимо, с самого начала он ждал, что я попрошу его об этом.
Я остался в комнате один. Бросил взгляд на часы – они показывали двенадцатый час. Дожидаясь хозяина, я осматривался, и только сейчас увидел вокруг множество вещей, прежде не замеченных: и медные подносы, и многоугольные столики, огромный барометр на стене, ковры, обшитые по краям золотой бахромой подушки, шкатулки – чего тут только не было…