— От сохи, значит?
   — От нее, верно, фигурально выражаясь… В Вязьме родился, серенький городишко.
   — Так ведь приноравливаться надо. Я не обижаюсь — другой может обидеться.
   Туровцев уже начал принимать «Эфиры», включил первый. Чуть слышное гудение донеслось сквозь стекла.
   — Как радиометры?
   — К вечеру добьем.
   Труфанов отправился на сборочный участок. Все текло нормально, без завихрений. Каждые полторы-две минуты с шелестящим подвывом включался очередной «Эфир». Шелагин удален, щепетильный начальник отдела снабжения ловит на зорьке подлещиков на манную кашу, главный инженер принимает экзамены в МЭИ. Столярный цех превзошел себя: ящики для «Эфиров» сделаны прочно и красиво. После обеда можно доложить о ста пятнадцати процентах.
   Беда пришла с самой неожиданной стороны: Шелагин. Труфанов сел за непривычно низкий и маленький стол начальника БЦК и позвонил Молочкову, но его, к сожалению, не было. Это уже плохо. Пронюхал, побоялся. Именно сейчас он необходим, этот человек, нашпигованный фразами, применимыми ко всем случаям.
   Вбежал Чернов.
   — Шелагин приказал остановить сборку.
   — Продолжать сборку!
   Степан Сергеич вбежал в комнату красный от гнева, дрожащий от возбуждения. Первый натиск Труфанов отразил умело: вежливо встал, протянул руку, предложил сесть. Степан Сергеич не ждал такого обхождения от государственного преступника, от расхитителя общенародной собственности и несколько сбавил тон. Все же он достаточно пылко изложил свои требования: немедленно вставить моторчики в пылесосы, признать план невыполненным, признаться в этом, не страшась ответственности.
   — Вы, бывший офицер, говорите мне такое? — изумился Труфанов. — План для нас — выполнение боевой задачи. План — это все! План должен быть выполнен любой ценой! .
   — Можно и отступить, если наступление чревато неоправданными жертвами.
   Отступление — один из видов боевой операции!
   Директор усмехнулся:
   — Старо. Слышали. — Совсем по-молочковски Труфанов начал: — Ответственный период…
   Обескураженный Степан Сергеич вышел на цыпочках из комнаты, постоял у стеклянной стены регулировки, помотал головой, отказываясь от приглашения Петрова зайти, и направился к выходу, стараясь не смотреть на подвывавшие «Эфиры». В дверях кабинета стоял Игумнов.
   — Так что же он вам сказал? — лениво спросил он.
   Степан Сергеич промычал что-то о плане и дисциплине.
   — Чушь. Демагогия. — Игумнов по-мальчишески выплюнул окурок. — У него дружков в министерстве куча, мог бы оттянуть сдачу «Эфиров». Дело не в них, а в майском плане. У Труфанова свои расчеты. В конце года он никогда не лезет вперед — он вырывается во втором квартале.
   Опять Степан Сергеич бросился к Труфанову настаивать на своем. Директор подготовил новый довод. Моторчики для «Эфиров», сказал он, появятся десятого июня и будут поставлены в пылесосы.
   — Не верьте, — сказал Виталий, когда Шелагин доплелся до него. — Сами посудите, какой магазин примет обратно «Уральцы»? На рынок повезет их Труфанов, что ли?
   Степан Сергеич — опять к директору. Труфанов рассмеялся — впервые, пожалуй, при Шелагине.
   — Вам-то какое дело? Я несу полную ответственность и за «Эфиры» и за пылесосы.
   — Не верьте, — тоже рассмеялся Игумнов, когда Шелагин принес ему это заверение. — Пылесосы Стригунков покупал по безналичному расчету, по десять — пятнадцать штук, чтоб не бросалось в глаза. Стоимость их отнесут не к «Эфиру», а… в общем, найдут статью расхода. Спишут на канцелярские скрепки. Труфанов не дурак и не дураков набрал в свою контору.
   Степан Сергеич пошел узнавать статью расхода… Из комнаты Туровцева к Игумнову, от начальника цеха — к директору завода и НИИ… Степан Сергеич забегался, истерзался. Его поднимали в горние выси государственных соображений и сбрасывали в пропасть житейской правды. Наконец директору надоело изъясняться высокопарным языком. Молочков не приходил, несмотря на вызовы, припрятался, скрылся, а Труфанов сам смеялся над собой, когда произносил молочковские фразы, и больно ему становилось за честного диспетчера Шелагина, который никак не мог понять то, что понимал весь цех.
   Директор взял Степана Сергеича за руку, как маленького ребенка, вывел его в цех. С коротким шумом доказывали «Эфиры» свою способность впитывать воздух, монтажники заколачивали приборы в ящики.
   Директор НИИ и завода произнес невеселую и краткую речь:
   — Сегодня тридцатое июня пятьдесят восьмого года… Все предприятия страны, их много, их сотни тысяч, озабочены одним: выполнить план. На сотнях тысячах предприятий правдами и неправдами в этот день завершают месячную и полугодовую программу… Правдами и неправдами — вот причина успеха, вот корень всех зол. Миллионы рублей убытка от неправд, миллионы бракованных изделий… Они неизбежны — это издержки, они необходимы. Выполнить любой ценой! Напрячь все силы! В общем итоге деятельности — польза. Мы нанесли громадный вред государству, но если бы нам, директорам, дали право производить по возможности — что бы тогда получилось? Анархия — вот что тогда получилось бы… План подстегивает людей, люди планом привязаны к государственным делам, к управлению государством. Да, мы сегодня нанесли государству ущерб. Но он с лихвой будет скомпенсирован выполнением плана другими предприятиями, которые руководствовались тем же железным правилом: все для плана! Все! Разве государство не понимает этого?! Отлично понимает, все знает отлично. Почитайте газеты, поверьте мне: ни один директор не наказан в уголовном порядке за упорство в выполнении плана, за ущерб, нанесенный государству… Так, мелочи — выговор, постановка на вид… И наоборот, рачительный директор, срывающий план лишь потому, что выполнение его грозит государству убытками, — этот директор снимается с должности, доверия к этому директору уже нет. Чем бы хорошим он ни руководствовался он допускает саму мысль о возможности не выполнять государственный приказ, ему доверять нельзя…
   Сотни тысяч труб дымили в небо, миллионы людей выполняли план, летели облака бумаг, в комфортабельных вагонах пили командированные толкачи, с заводских конвейеров сходили не работающие телевизоры и не стирающие стиральные машины, в ящики упаковывались станки точной конструкции, баснословно дорогие спальные гарнитуры, в небо взлетали надежнейшие лайнеры, и в неразберихе правд и неправд с коротким подвывом испытывались «Эфиры» продукция опытного завода при научно-исследовательском институте союзного значения, и шелухой от зерна улетали неизвестно куда двести сорок тысяч рублей.
   — В обстановке, когда плану грозит провал, достоин порицания не тот, кто использовал все возможности выполнить план, а тот, кто не выполнил его.
   Это закон производства.
   Степан Сергеич не поблагодарил за науку. Подавленный тяжестью потерь, получаемых производством ради производства, он поплелся прочь — под любопытными взглядами цеха…
   — Чушь. — Игумнов полулежал на диванчике. — Управлять экономикой административными мерами можно только в критические моменты. Год, три, от силы — десять. — Игумнов поболтал ногами. — Вообще-то он, конечно, прав, милый друг Труфанов. Но не во всем. Кроме безусловности плана, еще должно быть что-то введено, какой-то пунктик, который оправдывал бы всю горячку, чтобы все от последней посудомойки до министра были заинтересованы лично и в горячке и в выпуске хорошего товара. Этого нет. Так пусть сами расплачиваются за собственную дурость. Пусть мирятся с потерею двухсот сорока тысяч, если уверены, что сдать «Эфиры» с опозданием на неделю — это подрыв основ экономики.
   — Нашими руками государство причинило себе убытки, нашими! — закричал Степан Сергеич. — С себя надо спрашивать!
   — Спрашивайте, мой дорогой, спрашивайте! — Игумнов заходил по кабинету, делая нелепейшие движения — элементы утренней зарядки.
   Остановился. — Чтобы прошибить стену лбом, нужен или большой разбег, или много лбов. У вас то и другое есть? У меня нет. Я, кроме того, не желаю, чтобы мой лоб бился о стену первобытным молотком. Хотите — бейтесь. Я набил себе шишек, с меня достаточно. Умным стал. То, что вы видите сегодня, в меньших размерах происходит каждый месяц, знайте это.
   — Быть не может!
   — Еще как может… Вы никогда этого не замечали и не заметите, я работаю тонко… Вы научили меня жить так, вы.
   — Клевета!
   — Вы, дорогой мой комбат…
   Еще один удар. Но по сравнению с тем, который нанес ему директор, это так себе, шлепок, булавочный укол. Степан Сергеич, глядя под ноги. дошел до регулировки — он не мог сейчас бросить цех, уйти домой. Когда полыхает огнем крестьянская изба и унять пламя уже невозможно, когда бабы причитают над гибнущим добром и, простоволосые, голосят, прижимая к себе ребятишек, тогда хозяин безмолвствует, молчит, бережет силы, столь необходимые для возведения нового сруба на месте испепеленного жилища… Так, безмолвствуя, сидел Степан Сергеич в регулировке, наблюдая сквозь оргстекло за упаковкой «Эфиров». На принятый прибор Туровцев клал подписанный паспорт и формуляр, монтажники приподнимали «Эфир» за никелированные ушки, ставили в ящик, укладывали в ячейку документы и пенал с ЗИПом, приставляли крышку и прибивали ее. Все делалось быстро, ловко, умело. Ученики слесарей, бывшие десятиклассники, весело относили ящики на склад готовой продукции…
   И тут Степан Сергеич вспомнил: партсобрание в начале мая, вопрос из зала о детских яслях. Молочков внушительно разъяснил: нет денег. В следующем году будет вам и детский сад, будут и ясли. Собрание приняло к сведению заявление парторга. Знали о нехватке денег и отцы семейств, спокойнейшим образом разломавшие сейчас детские ясли — по крайней мере. Вот оно что! Вот где урон похлестче сотен тысяч! Нарушена связь между тем, что делает рабочий, и его, рабочего, жизнью!
   Мужик смотрит слезящимися глазами на жарко пылающую избу, безмолвствует да вдруг как сорвется, как заблажит, затрясет кулаками, хуля бога, церковь и кровопийцу-соседа. Так и Степан Сергеич сорвался, выругался беспощадным матом и в директорской манере произнес речь о сотнях и тысячах предприятий громадной страны: предприятия увешаны лозунгами о бережливости, о народной копейке, предприятия приглашают лекторов, лекторы читают доклады о сбережении социалистической собственности, которая принадлежит рабочим, предприятия сурово штрафуют рабочих за сломанные сверла, а рабочие выпускают брак стоимостью в миллионы самых дорогих сверл…
   Сорин и Крамарев не поняли Степана Сергеича. Сорин давно работал на заводе, план выполнял ежемесячно. Крамарев школьником еще наполучал грамот за сбор металлолома, притаскивая на сборный пункт разрозненные части машин, конструкций и других ценных изделий, почему-то брошенных.
   Зато Дундаш понял. Выходец из деревни видел беду в том, что нет хозяина. Петров тоже понял.
   — Да, вы правы, Степан Сергеич, мой уважаемый оппонент… Метода «гони план» изжила себя, об этом говорит здравый смысл, то есть та практика, которая является критерием истины. Но отменять эту методу не будут, разве уж припрет со страшной силой… При ней можно, хлопнув кулаком по столу, требовать невозможного.
   Обе речи, и своя и директора, опустошили Степана Сергеича, подъемы и спуски измотали. Он ответил, что партия достаточно сильна, чтобы решить проблему этой самой методы.
   — Так рази я против? — подхватил с блатной интонацией Петров. — Вопрос в том: когда? Не смотрите на меня косо, товарищ Шелагин.
   Подвывая, как «Эфир» при сдаче (в душе подвывая), обошел Шелагин стоявшего в проходе директора и не помня себя добрался до дома.
   Да, директор убедил его, но не заставил признать правильным его действия. Где выход? Где истина?
   Анатолий Васильевич позвонил наверх: да, план выполнен. Расписался в принесенных документах. Дважды звонил Молочков, напрашивался на беседу.
   Труфанов не пожелал его видеть. Шелагин — многозначительный симптом. Такие правдоискатели есть в любом отделе, им зажимали рты, засовывали в глотку мочалки. Теперь не сунешь: мочалка истрепалась. Молочкова провели в бюро после третьего голосования, осенью из него полетят перья. Надо быть идиотом, чтобы афишировать связь с Молочковым. Наоборот: подчеркивать отсутствие взаимопонимания, хотя Молочков, конечно, еще пригодится.
   В шесть вечера позвонил Игумнов: сейчас начнут сдачу последнего радиометра. Труфанов пошел посмотреть. К комнате Туровцева примыкала другая, площадью раза в три больше, в ней обычно градуировали приборы. «Эфиры» уже сдали на склад, монтажников и сборщиков отпустили. В комнате расстелили длиннейший лист миллиметровки, на одном конце его стоял радиометр, датчик его смотрел в противоположную стену, у стены Фомин и Петров шарили по своим карманам, негромко ругались. Вошел расстроенный Сорин, он только что был в регулировке.
   — Что случилось, Валентин?
   Сорин раздраженно швырнул в угол отвертку.
   — Ампулу с кобальтом-шестьдесят потеряли.
   Решение директора было, как всегда, точным и быстрым.
   — Перестройте радиометр на крайнюю чувствительность, обойдите с ним цех, особо осмотрите мусор, выметенный уборщицей!
   Фомин страдающим голосом отозвался:
   — Перестроить, да?.. А потом опять настраивать?
   — Это Кухтин, — заявил Петров. — Имеет привычку брать со стола всякую мелочь…
   Кухтин возмутился, призвав в свидетели Игумнова: лично он приходил в регулировку час назад, был в ней всего несколько минут… Однако полез в карман и, к ужасу своему, обнаружил пластмассовый столбик — ампулу. Он уронил ее, отскочил, как от змеи, лицо его то бледнело, то зеленело.
   Труфанов напряг все мускулы, чтоб не рассмеяться. Ампулу, догадался он, подменили, Кухтину в карман сунули пластмассовый футлярчик без игл кобальта.
   Петров незаметно для всех заменил «найденную» ампулу настоящей, сдача пошла церемониальным маршем. Разработчик и конструктор, оба Виктора, Тимофеев и Ионов, повисли локтями на подоконнике и вполголоса беседовали о чем-то постороннем, зевали они при этом так, будто они, а не регулировщики, ночевали вторую ночь на заводе. Прибор наш настолько совершенен, настолько отработан, что проверять его, собственно, незачем.
   — Спасибо, ребята, — сказал им Труфанов.
   Викторы оторвали локти, заулыбались. Официальная часть кончилась.
   Регулировщики сматывали миллиметровку, Туровцев пломбировал радиометр.
   Разработчика и конструктора увел начальник пятьдесят четвертой лаборатории.
   — Работали, работали, ночей недосыпали… — ворчал по традиции Фомин.
   Регулировщики пальцем не притронулись к «Эфирам». Но план сделан, и нарушать традиции нельзя.
   Анатолий Васильевич загнул руку, достал из брючного кармана деньги, положил их на краешек стола…


43


   По совету умных товарищей Степан Сергеич экзамены сдал раньше срока, к законному отпуску подсоединил учебный и два месяца отдыхал в деревеньке на берегу моря. Там он много читал, все книги подряд, и все без толку. Не было руководящей идеи, которая управилась бы с грудою фактов, разложила их по полочкам, дала бы отчетливое направление мыслям.
   Когда же вернулся из отпуска и робко вошел в цех, то ждал ехидных намеков, открытого презрения. Он помнил, как разбушевался когда-то из-за трех метров обкусанного монтажником провода, а теперь вот смолчал, когда уничтожали четыреста пылесосов. Но нет, цех не напоминал ему о них — цех расспрашивал о море, о Коле, о жене. Степан Сергеич до самого обеда утопал в улыбках и расспросах. Нет, не прав был он, когда в озлоблении думал о неспособности рабочих понимать вредоносность традиции, которая обесценивает труд. Знали рабочие, что собственными руками разрушили ясли, знали и думали, что иначе нельзя. Они все видели — и мятущегося Шелагина, и деловитого Труфанова, и шалопайствующего в тот день Игумнова. Понимали Труфанова, понимали Игумнова, Степана Сергеича понимали и сочувствовали ему.
   Степан Сергеич много думал в эти дни о рабочем классе и пришел к интересным выводам. Объективно, по обстоятельствам рабочий человек любит деньги, представляются они ему не деньгами вообще, то есть разноцветными бумажками, на которые можно покупать, а свидетельством конкретности и нужности его труда. Когда рабочие спорят с нормировщицей о неправильно расцененном наряде, они не кричат о том, что недополученные ими сто рублей пошли бы на то-то и то-то. Они суют под нос блок и доказывают, что смонтировать его за тридцать шесть часов невозможно — за сорок, не меньше, вызывай хронометристку. Они апеллируют к пролитому поту. С другой стороны, он, рабочий, создатель осязаемой ценности, хочет, чтобы радиометр его отсчитывал и показывал столько, сколько надо. Монтажник Макаров прилетел с испытаний и рассказывал: «Смотрю, стоит мой сигнализатор, пятнадцатый номер, я его делал… Работает! — И закричал через весь цех: — Валентин, ты настраивал пятнадцатый?.. Ты?.. Работает, сам видел!» Сорин, в щегольски грязном халате, обрадовался, пошел расспрашивать… И еще подметил у рабочих одну черту Степан Сергеич: они были немножко паникерами. Стоило возникнуть какому-нибудь слуху об изменениях тарифа или расценок, как рабочие немедленно подхватывали его, еще ничего не известно, а тарифы и расценки уже снижены, цех лихорадит. Но достаточно Игумнову или Труфанову честно и откровенно сказать и объяснить — как слух пропадает, впитывается стенами, о нем тут же забывают. Рабочие не любят возни за своей спиной, им надо все подавать открыто. Они не хотят делать плохие радиометры, но допускают, что делать их необходимо, если план горит. С первого же дня на заводе они слышат это магическое слово «план» и убеждены, что стране будет плохо, им тоже будет плохо (не в чем-то конкретном, а вообще), если план выполнен не будет.
   Совсем запутался Степан Сергеич, никак не мог связать между собой явления, которые — он чувствовал — уже чем-то соединены, какой-то связью.


44


   Однажды взбешенная Катя подтащила за ухо Колю к сидевшему с газетой Степану Сергеичу и приказала:
   — Повтори, повтори это слово… Где ты его услышал?
   Коля дергался, как на крючке, светлой мальчишеской кровью наливалось ухо. Степан Сергеич поверх газеты смотрел на сына.
   — Оставь, Катя… Да, будь честным, Коля, повтори.
   Сын шепотом повторил.
   — Кто тебя научил, кто? — обратилась к потолку Катя. — Кто? Я разрешала тебе слушать всякую гадость и запоминать ее? Тетка? Отец?
   Слово как слово, в деревне Степы Шелагина его свободно пускали в разговоры.
   — Кто тебя научил, скажи! Во дворе услышал, да? Кто?
   Сын виновато молчал.
   — Не скажу, — прошептал он.
   — Иди, Катя, иди успокойся, оставь нас…
   Степан Сергеич посадил сына на колени, обнял его. Коля разомлел от незаслуженной ласки, всплакнул. Потом соскользнул с коленей, побежал к телевизору смотреть мультфильмы про зверюшек.
   Полутьма, музыка… Сидел Степан Сергеич не шелохнувшись, размышлял…
   Сын учился небрежно, легко, неответственно. Получит двойку — и никакой трагедии. С матерью ругался, тетку обижал. Так кто же воспитывает ребенка и кто виноват в том, что из детей вырастают плохие люди? Одни ругают школу: несовременна она, консервативна, пуглива. Другие валят на улицу: она развращает ребенка. Третьи кивают на родителей: не воздействуют они правильно на детей, много воли дают им. Четвертые заявляют, что все дело в нравственном самовоспитании личности. А пятые отплевываются от всего и уверяют, что никакой проблемы нет, наша школа — советская школа, наше общество — советское общество, поэтому у нас не может быть плохих детей и плохих людей…
   Кому верить? Кто прав?
   Итак, предположим, школа. Колину учительницу Степан Сергеич знал хорошо, женщина она умная, спокойная, выдержанная, все отдает ребятишкам, строга и добра. Но школа, обучая, приноравливается к показателям, которыми оценивают нелегкий учительский труд, а оценивают не по количеству умных и честных работников, подготовленных школою, а по каким-то, в сущности, ничтожным признакам: процент успеваемости, посещаемости, охватываемости. Это все равно как если бы работу завода контролировали не по количеству и качеству сделанных радиометров, а по отсутствию царапин на кожухе и красоте упаковочного ящика… Улица? Да, улица подсовывает ребенку гадкие слова, просвещает его в сфере, которую боятся тревожить взрослые. Но та же улица прививает ему начатки коллективизма и стойкости (не выдал же Коля того, кто научил его ругаться!). Двор — это первое в жизни увлечение спортом, это место, где мальчишка может показать, что он мальчишка, где над ним не дрожат пионервожатые, где не кудахчут воспитательницы… Родители? Так ведь родители не воспитанием занимаются, а живут, то есть не всегда дают образцы для подражания, родители вкладывают в ребенка то, что у них есть, не больше и не меньше. Педагогике учат студентов, а не родителей. Ну, а нравственное самовоспитание? Откуда сын возьмет силы для становления самого себя? Только в воспитании — до определенного времени, а там уж будь добр отвечать за свои слова и свои поступки… Ну, а как насчет того, что все мы советские и с нас взятки гладки? Советское как раз-то и накладывает обязанность решать все проблемы воспитания, а не сидеть, поплевывая, и умиляться тому, что ты советский.
   Ребенок мотается из стороны в сторону, его раздергивают на части… Так кто же и что воспитывает ребенка?
   Степан Сергеич вспотел, соображая… На какую из пяти кнопок нажать?
   Какое-то затруднение мешало ему выскочить из вертящегося круга слов и мыслей… Совершенно обессилев, он вдруг успокоенно решил: все воспитывают ребенка — и школа, и улица, и родители, и сам он себя, и то, что он советский. И в то же время ребенка развращают и школа, и улица, и родители, и сам он себя.
   Степан Сергеич заходил в волнении вокруг стола. Он чувствовал; открыто что-то важное, преодолен барьер, называемый безусловной категоричностью суждений. Отпихнув его прочь, покарабкавшись, он взошел на гору, откуда если не все видно, то по крайней мере многое, и невидимое прорезается своими очертаниями. Следовательно, рассуждал Степан Сергеич, сцепив за спиной руки (армия жестикуляции не учит), следовательно, чтобы разобраться в причине того или иного явления, надо исследовать все области, в которых проявляет себя это явление, все смежные районы, края, глубины и высоты. Вот оно что…
   Почему в американской армии варварски относятся (или относились) к технике?
   Ответить пока трудно, известно, однако, где искать ответ. Надо узнать о сроках обучения в американской армии, какой контингент набирается в артиллерийские подразделения, как смотрит американский военнослужащий на государственную собственность США, как действуют инспекции, каков общий моральный климат, обязательна ли воинская повинность и еще многое другое.
   Вот как много надо знать. Но уже определена методология. Степан Сергеич, гордый и взволнованный, смотрел на комнату с телевизором, на квартиру, на мир, который наконец-то начал поддаваться изучению. Вот как все сложно. Сложно и просто. Ох как много надо знать, как много! Теперь понятно, почему стать коммунистом можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всего, что выработало человечество. Чуть ли не с детства читал об этом Степан Сергеич и только сейчас уразумел, что скрывается за этими словами.
   Ночь уже наступила, спала Катя. Степан Сергеич по сложной кривой ходил от стола к балкону, садился на диванчик, жалостно, по-бабьи подпирал лицо ладонью… Ничтожество, думал он о себе, сколько лет жил ты в потемках!
   Теперь, чтобы стать зрячим, надо учиться, надо знать… как много надо знать!
   Степан Сергеич умылся, выпил кружку чернейшего кофе и стал учиться.
   Случилось это в октябре, через три месяца после «Эфиров»…


45


   Он спал три часа в сутки, он теперь ни на минуту не задерживался на работе, вспомнив о своих правах студента-заочника. Он читал и читал, он хотел знать, почему директор, не выполнивший ради государственной пользы план, снимается с должности, а директор, нанесший огромные убытки выполнением плана, поощряется. Он записался в кружок конкретной экономики и донимал вопросами руководителя, бегал за консультациями на кафедры, завел полезные знакомства в институте народного хозяйства. Постепенно прояснялось.
   Было время, когда страна нуждалась абсолютно во всем, ей все было нужно, и во все возрастающем количестве. Тогда несделанная гайка означала задержку первой плавки, первого автомобиля. Тогда любая гайка пошла бы в ход, тогда, грубо говоря, гаек не было. Жестокое время родило принцип безоговорочного выполнения плана. Время изменилось — принцип остался без изменений. Сейчас тоже многое нужно, но не всякая гайка нужна и не со всякой резьбой, не везде найдет она применение.
   На некоторые вопросы Степан Сергеич так и не нашел ответов, никто не знал или не хотел ему отвечать.
   Но ясно, что в плановом хозяйстве без плана не обойтись: план дисциплинирует производство, без плана экономика расползлась бы. Но в организации самих планов существует какой-то порок. Да, все охвачено планом, все предприятия должны сделать то-то и то-то к такому-то сроку… Но когда надо начинать выполнять план, чего-либо обязательно не хватает. Не оттого ли, что в стремлении выполнить план спешно выпускают бракованные изделия, из-за которых где-то вынуждены тоже делать брак? И может ли план, создаваемый загодя, учесть изменения к тому моменту, когда этот же план надо выполнять? Можно ли одним центральным планирующим органом охватить многообразие местных условий? Отсюда и штурмовщина.