Иван Дормидонтович поднялся из-за стола, обошел делегацию. Немирович представлял каждого. Фамилии Степана Сергеича он не знал и ограничился неопределенным:
   — Из цеха.
   — Хорошую вещь вы сделали, товарищи. — Иван Дормидонтович подошел к столику у стены, на столике по ранжиру стояли ГИПСы — не единоутробные братья, самым маленьким, самым последним был индикатор Шестова.
   Тяжелая мужская рука легла на светло-коричневый корпус прибора, пальцы ласкали гладкую поверхность. Иван Дормидонтович нажал на кнопку под резиновым колпаком, стрелка вольтметра поползла к красной риске. Немирович многозначительной скороговоркой перечислил тактико-технические данные ГИПСа.
   Продемонстрировал, как с помощью крошечной радиоактивной пластины, вмурованной в корпус, убедиться в работоспособности индикатора. Иван Дормидонтович понимающе наклонил голову в седом бобрике. Немирович вложил индикатор в футляр с ремешком, повесил на плечо себе.
   — Легко и удобно. Как фотоаппарат.
   — Чудесно. Чудесно, — залюбовался Иван Дормидонтович. — Скромно, хорошо и… то, что надо.
   Он не знал (да и знать ему не полагалось) существа схемы, новизны конструкции. Он знал больше: что за океаном еще не додумались до такого прибора, за океаном он появится через год, не раньше; что ГИПС легче банки консервов; что индикатор испытывался в самой взаправдашней обстановке и результаты испытаний подписаны людьми знающими и честными.
   Иван Дормидонтович открыл формуляр и паспорт на ГИПС, взглядом заскользил по фамилиям на последних листах.
   — Шестов… Кто это… Вы? Поздравляю… Мошкарин?.. Болен. Сожалею…
   (Адъютант уловил что-то в голосе его, приготовился записывать.) Их мы отметим особо. Остальных — как всегда.
   Он перенес индикатор на свой стол, сел, продолжая любоваться долгожданным подарком. Поднял голову.
   — Как вы думаете — в массовом производстве они не подведут? Нам не двадцать штук надо, больше.
   — Это исключено, — почтительно и скромно заверил Немирович с некоторым превосходством человека науки, посвященного в тайны глубокие, недоступные иным смертным.
   Потом заговорил Молочков, до этого помалкивавший. Малогабаритный переносный индикатор Молочков видел впервые. Кроме того, подавляло величие человека за столом. Молочков вообще робел в кабинетах людей, занимавших ответственные посты. И сам подавлялся собственной значимостью, сидя в своем кабинете.
   — Партийная организация НИИ придаст особое внимание технически грамотному и своевременному оформлению документации, позволяющей… э… которая позволит выпустить индикатор…
   — Понятно, — кивнул Иван Дормидонтович.
   Представители главка вступили в легкий спор между собой, обсуждая, какому заводу поручить изготовление массовой серии. Все прислушивались, стараясь разобраться в отличиях одного завода от другого.
   — Эх, поручили бы нам! — воскликнул завистливо плановик. Иван Дормидонтович усмехнулся, делегаты усмехнулись… Не все: Степан Сергеич сохранял на лице выражение нетерпеливой внимательности. Он ждал — ждал, когда кто-нибудь из делегатов скажет о разнесчастных счетчиках. Чтобы отобрать их нужное количество из сотен тысяч единиц заведомого брака, потребуются десятки лабораторий типовых испытаний, сотни квалифицированных людей. Почему же об этом молчат? Молчит Немирович, начальник третьего отдела, молчит Шестов, молчит Игумнов — а они ведь знают о счетчиках! Не может быть, чтобы преданные родине люди пытались скрыть истину, обмануть государство. Забыли, запамятовали. Надо сказать, а то придется потом краснеть перед Иваном Дормидонтовичем!
   Степан Сергеич, не плечом, а грудью раздвигая делегатов, приблизился к столу и — сердце, бухнув, остановилось — доложил:
   — Диспетчер второго цеха Шелагин. Индикаторы в массовое производство запускать нельзя.
   Все обомлели. Застыли в полнейшей растерянности.
   — Ка-ак? Что вы сказали? — опомнился Иван Дормидонтович. Тяжелая, властная рука, гладившая индикатор, сжалась, потом инстинктивно потянула индикатор к себе, словно защищая от беды, будто опасаясь, что человек, подошедший к столу, сейчас отберет его. — Ка-ак! Почему? — прогремел голос, заглушавший в свое время танковый мотор.
   Степан Сергеич знал, чем грозит ему этот голос. Он вздохнул глубоко, как перед мученической смертью, грубо, внятно и кратко доложил о счетчиках.
   — Это правда?
   Делегация безмолвствовала. С горестным сожалением Иван Дормидонтович убрал руку с индикатора, отодвинул его от себя. Костяшкою согнутого пальца надавливал на ребро стола, не чувствуя боли. Потом сплел пальцы, посмотрел на них. Ему было обидно… Немилосердно и грубо окатили его холодным душем.
   Хочется (а кому не хочется?) повитать в пространстве над грешною землей, помечтать, но чем дольше витаешь, тем выше забираешься, тем больнее будет, когда шмякнешься оземь. В молодости, всего шестнадцать лет назад, Иван Дормидонтович, тогда еще офицер штаба армии, посылал отступавшим в июне войскам приказы «отбросить», «контратаковать», «стоять насмерть», а войска отходили, танки и авиация куда-то пропадали. Этот кошмар начальных дней войны казался сном, вот-вот наступит пробуждение, вот-вот появятся многомиллионные резервы и остановят, а потом опрокинут врага. До сих пор стыдно о собственной слепоте вспоминать. Жить — значит, определять границы сна, набираться умения видеть все так, как оно есть, воспарять мыслями, не отрываясь от земли родимой. На ней не все гладко: дорогу преграждают валуны несползаемые, пни, вросшие намертво, бугры непропаханные. Где обойдешь, где перепрыгнешь, где покорчуешь, если почва позволяет, где приложишься, споткнувшись, носом о рассыпанные осколки и обрубки. Зато путь ясен и преодолим, держи глаза открытыми.
   Так что, подумал Иван Дормидонтович, очень хорошо все складывается, узнать вовремя правду — это половина победы.
   — Как ваша фамилия? Простите, не расслышал.
   — Шелагин.
   По сдержанности ответов, по позе Иван Дормидонтович догадался, что перед ним бывший офицер. Он совсем подобрел.
   — Давно из армии, товарищ Шелагин?
   — Три года как… — слегка замялся Степан Сергеич.
   — Индикаторы пустим в массовое производство… после того, как отработаем вопрос о счетчиках… Благодарю вас, товарищ Шелагин.
   Иван Дормидонтович протянул руку, и Степан Сергеич пожал ее так, как умеют это делать офицеры-строевики: в четкости и стремительности движений руки и тела ничего похожего на подобострастие, и в то же время рукопожатие исполнено беспрекословной готовности совершить все, что прикажут.
   С другими делегатами Иван Дормидонтович простился поворотом головы в их сторону, жалко было смотреть, как они заторопились неизвестно куда, покидая скорее кабинет, наступая друг другу на ноги. Степан Сергеич вышел последним: его задержал адъютант, записал имя-отчество и адрес.
   Держась ближе к стене, Степан Сергеич спустился не по той лестнице, долго блуждал по коридорам, пока кто-то добродушно не разъяснил ему, как правильно пройти в центральный вестибюль. Шелагин стремительно оделся, выскочил на улицу. Все три автомашины, доставившие делегацию, уже уехали.
   Прозрачный февральский денек начинал переходить в светло-серые сумерки.
   Если дойти до метро, доехать до «Сокола», потом еще на автобусе — эдак прокатается он больше часа, в цехе работа кончится. Но если сразу направиться домой, то будешь там раньше пяти. Степан Сергеич задумался, как быть. Вдруг его кто-то толкнул весьма невежливо.
   — Степан Сергеич, скажите, с чего это вы вспомнили о счетчиках?
   Шестов — пальто нараспашку, галстук скособочен, мохнатая шапка на затылке — слова произносил свирепо. Степан Сергеич вопроса не понял.
   Старший техник Сергей Шестов напрасно ждал ответа, неведомой ему правды.
   — Где же остальные?
   — Уехали, отвалили, Степан Сергеич, мой дорогой диспетчер, оставили нас одних… Все вы, диспетчеры, чудаки. До вас такой был — Мишель Стригунков, храбрец из храбрецов. Выгнали, а недавно опять приняли. Голова.
   Агентом по снабжению работает. Бивни мамонта из-под земли достанет, если план горит… Выпить хочется, Степан Сергеич, ужраться до посинения, до упокойника, настроение вы мне сделали, черт бы вас побрал… Деньги есть до получки?
   Степан Сергеич безропотно выдал сто рублей.
   — Не понимаю, — сказал он, — зачем же сразу пить…
   — Бросьте… «Прага» рядом… Нет, дорого… Дома… Нам, кажется, в одном направлении… Так едем. Такси, видите, привезло безлошадного генерала. Бежим.


33


   Иван Дормидонтович ответил на срочные телефонные запросы. Адъютант уже познакомился с личным делом капитана Шелагина и, опуская ненужные частности, доложил, что там — все в порядке.
   В армию, что ли, вернуть его, раздумывал Иван Дормидонтович. А стоит ли? Человек учится, скоро инженером станет, второй раз ломать ему жизнь? Не надо. Но что же тогда?
   — Обратили внимание — Игумнов, начальник цеха или кто там у них… сын Игумнова.
   — Да ну? Не в отца сынок. Отец — вроде этого диспетчера, хитрить не научился. В апреле сорок пятого года совещание у него было перед наступлением. Решали среди прочего: какими деньгами платить немцам, валюту какую пустить в обращение. Присутствовал один умник из МИДа, предложил учредить несколько валют: для Тюрингии, скажем, одну, для Саксонии другую. Как триста лет назад, при княжествах. Игумнов как услышал это, так тут же приказал умника в Москву отправить на просвежение и телеграмму вдогонку; таких не надо. Дипломат пробовал жаловаться; да куда жаловаться, кому?.. Диспетчера этого как фамилия? Забываю все…
   — Шелагин.
   — Позвони в кадры… пусть ему майора запаса дадут.
   — Слушаюсь… — Адъютант поклевал карандашом блокнот. — Разрешите напомнить: прием. Вызвать помощника?
   Иван Дормидонтович перебрался в примыкавшую к кабинету комнату, переоделся. Прием предстоял в честь отъезжавших на родину социалистов, один — бывший премьер, второй — бывший министр. Иван Дормидонтович провел рукой по щекам: сойдет и так, не бриться же утром и вечером. Когда вернулся в кабинет, увидел уже пришедшего помощника.
   Тот начал инструктаж: кто и с какой целью будет на приеме, почему не приедет атташе такой-то, звонил начальник отдела внешних сношений, сказал, что…
   Иван Дормидонтович слушал недоверчиво, но остро, запоминал все. И, рискуя опоздать, вновь занялся ГИПСом. Почему все-таки никто из своих не доложил о счетчиках? Адъютант, употребляя безличные предложения (чтоб в дальнейшем не фигурировать как источник информации), сказал: соответствующий документ присутствовал в деле, однако всем было известно, что индикатор Ивану Дормидонтовичу нравится, и посему документ был изъят.
   — Кто изъял? Кто?
   Адъютант открыл рот — для неопределенно-личных местоимений. Иван Дормидонтович, видимо, догадывался, кто из подчиненных проявил заботу о его нервах, помощник знал точно и поэтому определял: строгий выговор? Пожалуй.
   Если не последнее предупреждение.
   Простительно в какой-то мере инженерам-шалунишкам, но никак не нам. — Иван Дормидонтович, отстранив адъютанта, возился с шинелью. — Не хотят нервировать меня! (Адъютант подал шапку.) Я вам не курортная дама!
   Настроение боялись мне подпортить? Так я его вам подпорчу, надолго и основательно! — Вдруг Иван Дормидонтович круто повернулся к адъютанту. — Сожрут, боюсь, товарищи инженеры этого диспетчера Шелагина… Так ты пусти какую-нибудь пулю похитрее… Понял?


34


   В институте, на заводе только и разговоров что о Шелагине. Его проклинали грузчики, машинистки всех отделов и конторские работники рангом выше. В третьем отделе его ругали более сдержанно, в остальных — бурно хвалили. В конструкторском бюро весь гнев вылился на Немировича. Начальник третьего отдела в коридорах не показывался, сиднем сидел в кабинете, названивая осторожненько в главк, спрашивал, что слышно. Ему мерещились оргвыводы. А Молочков громко восхвалял партийную принципиальность Шелагина, советовал брать с него пример.
   Мошкарин, не доверяя слухам, отыскал Шестова. Тот сам хотел поговорить с ним.
   — Владимир Афанасьевич, вы потому не поехали в министерство, что догадывались о Шелагине?
   — Вовсе не догадывался. Я, наоборот, полагал, что там все проскочит без сучка без задоринки. Стыдно было подсовывать дрянь, вот и не поехал.
   — А я вот подсовывал, покрывал. — Шестов болезненно поморщился. — Считаешь себя честным человеком, считают тебя таким друзья, полезный член общества и так далее. И обнаруживается вдруг, что ты подлец… С детства внушают: будь честным. Хочется быть честным… Вам хочется?
   Мошкарин не любил схоластических разговоров.
   — Хочется, да колется, — буркнул он.
   — Скажу вам так: если придется попасть в подобную компанию и в подобную ситуацию, брякну, ей-богу, по-диспетчерски!
   — Похвально.
   — А вы как поступите? Опять не захотите поехать?
   Мошкарин снял со своего плеча по-пьяному нервную и дерзкую руку. Шестов развеселился.
   — Знаете, что самое смешное в этой истории? Шелагин до сих пор убежден, что Немирович и другие просто забыли рассказать о счетчиках.
   — Это уже анекдот, — не поверил Мошкарин.
   Труфанов подождал день, второй, третий. Когда выяснилось, что в главке решили не придавать значения конфузу с индикаторами, он позвал Немировича.
   Тот честно рассказал все. Прибавил:
   — Кто бы мог подумать… Включили этого идиота в делегацию. Ясно же, что требовалось от него. Представляй себе рабочий класс и молчи.
   — Нехорошо, — согласился директор.
   Ему всегда нравились настоящие мужчины, смелые люди, не боящиеся ответственности, в голове складывался образ такого мужчины, в нем было что-то от самого Труфанова, от многих других знакомых, полузнакомых и совсем не знакомых людей. Люди эти отличались острым умом, энергией, уверенностью в себе, умелым пером — чему только не научишься, отбиваясь от ревизоров, контролеров, комиссий, корреспондентов и своих внутренних демагогов.
   Смелость и честность, думал директор, явления абстрактные, понятия безобидные и громкие. Весь вопрос в том, как их применять и где. Во имя каких целей. С умом или без. Степан Сергеич Шелагин никак не согласовывался с образом настоящего мужчины. Надо, конечно, отдать ему должное, текли мысли Труфанова, человек он смелый. Но по существу — выскочка. Неужели он мог подумать, что НИИ хочет обмануть государство, всучив заказчику негодные чертежи? Ничего подобного. Отдел стандартизации ошибся, конечно, впустив в схему счетчики. Так ведь будущий завод-изготовитель был бы честно предупрежден! Наконец — это самое важное, — надо знать свое место, свой шесток. Послали диспетчера в министерство — так молчи в кулачок, язык не показывай. У нас, само собой, демократия. Но если каждый приглашенный в делегацию станочник и подметальщик станет выкладывать свои узколичные пожелания, то что же тогда получится? Анархия, развал, забвение высокогосударственных интересов. Подумаешь, счетчики! Чепуха какая-то!
   — Удивляет меня твой воспитанник, — пожаловался директор Баянникову.
   — Ума не приложу, что делать с ним.
   — Будем выгонять?
   Труфанов недовольно хмыкнул. Умеет же сбивать с толку Виктор Антонович.
   Мысль еще не додумана, еще боится вылезать наружу, а Баянников тут как тут, выложит ее на просмотр, и сразу обнаруживается абсурдность копошащегося в уме предположения.
   — Ну зачем так грубо? — прикинулся обиженным Анатолий Васильевич. — Выгонять! У нас, слава богу, за честность не выгоняют. Другое дело указать ему на ошибки, предупредить…
   — Какие ошибки?
   Труфанов не ответил. Искоса наблюдал за Баянниковым, прощупывал его.
   — А хотя бы и выгнать…
   — Не выйдет.
   — Почему?
   — Я против.
   — Ну, ты-то, Виктор Антонович, это еще не все.
   — Да, не все. Как только вы выгоните Шелагина, его призовут в армию и назначат старшим офицером контрольно-проверочного аппарата НИИ, а НИИ, чего доброго, завалят военными заказами.
   — Это точно?
   — Есть такое мнение…
   — Мнение, мнение…
   Труфанов заерзал. Классическая формула: «Есть такое мнение…»
   — Ему и майора уже присвоили, — подбавил Баянников. (Степан Сергеич, которого он поздравлял с повышением, обрадовано воскликнул: «Я был прав, я, а не Набоков!» Малопонятные слова эти Виктор Антонович директору, конечно, не передал.)
   — Никто не собирается Шелагина выгонять, заруби это себе на носу…
   Пусть крутится в цехе: человек он для производства нужный, говорю тебе совершенно искренно. Нужный. Но в комиссии, в делегации больше не вводить!
   Мало ли что может произойти! Он после армейских щей никак не привыкнет к гражданским деликатесам…
   А Степан Сергеич обо всем этом и не подозревал, он и не думал трогаться с насиженного места. Цех, лишившись премии, не стал обвинять своего диспетчера ни в чем. Степана Сергеича теперь знали все, он же только отвечал на приветствия, встречаясь с совсем не известными ему инженерами. Некоторые открыто восхищались им — с опаской за дальнейшее диспетчерство его. Другие, признавая в нем существующие и не существующие достоинства, называли Степана Сергеича не стесняясь дураком — не при встречах, конечно. Слово «дурак» приобрело уже на Руси (и только на Руси) второе значение. Есть в дураке что-то героическое, гениальное, недаром один ученый немец с болью писал, что русский Иванушка-дурачок несравненно умнее Михелей, Гансов и Петрушек, вместе взятых. А раз герой — то ему положено и страдать. Никто в НИИ поэтому не удивился бы, услышав о гонениях на Степана Сергеича.
   Мошкарин навестил его в цехе. Предупредил:
   — Договоримся: если захотите еще что-нибудь выкинуть проконсультируйтесь со мной.
   — Лучший консультант — моя партийная совесть, Владимир Афанасьевич…
   — Подите вы со своей совестью… Здесь жизнь, а не конкурс христовых невест.
   — Не понимаю я вас…
   — Понимать нечего. Один ум хорошо, а два сапога пара, как говорят девицы в моей группе.
   Главный инженер НИИ и завода Тамарин, дотошный знаток дилогии Ильфа и Петрова, бендеровед, так сказать, прослышав о катастрофе с ГИПСами, удивления не выразил. Задумчиво пожевал сигару.
   — Шелагин? Не знаю. Не мешало бы познакомиться с нарушителем конвенции.
   Когда-то, года два назад, главный инженер успевал обойти за день все отделы и покричать в КБ. Потом кто-то решил, что высшую школу надо приблизить к науке и производству. Тамарину предложили читать лекции в энергетическом. Он согласился. Дальше — больше. Несколько раз доказывал уже Тамарин в руководящих кабинетах, что он главный инженер, а не старший преподаватель кафедры, навязанные ему часы мешают основной работе, документы в НИИ приходится подписывать не глядя. В кабинетах верили, но спрашивали:
   «Вы что — против постановления об укреплении связи?» «Я — за, оправдывался и наступал Тамарин, — я не против, но во всем должна быть мера». Этому тоже верили. Пытались как-то распланировать его время, ничего, однако, не вышло — дела, дела… Он плюнул на все, с блеском читал студентам лекции, те ломились к нему в аудитории. Защитил докторскую диссертацию, написал два учебника, один уже издали, другой утверждался коллегией. В НИИ бывал редко, все здесь шло не так, как ему хотелось.
   Инженеры обнаглели окончательно. Мало кто знал, чем занимаются коллеги.
   Промышленность выпускала новые типы полупроводников — о них в институте не ведали, вляпывали в свои творения старье, без задержки проходившее через отдел нормализации и стандартизации. Планирование вообще ни к черту не годится. В КБ свыклись с тем, что кто-то исправит их ошибки, а заодно и ляпсусы разработчиков. Обленились и потеряли стыд. В «Кактусе» нельзя прикрутить к корпусу субпанель, отверстия для винтов не совпадают. Со студентов за такие фокусы шкуру дерут, а вторая группа КБ премию отхватила.
   Директор доволен. Любит мужик власть — ну и пусть володеет…


35


   В кабинете Ивана Дормидонтовича Игумнов стоял рядом с Шелагиным, слушал бодрый репортаж Немировича и радовался хорошо продуманной режиссуре спектакля, в котором ему отводилась роль статиста. Установка ясна: не вмешиваться ни в коем случае. «Валяйте, ребята, — думал Игумнов, валяйте. Телега катится с горы, мне ли ее удерживать. У меня цех, сто человек, мне дела нет до вашего серийного ГИПСа…»
   И — вот на тебе! — нашелся безумец, бросился под телегу. Игумнов, веселясь, посматривал на озябших и распаренных делегатов: «Что, ребята, не ожидали от диспетчера такой прыти? Я-то знал, на что он способен, потому и не хотел, чтобы работал он в цехе…»
   В вестибюле министерства его окликнули.
   Игумнов повернулся — Родионов. Еще звезда на погонах, лицо строже, недоступнее.
   — Я давно уже в Москве, скоро уезжаю, звонил несколько раз…
   — Конец месяца, план горит, завод горит, все горит.
   Родионов изумился:
   — Какой завод? Ты же изобретатель! Мне заявку подали на тебя из Свердловска, я не хотел срывать тебя с научной работы, думал, если надо, сам попросит.
   — Ошибочка, — ухмыльнулся Виталий. — Неувязочка. Забыли вычеркнуть.
   Вышел я из изобретателей, не под силу мне.
   — Пообедаем вместе? По-старому, помнишь, в гостинице?
   Для него эта гостиница, видно, что-то значила. Помнил, наверно, себя свободным, холостым, влюбленным. Сейчас, как и прежде, не знал, о чем говорить. Прорвало его после третьей рюмки: безудержно хвалил Надежду Александровну, описывал проказы и шалости сына. Виталий соображал, кем приходится ему трехлетний Боря Родионов. Сводный брат, что ли.
   — Ты напрасно думаешь плохо о своей матери, она любит тебя. узнает о тебе… то есть спрашивает о тебе.
   — Я о ней плохо не думаю…
   В сущности, он, Виталий, то же, что и мать. Сохранять верность отцу значительно труднее, чем предавать его.
   — Я ведь почти отец тебе, я мог бы помочь тебе… Жизнь есть жизнь, к ней надо приспосабливаться, драться в одиночестве нелегко.
   — Я и так приспосабливаюсь, в большей мере, чем вы думаете. Нет, помощи пока не надо. Я живу хорошо, я даже счастлив… А вы счастливы, Николай Федорович?
   Какое там счастье… Виталий понимал, что нехорошо живется генералу Родионову: Надежда Александровна дурила по-прежнему.
   Как и тогда, много лет назад, Родионов усадил его в такси, как и много лет назад, увидел Виталий стоящего под снежком Родионова, смотрящего ему вслед.
   А с утра в кабинет Виталия набились любопытные. Всем хотелось знать в подробностях, как буянил у Ивана Дормидонтовича диспетчер Шелагин. И никто — ни словечком, ни улыбочкой — не осудил его, Игумнова, за молчание. Вот так-то. Потому что всем ты мил и нужен, все тебе милы и нужны. Катится телега с горы, и хорошо, что катится, не надо ее ни подпихивать, ни задерживать, все само собой образуется. Директор — лучший друг, в цехе тишь и благодать. Дятлов и Пономарев заработали по благодарности и — с глаз долой — уволились, Ритка Станкевич, если вдуматься, скромная девушка, Нинель Сарычева бездельничает, но и это идет на пользу, на Нинель списываются все огрехи сборки. Труфанов, случается, позвонит в середине месяца. Почему, спросит, шасси не отправлены на монтаж? Игумнов ответит:
   «Нинель». И все становится ясно, мадам Сарычева опять не так составила карту сборки. Труфанов промолчит, Нинели словечка не скажет, зачем связываться: от мужа Нинели зависит многое; муж — прекрасный человек, умный, справедливый и чуткий, но если Нинель начнет по вечерам точить муженька — какой человек выдержит осаду Нинели? Поэтому терпят Нинель. Цех тоже смирился с нею. Людям хорошо платят, недавно установили двадцатичетырехдневный отпуск. На совещаниях в конце месяца (ежедневных планерок Труфанов не признает) Игумнов сидит на видном месте, заместителем директора по производству. Впереди блестящие перспективы. Через несколько лет завод отделится, тогда — главным инженером завода, директором. Так стоит ли поднимать шум из-за каких-то счетчиков! Глупо и мелко. Имеет же он право отдохнуть.
   — Жить надо, — произнес Виталий. — Надо жить.
   Он сидел в одиночестве. Бывают такие часы и такие минуты на дню, когда все вдруг утихает. В цехе после обеда — блаженное успокоение, как мертвый час в детском садике. Спало полуденное оживление, все устали сидеть, но и подниматься не хочется, движения медленные, привычные, все, что надо на сегодня сказать, уже сказано. Еще полчаса — и наступит перелом, появится тяга к перемещениям… кто пойдет в регулировку слушать басни Петрова, кто проскользнет мимо открытой двери кабинета в комплектовку, позвонит оттуда, в комплектовке городской телефон. Но сейчас только ровное жужжание доносится в кабинет из цеха.
   — Товарищ Игумнов. — Вошел Степан Сергеич (вне работы он звал начальника цеха проще). — Я прошу принять строжайшие меры к технологу Сарычевой. По ее вине забракована партия трансформаторов.
   — По ее ли? — слабо возразил Игумнов.
   — Я требую раз и навсегда прекратить безобразия в цехе!
   — Ладно, разберусь…
   Вставать не хотелось, не хотелось вникать в кляузное дело. Надо, ничего не возразишь, надо: Степан Сергеич от Сарычевой не отцепится. Игумнов пошел по цеху. На сборке технолога нет, на монтажном участке тоже, значит, в регулировке: Сарычевой нравятся россказни Петрова. Сидит, полюбуйтесь, глаза блестят из-под шали, как у цыганки, слушает «страницы воспоминаний», «неопубликованные главы ненаписанной биографии», «былое без дум» — Петров неистощим на названия.