Страница:
Наступает молчание, и, чтобы нарушить его, я жестом приглашаю дам потанцевать. Они переглядываются, и встает мать – что ж, придется идти в круг с ней. Там, ощущая теплую мягкость ее груди, я замечаю, что на веках ее красивых миндалевидных глаз немало морщинок. И взгляд мой устремляется вдаль, отыскивая в тесных рядах столиков одинокую фигурку девушки, которой пришлось там остаться и которая теперь тоскливо ждет нашего возвращения; поворачиваясь в ее сторону, я всякий раз вижу ее профиль, она сидит все в той же позе. Как только музыка умолкает, не успел отзвучать последний аккорд, моя партнерша отделяется от меня. Я, по примеру других, попробовал оставить руку на ее талии, но она ловко высвободилась, и мне ничего не осталось, как плестись за ней к столику.
Завидев нас, девушка поднимает голову и улыбается. Не подумав ни о чем, в бессознательном порыве я беру ее за руку, она сначала сопротивляется, но скоро уступает, трепещущая и покорная, как пойманный зверек. Нет, я ее не отпущу, не должен отпускать. Свободной рукой делаю жест, приглашая ее потанцевать – оркестр уже начал следующий танец, – и одновременно тяну ее за руку, чуть ли не тащу силой, так мне не терпится обхватить руками ее стройное тело, а мать смотрит, как мы идем в круг, не то весело, не то с беспокойством – во всяком случае, мне так показалось. Но мне уже все было нипочем, все на свете! Как в бреду целую ее волосы, лоб, брови, как она ни крутит хорошенькой головкой, нервно хихикая и стараясь уклониться от моей бушующей страсти. А когда наконец кончается музыка, спешит возвратиться к столику, чуть ли не бежит.
Как могу я рассказать, восстановить в памяти шаг за шагом, разложив по полочкам, все, что пережил в этот вечер? Девушка, помнится, после первого танца все время отказывалась танцевать со мной. Отказ за отказом, отказ за отказом, и я, не помня себя, опять схватил ее за руку и попытался силой затащить в круг, но тут мать, вероятно, сочла меня пьянее, чем я был на самом деле, а может, она просто сжалилась над моим безудержным юношеским пылом, не исключено также, что она немного завидовала дочери и ей самой хотелось потанцевать, – так или иначе, она взяла меня за руку и ласково, но решительно потащила в центр зала. И пока мы танцевали, я силился объяснить ей свои чувства, излить душу, рассказать обо всем, что распирало мою грудь, поминутно спрашивал, понимает ли она меня, и женщина, хотя наверняка не понимала ни слова, старалась успокоить меня, согласно кивала или же закрывала мне рот ладонью, которую я жадно прижимал к губам.
В голове у меня шумело, все вокруг смешалось. Вдруг я почувствовал, что кто-то хлопает меня по плечу, и обернулся – передо мной стоял маркиз, он что-то кричал, размахивая руками. Что такое? Я ничего не понял и перестал обращать на него внимание. Мне отчаянно хотелось снова завладеть девушкой, ничего другого я не замечал и не хотел замечать в окружавшей меня вакханалии. Раза два или три – а может, и больше – мне удавалось поймать ее руку, но, к моему великому отчаянию, мать ее тотчас приходила на выручку, предлагая взамен дочери себя. Куда там! Мне нужно было не роскошное тело зрелой женщины, а фигурка робкой и неподатливой девчонки.
В разгар всеобщего веселья звуки трубы из оркестра возвестили полночь, наступил Новый год, и взрыв ликования, потрясший своды зала, внезапно лишил меня последних сил. Возбуждение мое угасло, глаза закрылись, и я смутно помню, как чьи-то нежные пальцы гладили меня по лицу, а голова моя покоилась на теплых коленях. Больше я не помню ничего…
Когда я открыл глаза, было утро, откуда-то сверху на мое лицо падали солнечные лучи, и мне пришлось прикрыть глаза рукой. Я увидел, что лежу на полу рядом с опрокинутым стулом, окутанным лентами серпантина. Надо мной возвышался все тот же вздыбленный козел – пейте Bockbier. Рядом увидел ножки столика. А прямо передо мной хохотали, хватаясь за живот, две пожилые женщины со швабрами. Уборщицы, повязанные косынками и вооруженные швабрами и ведрами с водой. Gluckliches Neujahr! С Новым годом, паренек!
Аллилуйя, брат мой!
Завидев нас, девушка поднимает голову и улыбается. Не подумав ни о чем, в бессознательном порыве я беру ее за руку, она сначала сопротивляется, но скоро уступает, трепещущая и покорная, как пойманный зверек. Нет, я ее не отпущу, не должен отпускать. Свободной рукой делаю жест, приглашая ее потанцевать – оркестр уже начал следующий танец, – и одновременно тяну ее за руку, чуть ли не тащу силой, так мне не терпится обхватить руками ее стройное тело, а мать смотрит, как мы идем в круг, не то весело, не то с беспокойством – во всяком случае, мне так показалось. Но мне уже все было нипочем, все на свете! Как в бреду целую ее волосы, лоб, брови, как она ни крутит хорошенькой головкой, нервно хихикая и стараясь уклониться от моей бушующей страсти. А когда наконец кончается музыка, спешит возвратиться к столику, чуть ли не бежит.
Как могу я рассказать, восстановить в памяти шаг за шагом, разложив по полочкам, все, что пережил в этот вечер? Девушка, помнится, после первого танца все время отказывалась танцевать со мной. Отказ за отказом, отказ за отказом, и я, не помня себя, опять схватил ее за руку и попытался силой затащить в круг, но тут мать, вероятно, сочла меня пьянее, чем я был на самом деле, а может, она просто сжалилась над моим безудержным юношеским пылом, не исключено также, что она немного завидовала дочери и ей самой хотелось потанцевать, – так или иначе, она взяла меня за руку и ласково, но решительно потащила в центр зала. И пока мы танцевали, я силился объяснить ей свои чувства, излить душу, рассказать обо всем, что распирало мою грудь, поминутно спрашивал, понимает ли она меня, и женщина, хотя наверняка не понимала ни слова, старалась успокоить меня, согласно кивала или же закрывала мне рот ладонью, которую я жадно прижимал к губам.
В голове у меня шумело, все вокруг смешалось. Вдруг я почувствовал, что кто-то хлопает меня по плечу, и обернулся – передо мной стоял маркиз, он что-то кричал, размахивая руками. Что такое? Я ничего не понял и перестал обращать на него внимание. Мне отчаянно хотелось снова завладеть девушкой, ничего другого я не замечал и не хотел замечать в окружавшей меня вакханалии. Раза два или три – а может, и больше – мне удавалось поймать ее руку, но, к моему великому отчаянию, мать ее тотчас приходила на выручку, предлагая взамен дочери себя. Куда там! Мне нужно было не роскошное тело зрелой женщины, а фигурка робкой и неподатливой девчонки.
В разгар всеобщего веселья звуки трубы из оркестра возвестили полночь, наступил Новый год, и взрыв ликования, потрясший своды зала, внезапно лишил меня последних сил. Возбуждение мое угасло, глаза закрылись, и я смутно помню, как чьи-то нежные пальцы гладили меня по лицу, а голова моя покоилась на теплых коленях. Больше я не помню ничего…
Когда я открыл глаза, было утро, откуда-то сверху на мое лицо падали солнечные лучи, и мне пришлось прикрыть глаза рукой. Я увидел, что лежу на полу рядом с опрокинутым стулом, окутанным лентами серпантина. Надо мной возвышался все тот же вздыбленный козел – пейте Bockbier. Рядом увидел ножки столика. А прямо передо мной хохотали, хватаясь за живот, две пожилые женщины со швабрами. Уборщицы, повязанные косынками и вооруженные швабрами и ведрами с водой. Gluckliches Neujahr! С Новым годом, паренек!
Аллилуйя, брат мой!
Ну вот, только этого мне и не хватало! Вы представляете себе, как бывает досадно, когда ваш автомобиль ни с того ни с сего остановится и, сколько ни крути рукоять, мотор не заводится, молчит как мертвый! И в довершение всего это случилось в воскресенье утром. А воскресенье и так мертвый день. Куда девать себя в погожее воскресное утро, ясное и свежее, если живешь один и заранее ни с кем ни о чем не договорился, ну хотя бы о поездке на пляж с друзьями или знакомыми? На это воскресенье я не смог ни с кем сговориться, да, собственно, и не хотел сговариваться, даже под каким-то предлогом отказался на неделе от приглашения на уикенд, который, правда, особых радостей мне не сулил – два дня на лоне природы с супружеской парой и их детьми, – но все же это было бы хоть какое-то времяпрепровождение. Но я не хотел связывать себя никакими обещаниями, пока не узнаю, свободна ли будет Ньевес; честно говоря, я до последней минуты, то есть до субботнего вечера, когда в последний раз позвонил ей уже без всякой надежды, не верил, что она в самом деле уедет, но она таки уехала, уехала со «своими» – она это особо подчеркнула, – на свадьбу куда-то в деревню. «Поезжай куда хочешь, мне-то что», – сказал я; но если раньше в подобных случаях этих слов было достаточно, чтобы она отказалась от своих планов и потом только требовала, чтобы я возместил ей эту жертву, на этот раз так не случилось. На этот раз она отказала мне, причем весьма непринужденно: «Понимаешь, я не могу не поехать. Выходит замуж моя двоюродная сестра. Если не приеду, все обидятся. Да и что тут страшного? Всего только на уикенд. А в понедельник утром мне надо на работу, пропади она пропадом». Кислое выражение моего лица было ей нипочем, она только смеялась. Глядела на меня ласково-насмешливым взглядом и смеялась. Я предпочел бы, чтобы Ньевес была со мной откровенна и говорила все начистоту, спорила со мной, а если надо, и воевала бы. Но нет, в борьбу со мной она никогда не вступала. «Я, конечно, не буду просить, – говорила она, – чтобы ты женился на мне. Прекрасно знаю, что на мне ты не женишься». «Ни на тебе, ни на ком другом я жениться не собираюсь, – отвечал я, хмуря брови. – Зачем об этом говорить? Если бы мне надо было жениться…» «… то, уж во всяком случае, ты не взял бы в жены какую-то негритянку, это уж дудки», – шутила она. «Дурочка», – говорил я с укором, смеялся и целовал ее смеющийся рот, но в душе злился на такое скрытое вымогательство. Впрочем, размышлял я потом, в конечном счете все они, как черные, так и белые, хотят лишь одного: выйти замуж. На это нацелены все их уловки, и для достижения цели каждая использует весь запас хитрости, каким располагает. Эта плутовка прекрасно знает, с какой стороны ко мне подойти: «Ну конечно, я понимаю, ты же беленький…»
И вот, когда на мои звонки уже никто не отвечал и мне пришлось отказаться от мысли провести воскресенье с ней, тут-то и навалилась на меня хандра. Полезли в голову всякие мысли, и в ту ночь я долго не мог уснуть. Прежде всего меня выводило из себя, что Ньевес такая уклончивая, неуловимая – всегда вывернется. Сейчас она там, конечно, веселится вовсю со «своими», а я тут… А я меж тем никак не мог отделаться от забот, накопившихся за неделю, и перед сном они одолевали меня, как назойливые мухи. Во-первых, денежные затруднения; подступали сроки платежей, и провалиться мне в тартарары, если я знал, откуда взять денег. Да если бы только это… К таким вещам я давно привык, и они не очень меня пугали, хотя, по правде говоря, бывают минуты, когда чувствуешь, что устал изворачиваться. Во-вторых, я не мог уснуть из-за этого идиота Онтанареса, его неприязнь ко мне в последнее время переросла, можно сказать, в откровенную вражду. Не будь он чем-то вроде начальства, что давало ему возможность навредить мне или по крайней мере испортить настроение, плевал бы я с высокой колокольни на этого Онтанареса со всеми его нападками. Но, к сожалению, я не мог пренебречь им, а, напротив, должен был держать ухо востро. Какой черт ему рассказал или что он там пронюхал о моей личной жизни, но стервец то и дело бросал на меня зло-ехидные взгляды, говорил со мной обиняками, а то возьмет и преподнесет мне что-нибудь; вот, например, в позапрошлую пятницу этот осел торжественно заявил: «Сеньор Имярек, нам с вами надо кое-что выяснить. Зайдите в понедельник ко мне в кабинет, как только приедете на работу, потолкуем». То, что он хотел мне сказать, оказалось вздором, пустячным делом, меня оно совершенно не касалось, не помню даже, о чем шла речь. Но это выяснилось только в понедельник. А Онтанаресу только и надо было, чтобы я весь конец недели думал и гадал, что бы это значило, и цели своей он, разумеется, достиг. Как я уже сказал, в ту ночь я долго не мог уснуть, а наутро, едва проснулся, сознанием моим овладели все те же вчерашние невзгоды: ехидство и вражда Онтанареса, предстоящие платежи и выскользнувшая из моих рук Ньевес – кто тебя знает, чем ты там сейчас занимаешься!
Так что встал я в дурном настроении, а тут еще это проклятое колотье в боку, ничего страшного, как говорила, посмеиваясь, Ньевес («Ничего страшного, дурачок ты мой»), но, если это так, почему оно не исчезнет раз и навсегда? Я немного мнительный, не отрицаю. Врач не предписывает мне особой осторожности, но и не говорит, что, мол, ничего страшного. По-моему, он знает о моей болезни только то, что я сам ему о ней рассказываю: хоть и не часто, но кольнет вдруг и тут же отпустит, и так каждый раз. Кому это понравится? Теперь-то я к этому колотью привык и не обращаю на него внимания, а в те времена оно меня сильно заботило. И вот я встал, заварил кофе в электрической кофеварке, выпил его как-то машинально, не ощущая никакого удовольствия, и стал приводить себя в порядок, стараясь выполнить каждую процедуру не спеша. Но, как ни тянул время, очень скоро покончил с мытьем, бритьем и одеваньем, а передо мной было еще целое утро, воскресное утро, лучезарное и пустое. Что с ним делать? После обеда еще можно убить время, забравшись в какой-нибудь кинотеатр, хоть по воскресеньям там полно несносной ребятни, шушукающихся парочек и семей в полном составе; провести вторую половину дня, в конце концов, не проблема. Но что делать в это сияющее и бесполезное утро? Как убить время, несколько долгих часов? Бессмысленно послонявшись по квартире и выглянув на террасу, я попробовал включить приемник – ничего интересного, уселся в кресло с книгой – и поставил ее обратно на полку, так и не раскрыв, и наконец пришел к решению, которое напрашивалось с самого начала: вывел из гаража машину и поехал. Это был единственный выход. Перемена мест – лучшее развлечение. Плохо только, что на автомобиле в любое место попадаешь очень быстро. Но так или иначе, это выход. И я поехал, сам не зная куда, и вот, когда, исколесив полгорода по пустынным улицам – черт бы побрал эти воскресенья! – собрался свернуть на набережную, – бац! Только этого мне и не хватало: машина останавливается. Застрял на самом углу. Бывают дни, когда лучше не вставать с постели. Ну кто меня гнал?… Не ахти какое происшествие, дело заурядное, это мне ясно, но все-таки бывают же такие дни!… За каким чертом я поехал – и что теперь делать: все на свете закрыто, кому охота работать в воскресенье, а если какие-нибудь бедолаги где-нибудь и дежурят и удастся их отыскать, ничего они не смогут сделать.
Поковырявшись довольно долго в моторе наобум, попробовав все, что в таких случаях пробуют, я так разозлился, что мне оставалось только пнуть в сердцах неподвижную хламину или сесть на кромку тротуара и заплакать. С отчаянием и яростью глядел я на бесполезную машину, хотя и сознавал, что злиться на нее глупо, как вдруг услышал рядом чей-то голос, вернее, глас небесный, суливший мне помощь свыше:
– Что случилось, друг мой? Не могу ли я вам помочь?
Ничьих шагов я не слышал. Но рядом со мной стоял, склонившись над моторным отсеком с поднятым капотом, какой-то пожилой человек.
– Вы случайно не механик? – спросил я.
– Нет, сеньор, я не механик. Но, может быть, смогу помочь вам. Машины, знаете ли, все равно что наши братья во Христе: вдруг заболеют, и один господь бог…
И он начал трогать тут и там, ощупывать-умолкнувший мотор. Но, как видно, недомогание моей бедной машины было очень серьезным и скрытым: ни на какое лечение она не реагировала. Она была слишком стара, одним словом – хламина.
– Иногда… – продолжал мой добровольный помощник. – Вы не поверите, но иногда стоит мне сосредоточиться и подумать, – тут он закрыл глаза, – и меня как будто кто-то толкнет, наступает прозрение, и рука сама тянется к какому-нибудь кранику или другой детали, что-нибудь пошевелю или нажму рычажок – и готово. Это трудно объяснить… Но бывает и так, что…
– Ну, сегодня, кажется, нам не везет, – мрачно заметил я.
Добрый человек посмотрел на меня с ласковой улыбкой. Белые зубы сверкнули на солнце, а черные глаза, тоже блестевшие, глядели на меня с участием. Лицо его как будто сохраняло юношескую свежесть, и, если бы не седина в густых вьющихся волосах, никто бы не подумал, что он – старик… Я протянул ему ветошь, и он, продолжая улыбаться, обтер руки, перепачканные машинным маслом.
– Большое спасибо, – сказал я. – Как бы там ни было, я вам очень благодарен.
– Жаль, – ответил он, – очень жаль, что я не смог быть вам полезным. – И добавил: – Но поверьте мне, молодой человек, не стоит из-за такого пустяка портить себе кровь.
Хоть я и пребывал в расстройстве, мне не хотелось показаться невежливым такому обязательному человеку. И я пояснил как можно учтивее:
– Нет, портить кровь себе я не собираюсь. Только это… досадно, не правда ли? Мелкая неприятность, не более. Откровенно говоря, зло берет. Но что поделаешь!
И в своем голосе я услышал беспомощные нотки. Улыбка моя, должно быть, показалась ему вымученной и печальной.
– Вы, наверное, торопились, спешили куда-нибудь, – заметил он, оглядываясь, словно искал для меня спасения.
– Да нет… видите ли. По правде говоря, не спешил. Ехал просто так. Неважно, оставим это, выйду из положения.
Мне хотелось ответить любезностью на любезность этому услужливому человеку, и, чтобы не показаться сухим и даже грубоватым, каким я бываю всякий раз, как сталкиваюсь с какой-нибудь неприятностью (уж я-то себя знаю), я пустился в объяснения, попытался в общих чертах обрисовать обстановку, в которой оказался этим утром. У меня была только одна цель: держаться естественно, спокойно и не проявлять свойственной мне по временам сдержанности. Но очень скоро – быть может, потому, что мне не хотелось вернуться к своему одиночеству, – я стал доверительно делиться с ним моими невзгодами, поначалу в безличной форме: дескать, жизнь не часто балует нас, простых смертных, а потом – без лишних подробностей, разумеется, – рассказал и о моем невезении в последние дни.
Он слушал меня, кивая головой и глядя в землю. Сами того не замечая, мы с ним медленно пошли к набережной. Как только завернули за угол, перед нами предстало море – зеленое, синее, белое, сверкающее и искрящееся в это солнечное утро. На набережной никого не было. Солнце припекало уже чувствительно, но здесь жара смягчалась свежим морским ветерком. Мы уселись на скамью лицом к морю.
– Да, сеньор, – задумчиво произнес незнакомец после молчания, – так оно и есть, у каждого свои горести. Таков уж мир.
И вдруг он начал бормотать нараспев какие-то слова, почти не разжимая губ, – он пел что-то вроде гимна, мелодия показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, что это такое.
Так мы сидели довольно долго. Время от времени я искоса поглядывал на его склоненную голову, в которой было немало седых прядей, на его набрякшие веки, мигавшие от сверкания моря, на толстые дрожащие губы, из которых неслись тихие звуки бесконечной литании. Я подумал было, что он забыл о моем присутствии, и уже собирался встать, но тут он повернулся ко мне, положил свою темную руку на рукав моей белоснежной рубашки и с неожиданной живостью сказал:
– Не спешите, молодой человек. Куда вы торопитесь? Молодые вечно спешат.
Он был прав: куда мне спешить? Потом он добавил:
– Забудьте, забудьте обо всем, что неважно, и думайте лишь о том, что важней всего.
Но он не пояснил, что именно неважно и что важней всего.
Словами не пояснил, но ласково взял меня за плечо, и я подумал, что, по существу, он опять прав; я понял, что глупо изводиться из-за тех забот, которые меня одолевали, из-за досадных мелочей, – и понять это помогло мне море, такое безбрежное и спокойное в это воскресное утро.
– Идемте, – сказал он, вставая.
И я последовал за ним. Мы медленно пошли, не говоря ни слова, вдоль кромки прибоя.
– Разве не ведомо вам, молодой человек, что все в конце концов улаживается? – задумчиво спросил он.
А я не без горькой иронии ответил:
– Да, конечно, когда приходит смерть.
– Вот именно: когда приходит смерть, – серьезно подтвердил он. Но тут же, перейдя на веселый тон, продолжал: – Так что ж, пока наша смерть не пришла, позаботимся о поддержании жизни. Согласны? Тогда пойдемте: я приглашаю вас позавтракать со мной. Окажите мне эту честь.
Я не стал отказываться, хотя бы из приличия. Как я ни старался это скрыть, незнакомец прекрасно понял состояние моего духа, пожалел меня и не хотел оставлять одного. И я молча принял его предложение, ощущая собственную беспомощность и проникшись жалостью к самому себе, но твердо решил расплатиться по счету, прежде чем он успеет это сделать.
Однако момент этот так и не наступил, потому что он повел меня завтракать к себе домой, в дощатую лачугу, выкрашенную в зеленый цвет; на окошках с простыми, вязанными крючком занавесками стояли горшки с геранью.
– Лаура, со мной мой друг, он будет с нами завтракать, – крикнул он, отодвигая полог у двери, и тут же поспешно посторонился, пропуская меня. Донья Лаура тотчас подошла, протянула мне руку и посетовала: если б ей знать заранее, а то она может подать нам только рис, бананы и пиво.
Рис был отличный. Завтракали мы на свежем воздухе, в маленьком немощеном патио – в жилищах бедняков это самое лучшее место. Мне сразу же сказали, что, если захочу, я могу провести здесь сиесту, отдохнуть. Выпили кофе. «Прекрасный кофе, сеньора!» – похвалил я. После второй чашечки, которую я выпил с наслаждением, как и первую, мы долго молчали.
Потом хозяин дома встал, не говоря ни слова, вошел в дом и вернулся с кларнетом в руке, глаза его лукаво улыбались.
– Ого! – весело воскликнул я. И мы оба рассмеялись.
Он поднял ладонь: подождите минутку. Стал передо мной, поднес мундштук к губам и стал пробовать инструмент, извлекая из него тягучие звуки. Донья Лаура меж тем исчезла в полутьме дома, а я развалился в плетенном из ивовых прутьев кресле под освежающей сенью каких-то растений с огромными листьями. Хозяин играл с наслаждением. Меня развлекала и забавляла его манера исполнения: он помогал сверкавшему никелем инструменту всем своим телом, и мне казалось, будто я смотрю на неутомимые выкрутасы резвого и шаловливого ребенка: издавая высокие переливчатые звуки, музыкант пожимал плечами, лукаво подмигивал, потешно тряс головой, а ногой отбивал такт.
Но вдруг после одной из пауз кларнет издал не виртуозное тремоло юморески, а протяжную душераздирающую тоскливую ноту, так что я вздрогнул, сначала даже испугался, а потом замер в ожидании. Что бы это значило? У меня возникло такое же впечатление, какое бывает, когда возишься с приятелем, обмениваясь шутливыми ударами, и вдруг, когда ты меньше всего этого ожидаешь, получаешь сильный удар под ложечку… Я замер: что это такое? Кларнет во весь голос кричал о безысходном отчаянии, но первоначальная острота и пронзительность постепенно смягчились, стали глуше и затем сменились судорожными рыданиями, в которых время от времени возникали новые всплески отчаяния, тут же переходившие в тихую жалобу, и в усталом голосе кларнета все сильней звучали нотки самоотречения, он пел все тише, все печальней.
Я прикрыл рукой глаза: на них выступили слезы. И заметил, что хозяин дома тоже плачет: слезы текли по его щекам, смешиваясь с каплями пота. Тогда я опустил руку, устыдившись. Мы смотрели друг на друга, как двое потерпевших кораблекрушение, перед тем как их поглотит пучина. Наконец агонизирующий кларнет умолк.
Музыкант отер пот с лица рукавом, улыбнулся мне и глубоко вздохнул. Но, едва переведя дух, снова поднял кларнет, и из него полились торжественные, уверенные, спокойные звуки. От самоотречения мы перешли к утешительному забвению, перед нами возник грустный, но мирный пейзаж… Снова пауза, и снова неожиданность. Кларнет издал короткий крик, на этот раз – ликующий и радостный, и потоки счастья хлынули в мою душу, послушную теперь серебряному голосу кларнета, который в финале взвился высокой нотой вечной надежды и бесконечного ликования… Когда он умолк, я, сам не знаю, как и почему, встал и распростер объятия.
– Аллилуйя, брат мой! – воскликнул музыкант. – Аллилуйя!
Я молча обнял его.
И вскоре распрощался с этим добрым человеком и его женой. Не спеша направился к дому. Он был прав: в конце концов все улаживается.
И вот, когда на мои звонки уже никто не отвечал и мне пришлось отказаться от мысли провести воскресенье с ней, тут-то и навалилась на меня хандра. Полезли в голову всякие мысли, и в ту ночь я долго не мог уснуть. Прежде всего меня выводило из себя, что Ньевес такая уклончивая, неуловимая – всегда вывернется. Сейчас она там, конечно, веселится вовсю со «своими», а я тут… А я меж тем никак не мог отделаться от забот, накопившихся за неделю, и перед сном они одолевали меня, как назойливые мухи. Во-первых, денежные затруднения; подступали сроки платежей, и провалиться мне в тартарары, если я знал, откуда взять денег. Да если бы только это… К таким вещам я давно привык, и они не очень меня пугали, хотя, по правде говоря, бывают минуты, когда чувствуешь, что устал изворачиваться. Во-вторых, я не мог уснуть из-за этого идиота Онтанареса, его неприязнь ко мне в последнее время переросла, можно сказать, в откровенную вражду. Не будь он чем-то вроде начальства, что давало ему возможность навредить мне или по крайней мере испортить настроение, плевал бы я с высокой колокольни на этого Онтанареса со всеми его нападками. Но, к сожалению, я не мог пренебречь им, а, напротив, должен был держать ухо востро. Какой черт ему рассказал или что он там пронюхал о моей личной жизни, но стервец то и дело бросал на меня зло-ехидные взгляды, говорил со мной обиняками, а то возьмет и преподнесет мне что-нибудь; вот, например, в позапрошлую пятницу этот осел торжественно заявил: «Сеньор Имярек, нам с вами надо кое-что выяснить. Зайдите в понедельник ко мне в кабинет, как только приедете на работу, потолкуем». То, что он хотел мне сказать, оказалось вздором, пустячным делом, меня оно совершенно не касалось, не помню даже, о чем шла речь. Но это выяснилось только в понедельник. А Онтанаресу только и надо было, чтобы я весь конец недели думал и гадал, что бы это значило, и цели своей он, разумеется, достиг. Как я уже сказал, в ту ночь я долго не мог уснуть, а наутро, едва проснулся, сознанием моим овладели все те же вчерашние невзгоды: ехидство и вражда Онтанареса, предстоящие платежи и выскользнувшая из моих рук Ньевес – кто тебя знает, чем ты там сейчас занимаешься!
Так что встал я в дурном настроении, а тут еще это проклятое колотье в боку, ничего страшного, как говорила, посмеиваясь, Ньевес («Ничего страшного, дурачок ты мой»), но, если это так, почему оно не исчезнет раз и навсегда? Я немного мнительный, не отрицаю. Врач не предписывает мне особой осторожности, но и не говорит, что, мол, ничего страшного. По-моему, он знает о моей болезни только то, что я сам ему о ней рассказываю: хоть и не часто, но кольнет вдруг и тут же отпустит, и так каждый раз. Кому это понравится? Теперь-то я к этому колотью привык и не обращаю на него внимания, а в те времена оно меня сильно заботило. И вот я встал, заварил кофе в электрической кофеварке, выпил его как-то машинально, не ощущая никакого удовольствия, и стал приводить себя в порядок, стараясь выполнить каждую процедуру не спеша. Но, как ни тянул время, очень скоро покончил с мытьем, бритьем и одеваньем, а передо мной было еще целое утро, воскресное утро, лучезарное и пустое. Что с ним делать? После обеда еще можно убить время, забравшись в какой-нибудь кинотеатр, хоть по воскресеньям там полно несносной ребятни, шушукающихся парочек и семей в полном составе; провести вторую половину дня, в конце концов, не проблема. Но что делать в это сияющее и бесполезное утро? Как убить время, несколько долгих часов? Бессмысленно послонявшись по квартире и выглянув на террасу, я попробовал включить приемник – ничего интересного, уселся в кресло с книгой – и поставил ее обратно на полку, так и не раскрыв, и наконец пришел к решению, которое напрашивалось с самого начала: вывел из гаража машину и поехал. Это был единственный выход. Перемена мест – лучшее развлечение. Плохо только, что на автомобиле в любое место попадаешь очень быстро. Но так или иначе, это выход. И я поехал, сам не зная куда, и вот, когда, исколесив полгорода по пустынным улицам – черт бы побрал эти воскресенья! – собрался свернуть на набережную, – бац! Только этого мне и не хватало: машина останавливается. Застрял на самом углу. Бывают дни, когда лучше не вставать с постели. Ну кто меня гнал?… Не ахти какое происшествие, дело заурядное, это мне ясно, но все-таки бывают же такие дни!… За каким чертом я поехал – и что теперь делать: все на свете закрыто, кому охота работать в воскресенье, а если какие-нибудь бедолаги где-нибудь и дежурят и удастся их отыскать, ничего они не смогут сделать.
Поковырявшись довольно долго в моторе наобум, попробовав все, что в таких случаях пробуют, я так разозлился, что мне оставалось только пнуть в сердцах неподвижную хламину или сесть на кромку тротуара и заплакать. С отчаянием и яростью глядел я на бесполезную машину, хотя и сознавал, что злиться на нее глупо, как вдруг услышал рядом чей-то голос, вернее, глас небесный, суливший мне помощь свыше:
– Что случилось, друг мой? Не могу ли я вам помочь?
Ничьих шагов я не слышал. Но рядом со мной стоял, склонившись над моторным отсеком с поднятым капотом, какой-то пожилой человек.
– Вы случайно не механик? – спросил я.
– Нет, сеньор, я не механик. Но, может быть, смогу помочь вам. Машины, знаете ли, все равно что наши братья во Христе: вдруг заболеют, и один господь бог…
И он начал трогать тут и там, ощупывать-умолкнувший мотор. Но, как видно, недомогание моей бедной машины было очень серьезным и скрытым: ни на какое лечение она не реагировала. Она была слишком стара, одним словом – хламина.
– Иногда… – продолжал мой добровольный помощник. – Вы не поверите, но иногда стоит мне сосредоточиться и подумать, – тут он закрыл глаза, – и меня как будто кто-то толкнет, наступает прозрение, и рука сама тянется к какому-нибудь кранику или другой детали, что-нибудь пошевелю или нажму рычажок – и готово. Это трудно объяснить… Но бывает и так, что…
– Ну, сегодня, кажется, нам не везет, – мрачно заметил я.
Добрый человек посмотрел на меня с ласковой улыбкой. Белые зубы сверкнули на солнце, а черные глаза, тоже блестевшие, глядели на меня с участием. Лицо его как будто сохраняло юношескую свежесть, и, если бы не седина в густых вьющихся волосах, никто бы не подумал, что он – старик… Я протянул ему ветошь, и он, продолжая улыбаться, обтер руки, перепачканные машинным маслом.
– Большое спасибо, – сказал я. – Как бы там ни было, я вам очень благодарен.
– Жаль, – ответил он, – очень жаль, что я не смог быть вам полезным. – И добавил: – Но поверьте мне, молодой человек, не стоит из-за такого пустяка портить себе кровь.
Хоть я и пребывал в расстройстве, мне не хотелось показаться невежливым такому обязательному человеку. И я пояснил как можно учтивее:
– Нет, портить кровь себе я не собираюсь. Только это… досадно, не правда ли? Мелкая неприятность, не более. Откровенно говоря, зло берет. Но что поделаешь!
И в своем голосе я услышал беспомощные нотки. Улыбка моя, должно быть, показалась ему вымученной и печальной.
– Вы, наверное, торопились, спешили куда-нибудь, – заметил он, оглядываясь, словно искал для меня спасения.
– Да нет… видите ли. По правде говоря, не спешил. Ехал просто так. Неважно, оставим это, выйду из положения.
Мне хотелось ответить любезностью на любезность этому услужливому человеку, и, чтобы не показаться сухим и даже грубоватым, каким я бываю всякий раз, как сталкиваюсь с какой-нибудь неприятностью (уж я-то себя знаю), я пустился в объяснения, попытался в общих чертах обрисовать обстановку, в которой оказался этим утром. У меня была только одна цель: держаться естественно, спокойно и не проявлять свойственной мне по временам сдержанности. Но очень скоро – быть может, потому, что мне не хотелось вернуться к своему одиночеству, – я стал доверительно делиться с ним моими невзгодами, поначалу в безличной форме: дескать, жизнь не часто балует нас, простых смертных, а потом – без лишних подробностей, разумеется, – рассказал и о моем невезении в последние дни.
Он слушал меня, кивая головой и глядя в землю. Сами того не замечая, мы с ним медленно пошли к набережной. Как только завернули за угол, перед нами предстало море – зеленое, синее, белое, сверкающее и искрящееся в это солнечное утро. На набережной никого не было. Солнце припекало уже чувствительно, но здесь жара смягчалась свежим морским ветерком. Мы уселись на скамью лицом к морю.
– Да, сеньор, – задумчиво произнес незнакомец после молчания, – так оно и есть, у каждого свои горести. Таков уж мир.
И вдруг он начал бормотать нараспев какие-то слова, почти не разжимая губ, – он пел что-то вроде гимна, мелодия показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, что это такое.
Так мы сидели довольно долго. Время от времени я искоса поглядывал на его склоненную голову, в которой было немало седых прядей, на его набрякшие веки, мигавшие от сверкания моря, на толстые дрожащие губы, из которых неслись тихие звуки бесконечной литании. Я подумал было, что он забыл о моем присутствии, и уже собирался встать, но тут он повернулся ко мне, положил свою темную руку на рукав моей белоснежной рубашки и с неожиданной живостью сказал:
– Не спешите, молодой человек. Куда вы торопитесь? Молодые вечно спешат.
Он был прав: куда мне спешить? Потом он добавил:
– Забудьте, забудьте обо всем, что неважно, и думайте лишь о том, что важней всего.
Но он не пояснил, что именно неважно и что важней всего.
Словами не пояснил, но ласково взял меня за плечо, и я подумал, что, по существу, он опять прав; я понял, что глупо изводиться из-за тех забот, которые меня одолевали, из-за досадных мелочей, – и понять это помогло мне море, такое безбрежное и спокойное в это воскресное утро.
– Идемте, – сказал он, вставая.
И я последовал за ним. Мы медленно пошли, не говоря ни слова, вдоль кромки прибоя.
– Разве не ведомо вам, молодой человек, что все в конце концов улаживается? – задумчиво спросил он.
А я не без горькой иронии ответил:
– Да, конечно, когда приходит смерть.
– Вот именно: когда приходит смерть, – серьезно подтвердил он. Но тут же, перейдя на веселый тон, продолжал: – Так что ж, пока наша смерть не пришла, позаботимся о поддержании жизни. Согласны? Тогда пойдемте: я приглашаю вас позавтракать со мной. Окажите мне эту честь.
Я не стал отказываться, хотя бы из приличия. Как я ни старался это скрыть, незнакомец прекрасно понял состояние моего духа, пожалел меня и не хотел оставлять одного. И я молча принял его предложение, ощущая собственную беспомощность и проникшись жалостью к самому себе, но твердо решил расплатиться по счету, прежде чем он успеет это сделать.
Однако момент этот так и не наступил, потому что он повел меня завтракать к себе домой, в дощатую лачугу, выкрашенную в зеленый цвет; на окошках с простыми, вязанными крючком занавесками стояли горшки с геранью.
– Лаура, со мной мой друг, он будет с нами завтракать, – крикнул он, отодвигая полог у двери, и тут же поспешно посторонился, пропуская меня. Донья Лаура тотчас подошла, протянула мне руку и посетовала: если б ей знать заранее, а то она может подать нам только рис, бананы и пиво.
Рис был отличный. Завтракали мы на свежем воздухе, в маленьком немощеном патио – в жилищах бедняков это самое лучшее место. Мне сразу же сказали, что, если захочу, я могу провести здесь сиесту, отдохнуть. Выпили кофе. «Прекрасный кофе, сеньора!» – похвалил я. После второй чашечки, которую я выпил с наслаждением, как и первую, мы долго молчали.
Потом хозяин дома встал, не говоря ни слова, вошел в дом и вернулся с кларнетом в руке, глаза его лукаво улыбались.
– Ого! – весело воскликнул я. И мы оба рассмеялись.
Он поднял ладонь: подождите минутку. Стал передо мной, поднес мундштук к губам и стал пробовать инструмент, извлекая из него тягучие звуки. Донья Лаура меж тем исчезла в полутьме дома, а я развалился в плетенном из ивовых прутьев кресле под освежающей сенью каких-то растений с огромными листьями. Хозяин играл с наслаждением. Меня развлекала и забавляла его манера исполнения: он помогал сверкавшему никелем инструменту всем своим телом, и мне казалось, будто я смотрю на неутомимые выкрутасы резвого и шаловливого ребенка: издавая высокие переливчатые звуки, музыкант пожимал плечами, лукаво подмигивал, потешно тряс головой, а ногой отбивал такт.
Но вдруг после одной из пауз кларнет издал не виртуозное тремоло юморески, а протяжную душераздирающую тоскливую ноту, так что я вздрогнул, сначала даже испугался, а потом замер в ожидании. Что бы это значило? У меня возникло такое же впечатление, какое бывает, когда возишься с приятелем, обмениваясь шутливыми ударами, и вдруг, когда ты меньше всего этого ожидаешь, получаешь сильный удар под ложечку… Я замер: что это такое? Кларнет во весь голос кричал о безысходном отчаянии, но первоначальная острота и пронзительность постепенно смягчились, стали глуше и затем сменились судорожными рыданиями, в которых время от времени возникали новые всплески отчаяния, тут же переходившие в тихую жалобу, и в усталом голосе кларнета все сильней звучали нотки самоотречения, он пел все тише, все печальней.
Я прикрыл рукой глаза: на них выступили слезы. И заметил, что хозяин дома тоже плачет: слезы текли по его щекам, смешиваясь с каплями пота. Тогда я опустил руку, устыдившись. Мы смотрели друг на друга, как двое потерпевших кораблекрушение, перед тем как их поглотит пучина. Наконец агонизирующий кларнет умолк.
Музыкант отер пот с лица рукавом, улыбнулся мне и глубоко вздохнул. Но, едва переведя дух, снова поднял кларнет, и из него полились торжественные, уверенные, спокойные звуки. От самоотречения мы перешли к утешительному забвению, перед нами возник грустный, но мирный пейзаж… Снова пауза, и снова неожиданность. Кларнет издал короткий крик, на этот раз – ликующий и радостный, и потоки счастья хлынули в мою душу, послушную теперь серебряному голосу кларнета, который в финале взвился высокой нотой вечной надежды и бесконечного ликования… Когда он умолк, я, сам не знаю, как и почему, встал и распростер объятия.
– Аллилуйя, брат мой! – воскликнул музыкант. – Аллилуйя!
Я молча обнял его.
И вскоре распрощался с этим добрым человеком и его женой. Не спеша направился к дому. Он был прав: в конце концов все улаживается.