Страница:
Покусывая губы, растирая ладонями виски, морща лоб, шептал он проклятья всем богатеям, что покусились на его павлодарскую родину, на внушительный рост (182 сантиметра), на трудами, слезами и потом написанную и защищенную диссертацию. Он покажет им, кто они такие, они еще вспомнят его и содрогнутся от причиненного ему зла.
И все-таки — встревожил его отец. Вадим ходил, думал — из комнаты на кухню и обратно. Вид на помойку вселял, однако, уверенность в светлом будущем, глянешь — и предстает картина: высокая башня с трехкомнатной квартирой Ирины Лапиной-Глазычевой рушится, погребая под собой бывшую жену с ее муженьком, которого сейчас нет, но который к моменту крушения дома объявится, чтоб уж судьба и воля Вадима Глазычева сразу его похоронила под руинами.
Мечты о крушении не только многоэтажных зданий, но и всей бывшей родни подвигли мысль к очень простенькому решению, которое окрепло, когда на полу нашлась бумажка, та самая, что осталась от отца, и на бумажке почерком Ирины выведен был до отвращения знакомый телефон той квартиры на девятом этаже, где он когда-то жил и который будет погребен под толщей многоэтажной башни.
Еще одна издевка! Еще одно оскорбление, пощечина, и Вадим Глазычев не толстовец, вторую щеку он не подставит!
Наполненный угрюмой решительностью, он тщательно брился по утрам, из дома не выходил в ожидании часа, когда оба академика приползут к нему на полусогнутых и смиренно попросят вернуться в институт. О, как он поиздевается над ними! Какими словами обзовет этих прохиндеев! Но — простит, если они ему хотя бы однокомнатную квартиру сделают. Простит. Но уж если Иван Иванович Лапин-Лапиньш заявится — то он плюнет в его наглую латышскую морду, плюнет! Даже если тот вернет ему трехкомнатную со всеми вещами, но без Ирины.
Едкая радость от мстительных планов не убавляла, однако, трезвых расчетов, а они давали в итоге плачевный результат: он — в заточении. Не комната, а клетка! Клетка! Камера одиночного заключения, из которой век не вырваться! И амнистия не ожидается, и деньги почти на исходе. Уже ноябрь, и хорошо, что он так и не отклеил окна, скоро наступят холода.
Вернувшись однажды домой и захлопнув за собою дверь, Вадим долго стоял, прислушиваясь и внюхиваясь. Ему почему-то казалось, что кто-то к нему должен пожаловать с доброй вестью, потому что жизнь, — он верил, — еще явит себя чудом, надо смиренно ждать его — даже у помойки, которая чем-то влекла его к себе — тем хотя бы, что в ней, среди рухляди и гнили, он ощущал себя полнокровным, живым. Запах ее был сладостен, идя от автобуса к дому, Вадим частенько замирал у баков, вдыхая ароматы гниения. Странное было это чувство — и ожидания краха, и надежды на счастливое разрешение: многоэтажная башня, где некогда жил, представлялась то разваливающейся на блоки, то гостеприимно раскрывающей двери подъезда.
Однажды, — выпавший снег красиво лежал на баках, — созерцал и наслаждался, когда услышал свое имя, нетерпеливо повторенное не один раз. Поднял голову, увидел Сидорова — в окне кухни, махающего руками, — и поспешил к нему. «Быстро! Быстро! — заторопил тот. — Давай паспорт! Едем! Скорее!»
Во всем отныне чуя подлую лапищу Лапиных, Вадим заупрямился, причину объяснил тем, что не брит и весь пропах помойкой, но обстоятельство это восхитило свободолюбивого Сидорова:
— Тем лучше! Тем лучше! Паспорт хватай! Завтра у тебя будет отдельная квартира! Однокомнатная, правда. Был бы кто с тобой еще прописан здесь — досталась бы двухкомнатная. Вперед! Нельзя терять ни минуты!
Схватили такси, помчались в какое-то учреждение, по пути Сидоров многозначительно произнес: «Израиль, эмиграция!», но слова эти мало что сказали Глазычеву, вообще ничего не сказали, и лишь поздним вечером, после общения со многими людьми в учреждениях, где полно адвокатов, похожих на знакомого Вадиму лапинского наймита, ему разъяснили суть махинации, которая принесет ему однокомнатную квартиру почти в центре столицы, на Профсоюзной улице. Скоропалительный обмен краснопресненской комнаты, где пристало держать только скотину, на меблированное жилище без соседей и с телефоном (к квартире прилагался еще и телевизор «Рекорд») никаким логическим объяснениям не поддавался, и сам Сидоров, знаток всего и вся, выразился грустно:
— Нам, русским, этого не понять… И татарам тоже неведомо. Здесь нечеловеческий мозг евреев потребен, мозг, иссушенный сорокалетними хождениями по синайским пескам. Они иссушенные мозги свои поливают грезами о земле обетованной. Один венгерский математик вывел: человеческий мозг — это клыки тигра, орган не мышления, а выживания. Современные советские евреи обмен этот задумали и организовали. Семья перебирается в Израиль, но оставлять нелюбимому государству трехкомнатную квартиру не желает, вот и начинается серия обменов, евреи положат в карман приличную сумму денег, каким-то путем переведут ее в валюту и переправят туда, за бугор. Обмен многоразовый, многосерийный, семнадцать мгновений поздней осени, в кругооборот вовлечены многие еврейские и нееврейские семейства, а прикрыть весь этот мстительно-гениальный гешефт обязан кандидат наук Глазычев, за что получит кроме квартиры еще и некоторую сумму денег.
Не терявший бдительности Вадим осторожно осведомился: а почему сам Сидоров не воспользовался продуктом еврейского ума?
Тут Сидоров расчувствовался, чуть ли не всплакнул и сделал признание:
— Каюсь: виноват. Я во всех твоих бедах виноват. Я! Не учел, что над тобой — оба титана, Фаддеев и Булдин. Эти любого схавают, у них роли давно распределены… А мне квартира не нужна. Я довольствуюсь подвалом. Без него я перестану быть Сидоровым.
Оформление несколько затянулось, на него ушло еще двое суток, но минули они — и Глазычев со сладостным трепетом полистал паспорт, нашел штамп о прописке и без стеснения пожал руку прежнему хозяину квартиры на пятом этаже серого дома. Одно окно выходило в переулок, другое зорко следило за передвижением автомобильного стада по Профсоюзной. Кровать, диван, шкаф, пустые книжные полки — советские, а не чешские, как в незабываемой Вадимом трехкомнатной квартире. Старый и грустный еврей гостеприимно повел рукой — владейте, мол, все ваше, отбирайте, что нужно, а что не нужно, смотрите…
А Вадим Глазычев другое видел — башню, из-под обломков которой раздаются сдавленные голоса еще не задохнувшейся Ирины, ее мужа и всех родственников и знакомых, имевших несчастье прибыть к ним в гости.
Потому и было принято решение: мебель здесь не соответствует той, что в списке, который носится им, как боевое оружие, во внутреннем кармане пиджака, рядом с партийным билетом. Отрицательный жест его привел еврея в великую радость. Он побывал уже в комнате на Красной Пресне, проникся к Вадиму уважением и участием. Или, возможно, решил, что перед ним — человек, отрешившийся от всех благ цивилизации и готовый питаться мокрицами и тараканами, сидя в яме, как средневековый монах.
Он отвел Вадима в коридор и зашептал:
— Послушайте! Да, да, вы послушайте! Поступайте, как я. С чистого листа начинайте жизнь! Вот телефон, я, кстати, уже перевел его на ваше имя. Звоните! Увозите все отсюда!
Через полчаса прикатил грузовик, бравые ребята бодренько принялись за мебель, громоздкий шкаф в лифт не вместился, его снесли вниз на руках. Тронулись, выехали на кольцевую. Глазычев вспомнил про овраг невдалеке от дома. Подъехали к нему, диван и кровать полетели вниз, кувыркаясь и разламываясь. Над полками пришлось потрудиться, Вадим с веселым остервенением бил по ним ломиком. Дошла очередь до массивного шкафа. Грузчики с некоторым страхом поглядывали на него, никто почему-то не решался крушить его. Вдруг мстительное чувство овладело Вадимом: чем больше он смотрел на шкаф, тем в большее негодование приходил. Шкаф, несомненно, принадлежал ему, достался ему волею судьбы, шкаф — его собственность, но чтоб им владели другие… Никогда! Ярость, с которой накинулся он на него, заразила и грузчиков: все понимали, что, даже сброшенный вниз, шкаф этот не развалится, не растрескается. Поэтому выпросили у шофера что-то вроде топора, Вадим набросился на шкаф, как на самого академика Лапина. Кровавая пелена застилала ему глаза. Никакие шурупы и клеи не смогли бы теперь скреплять составные части прежде непоколебимого, как утес, шкафа. Он полетел вниз, громыхая и разваливаясь на части, — под улюлюкание грузчиков и хохот Вадима.
В лифте пахло кошками, но по душе разливалась благодать и уважение к евреям, ключ плавно вошел в замок, дверь подалась, распахнулась. Пусто, голо. Но — приятно. Манифест в кармане, и опись подсказала первые и неотложные мероприятия. Раскладушка, кстати, еще сгодится, простыня и наволочка не так еще грязны, чтоб тащить их в прачечную, одеялом послужит плащ; когда стемнело, Вадим щелкнул выключателем, осветилась комната, абажур явно не тот, требует замены, вместо него в описи под номером 176 значилась пятирожковая люстра, но абажуру милостиво было разрешено повисеть некоторое время на прежнем месте, чтоб свет не слепил глаза кандидату наук, в сладостном изнеможении упавшему на раскладушку. (Что-то покалывало в бок, Вадим просунул руку под себя и обнаружил в заднем кармане блок «Тайфуна», все эти два сумасшедших дня мозг прибора, тот самый, за которым гонялись два академика, лежал в его «нажопнике» — заднем кармане брюк.)
9
10
И все-таки — встревожил его отец. Вадим ходил, думал — из комнаты на кухню и обратно. Вид на помойку вселял, однако, уверенность в светлом будущем, глянешь — и предстает картина: высокая башня с трехкомнатной квартирой Ирины Лапиной-Глазычевой рушится, погребая под собой бывшую жену с ее муженьком, которого сейчас нет, но который к моменту крушения дома объявится, чтоб уж судьба и воля Вадима Глазычева сразу его похоронила под руинами.
Мечты о крушении не только многоэтажных зданий, но и всей бывшей родни подвигли мысль к очень простенькому решению, которое окрепло, когда на полу нашлась бумажка, та самая, что осталась от отца, и на бумажке почерком Ирины выведен был до отвращения знакомый телефон той квартиры на девятом этаже, где он когда-то жил и который будет погребен под толщей многоэтажной башни.
Еще одна издевка! Еще одно оскорбление, пощечина, и Вадим Глазычев не толстовец, вторую щеку он не подставит!
Наполненный угрюмой решительностью, он тщательно брился по утрам, из дома не выходил в ожидании часа, когда оба академика приползут к нему на полусогнутых и смиренно попросят вернуться в институт. О, как он поиздевается над ними! Какими словами обзовет этих прохиндеев! Но — простит, если они ему хотя бы однокомнатную квартиру сделают. Простит. Но уж если Иван Иванович Лапин-Лапиньш заявится — то он плюнет в его наглую латышскую морду, плюнет! Даже если тот вернет ему трехкомнатную со всеми вещами, но без Ирины.
Едкая радость от мстительных планов не убавляла, однако, трезвых расчетов, а они давали в итоге плачевный результат: он — в заточении. Не комната, а клетка! Клетка! Камера одиночного заключения, из которой век не вырваться! И амнистия не ожидается, и деньги почти на исходе. Уже ноябрь, и хорошо, что он так и не отклеил окна, скоро наступят холода.
Вернувшись однажды домой и захлопнув за собою дверь, Вадим долго стоял, прислушиваясь и внюхиваясь. Ему почему-то казалось, что кто-то к нему должен пожаловать с доброй вестью, потому что жизнь, — он верил, — еще явит себя чудом, надо смиренно ждать его — даже у помойки, которая чем-то влекла его к себе — тем хотя бы, что в ней, среди рухляди и гнили, он ощущал себя полнокровным, живым. Запах ее был сладостен, идя от автобуса к дому, Вадим частенько замирал у баков, вдыхая ароматы гниения. Странное было это чувство — и ожидания краха, и надежды на счастливое разрешение: многоэтажная башня, где некогда жил, представлялась то разваливающейся на блоки, то гостеприимно раскрывающей двери подъезда.
Однажды, — выпавший снег красиво лежал на баках, — созерцал и наслаждался, когда услышал свое имя, нетерпеливо повторенное не один раз. Поднял голову, увидел Сидорова — в окне кухни, махающего руками, — и поспешил к нему. «Быстро! Быстро! — заторопил тот. — Давай паспорт! Едем! Скорее!»
Во всем отныне чуя подлую лапищу Лапиных, Вадим заупрямился, причину объяснил тем, что не брит и весь пропах помойкой, но обстоятельство это восхитило свободолюбивого Сидорова:
— Тем лучше! Тем лучше! Паспорт хватай! Завтра у тебя будет отдельная квартира! Однокомнатная, правда. Был бы кто с тобой еще прописан здесь — досталась бы двухкомнатная. Вперед! Нельзя терять ни минуты!
Схватили такси, помчались в какое-то учреждение, по пути Сидоров многозначительно произнес: «Израиль, эмиграция!», но слова эти мало что сказали Глазычеву, вообще ничего не сказали, и лишь поздним вечером, после общения со многими людьми в учреждениях, где полно адвокатов, похожих на знакомого Вадиму лапинского наймита, ему разъяснили суть махинации, которая принесет ему однокомнатную квартиру почти в центре столицы, на Профсоюзной улице. Скоропалительный обмен краснопресненской комнаты, где пристало держать только скотину, на меблированное жилище без соседей и с телефоном (к квартире прилагался еще и телевизор «Рекорд») никаким логическим объяснениям не поддавался, и сам Сидоров, знаток всего и вся, выразился грустно:
— Нам, русским, этого не понять… И татарам тоже неведомо. Здесь нечеловеческий мозг евреев потребен, мозг, иссушенный сорокалетними хождениями по синайским пескам. Они иссушенные мозги свои поливают грезами о земле обетованной. Один венгерский математик вывел: человеческий мозг — это клыки тигра, орган не мышления, а выживания. Современные советские евреи обмен этот задумали и организовали. Семья перебирается в Израиль, но оставлять нелюбимому государству трехкомнатную квартиру не желает, вот и начинается серия обменов, евреи положат в карман приличную сумму денег, каким-то путем переведут ее в валюту и переправят туда, за бугор. Обмен многоразовый, многосерийный, семнадцать мгновений поздней осени, в кругооборот вовлечены многие еврейские и нееврейские семейства, а прикрыть весь этот мстительно-гениальный гешефт обязан кандидат наук Глазычев, за что получит кроме квартиры еще и некоторую сумму денег.
Не терявший бдительности Вадим осторожно осведомился: а почему сам Сидоров не воспользовался продуктом еврейского ума?
Тут Сидоров расчувствовался, чуть ли не всплакнул и сделал признание:
— Каюсь: виноват. Я во всех твоих бедах виноват. Я! Не учел, что над тобой — оба титана, Фаддеев и Булдин. Эти любого схавают, у них роли давно распределены… А мне квартира не нужна. Я довольствуюсь подвалом. Без него я перестану быть Сидоровым.
Оформление несколько затянулось, на него ушло еще двое суток, но минули они — и Глазычев со сладостным трепетом полистал паспорт, нашел штамп о прописке и без стеснения пожал руку прежнему хозяину квартиры на пятом этаже серого дома. Одно окно выходило в переулок, другое зорко следило за передвижением автомобильного стада по Профсоюзной. Кровать, диван, шкаф, пустые книжные полки — советские, а не чешские, как в незабываемой Вадимом трехкомнатной квартире. Старый и грустный еврей гостеприимно повел рукой — владейте, мол, все ваше, отбирайте, что нужно, а что не нужно, смотрите…
А Вадим Глазычев другое видел — башню, из-под обломков которой раздаются сдавленные голоса еще не задохнувшейся Ирины, ее мужа и всех родственников и знакомых, имевших несчастье прибыть к ним в гости.
Потому и было принято решение: мебель здесь не соответствует той, что в списке, который носится им, как боевое оружие, во внутреннем кармане пиджака, рядом с партийным билетом. Отрицательный жест его привел еврея в великую радость. Он побывал уже в комнате на Красной Пресне, проникся к Вадиму уважением и участием. Или, возможно, решил, что перед ним — человек, отрешившийся от всех благ цивилизации и готовый питаться мокрицами и тараканами, сидя в яме, как средневековый монах.
Он отвел Вадима в коридор и зашептал:
— Послушайте! Да, да, вы послушайте! Поступайте, как я. С чистого листа начинайте жизнь! Вот телефон, я, кстати, уже перевел его на ваше имя. Звоните! Увозите все отсюда!
Через полчаса прикатил грузовик, бравые ребята бодренько принялись за мебель, громоздкий шкаф в лифт не вместился, его снесли вниз на руках. Тронулись, выехали на кольцевую. Глазычев вспомнил про овраг невдалеке от дома. Подъехали к нему, диван и кровать полетели вниз, кувыркаясь и разламываясь. Над полками пришлось потрудиться, Вадим с веселым остервенением бил по ним ломиком. Дошла очередь до массивного шкафа. Грузчики с некоторым страхом поглядывали на него, никто почему-то не решался крушить его. Вдруг мстительное чувство овладело Вадимом: чем больше он смотрел на шкаф, тем в большее негодование приходил. Шкаф, несомненно, принадлежал ему, достался ему волею судьбы, шкаф — его собственность, но чтоб им владели другие… Никогда! Ярость, с которой накинулся он на него, заразила и грузчиков: все понимали, что, даже сброшенный вниз, шкаф этот не развалится, не растрескается. Поэтому выпросили у шофера что-то вроде топора, Вадим набросился на шкаф, как на самого академика Лапина. Кровавая пелена застилала ему глаза. Никакие шурупы и клеи не смогли бы теперь скреплять составные части прежде непоколебимого, как утес, шкафа. Он полетел вниз, громыхая и разваливаясь на части, — под улюлюкание грузчиков и хохот Вадима.
В лифте пахло кошками, но по душе разливалась благодать и уважение к евреям, ключ плавно вошел в замок, дверь подалась, распахнулась. Пусто, голо. Но — приятно. Манифест в кармане, и опись подсказала первые и неотложные мероприятия. Раскладушка, кстати, еще сгодится, простыня и наволочка не так еще грязны, чтоб тащить их в прачечную, одеялом послужит плащ; когда стемнело, Вадим щелкнул выключателем, осветилась комната, абажур явно не тот, требует замены, вместо него в описи под номером 176 значилась пятирожковая люстра, но абажуру милостиво было разрешено повисеть некоторое время на прежнем месте, чтоб свет не слепил глаза кандидату наук, в сладостном изнеможении упавшему на раскладушку. (Что-то покалывало в бок, Вадим просунул руку под себя и обнаружил в заднем кармане блок «Тайфуна», все эти два сумасшедших дня мозг прибора, тот самый, за которым гонялись два академика, лежал в его «нажопнике» — заднем кармане брюк.)
9
Три тысячи рублей подарили евреи Глазычеву за переселение, да хозяин этой квартиры добавил ему за мученичество восемьсот рублей, втихую сунутые на лестничной площадке.
Да, на земле есть справедливость — к такому выводу пришел он, и, шаг за шагом, день за днем отступая от нынешнего вечера 2 декабря 1982 года, он искал первопричину чудесных превращений в жизни, где взлет неизменно завершался падением, а удар оземь возносил к небу. Строго логически рассуждая, в основе всего лежало семейство Лапиных, но тогда надо погружаться в самые недра, в павлодарское прошлое, а там он безвозвратно утонет.
Парикмахерша! — к такому выводу пришел он. С нее начался горько-сладостный период, с этой продажной шкуры, за адвокатские деньги готовой на суде лжесвидетельствовать; это она подвела его к помойному баку, откуда стартовал он к пятому этажу дома на Профсоюзной. Он, правда, едва не набил ей морду, встретившись как-то, но рыжая сучка эта расплакалась, взмолилась, увела к себе, и в уютненькой квартирке ее он оттаял, простил, похвалил щи, она их готовить действительно умела. И потом не раз еще заезжал — на щи, на котлеты, на диванчик.
К ней он и приехал следующим утром, прямо в парикмахерскую, нестриженый и небритый. Ласково улыбаясь, подруга привела его в достойный вид, Вадим попытался было расплатиться с ней вечерком, из неиссякаемых запасов любви, но та нелюбезно промолвила, что сидит на строгой отчетности; на вечерок, правда, соглашалась; Вадим не обиделся, однако обдуманно решил более к ней не приезжать, каждый вечерний визит обходился в десять рублей, а он без работы, то есть без регулярного поступления денег, и где эту работу найти — загадка, которую решит время. Нежданное и негаданное обретение отдельной квартиры сулило еще более просторное жилище, пора уже приглядываться к мебели, которая заполнит гулкую и прекрасную пустоту.
И ноги сами понесли его в мебельный магазин, он долго и придирчиво осматривал стулья, не решаясь подходить к кроватям и диванам, чтоб не бередить раны; покусился было на кушетку, но покупку отложил; уже собираясь уходить, вдруг решительно отвильнул и приблизился к дивану. Даже беглый осмотр этого предмета мебели насторожил его: чем-то он отличался от любимого и не возбуждал, не напоминал о часах, проведенных на упругом ложе в обнимку с Ириной. Внимательно присмотревшись, он обнаружил, что в нем всего два выдвижных ящика, куда после ночи упрятывались постельные принадлежности. Два! А у того, настоящего, дивана их три, в третий маленький ящичек Ирина что-то совала.
Подошедшая продавщица не смогла от него узнать, чем не понравился покупателю диван. «Размером», — выдавил наконец Вадим. По пути к дому он купил рулетку и тщательно измерил всю квартиру. Комната — 29,8 квадратных метра, кухня — 7,2, прихожая — 9,7. Далеко не те габариты, что в трехкомнатной, не та ширь. Когда им с Ириной поднадоедала любовь в спальной комнате, они перебирались на кухню, которая размерами почти вдвое превосходила нынешнюю. Или в гостиную, та чуть поменьше этой комнаты. Или в кабинет, посматривая при этом на книги мыслителей прошлого. Со всей волнующей неизбежностью вставал вопрос: какой мебелью обставить эту квартиру, да так обставить, чтоб элементы ее пригодились при переезде в трехкомнатную?
Три дня объезжал он мебельные магазины столицы. Нашел кухонный гарнитур «Мцыри» (430 рублей) и записался на него, хотя ожидался он нескоро. На чертеже трехкомнатной квартиры значились два секретера «Хельга» по 980 рублей, Вадим обнаружил их на Ленинском проспекте. А книжных шкафов нигде не видать, их делали на заказ, где и когда — надо еще узнавать; выставлены только образцы, и здесь изволь вставать в очередь. Никак не удавалось хотя бы издали глянуть на гарнитур «кабинет», в него входили письменный стол, два кресла, диван и журнальный столик. И стенка! Как он забыл! Стенка в гостиной!
Впрочем, ни один гарнитур не влезал бы в однокомнатную квартиру, а стенка, пожалуй, могла поместиться. Надо, короче, ждать того чудесного мгновения, когда трехкомнатная квартира образуется как бы из ничего. К счастью, удалось купить чешские книжные полки, Вадим дотащил их на себе, чтоб не тратиться на такси. Услышав как-то визг дрели, определил по звуку, где сверлят дырку в стене, попросил инструмент на полчасика, полки повесил, а поскольку ни одной книги, разумеется, в доме не было, на верхнюю полку лег мозг «Тайфуна», главный модуль прибора, который так и не состоялся, но был этот модуль чем-то ценен Глазычеву, берег он его, посматривал на полку, ждал чуда — не от самого модуля, а неизвестно от кого и чего. Оно, чудо, и принесет ковры, паласы, бра, обои, сантехнику, которая у Ирины, то есть у него, была импортной. А гарнитур «Ютта» — голова ведь кружится от скорого обладания этими вещами!
Манифест победы труда и трудящихся звал и гнал вперед, строки его стучали в сердце, приготовление же пищи насущной отодвигало уничтожение семейства Лапиных на все более поздние сроки. Надо же покупать кастрюли, миски и прочее, когда ведь еще приобретутся столовые приборы, мельхиоровые ложки и вилки. И кастрюли, в которых что-то варила Ирина, — где такие достать? На чем сидеть вообще? Со скрежетом сердечным пришлось покупать стулья, алюминиевые кастрюли, ложки и вилки, напоминавшие Павлодар.
А модуль, детище его воображения, плод ума прыткого Сидорова, который продавал себя только за 190 и премиальные, — мозг «Тайфуна» продолжал пылиться на пустой книжной полке, присутствием своим указывая, в какой стороне искать работу, деньги и, следовательно, мебельные гарнитуры. В институт! На кафедру физики! Преподавателем! Там платят кандидатские, там хоздоговорные работы, там полно аппетитных студенток!
Приглашенный на новоселье земляк держал в уме все вакантные места в институтах, он и предупредил: марать трудовую книжку учительством в школе нельзя, надо потерпеть и капитально пристроиться к денежной кафедре какого-нибудь немудреного института.
Институт и кафедра нашлись, но место освобождалось после сессии, то есть в конце семестра, где-то поздней весной. Узкие глазенки земляка (в роду его погуливала казахская бабка) были строги, он говорил отрывисто, позволяя в паузах домысливать намеки, будто случайно слетевшие с уст, и Вадим после его ухода долго поскрипывал раскладушкой; не спалось, думалось и думалось о предках, выискивались нерусские гены, по земляку выходило так: только чужеродцам хорошо живется на Руси, они спаяны уже тем, что — в меньшинстве, мы же, русские, москвичи в том числе, ленивы, разобщены, нечувствительны.
Эти четыре месяца ожидания были насыщенными; он ходил по универмагам, рассматривал ковры, сравнивая их с теми, что устилали полы и прикрывали стены в квартире, временно принадлежащей Лапиным; паласы хорошо смотрелись в «Лейпциге», но ни ковров, конечно, ни паласов покупать он не собирался, даже если бы вдруг — такую возможность он не отвергал — на него с неба свалился бы набитый деньгами мешок. А в мебельные магазины заглядывал часто. Он жалел, что не выхватил когда-то из рук адвоката пачку товарных чеков и не прочитал, как правильно называются мебельные гарнитуры, те диваны и кресла, где располагались он и Ирина, шкафы, раскрываемые дверцы которых обдавали Вадима запахом чего-то чужеземного, сладостного.
Много разной мебели, много, но почти все — образцы, причем самые наилучшие гарнитуры вообще не показывались редким покупателям, они упрятывались где-то на задах магазинов, в просторных подсобках. Он научился распознавать истинных покупателей от любознательных завистников. Свободно продавались стулья (и то не всегда), тумбочки и столы; посреди просторного и запруженного мало кому нужными раскладушками зала высился в царственной позе старший продавец, который редко снисходил до поворота головы в сторону сразу становящегося боязливым гражданина; не удостаивался сей гражданин и отрицательного кивка или жеста, однако кое-какие слова делали продавца почти любезным, он уводил клиента куда-то, откуда оба возвращались сосредоточенными на каких-то сугубо земных мыслях. Часто по манере разговора и позам можно было с абсолютной уверенностью признать: взятка — предложена, и она, взятка, не отвергнута, — чем и объяснялась покладистость неприступного и немого обладателя несметных мебельных сокровищ. Невесть откуда возникали слухи о скором (месяцев через пять-шесть) поступлении мебели, стихийно создавалась очередь, с перекличкой по субботам или в иные дни. Однажды Вадим записался на «Ютту», дважды прибывал к перекличке в назначенное время; звучание собственной фамилии (иногда путали: «Глазачов») ласкало уши; одно время он злорадствовал, наблюдая за бестолковщиной в кучке людей, норовящих купить гарнитур или стенку, — вот вам, москвичи, победствуйте, в провинции еще хуже, однако терпят. Но однажды опоздал на перекличку и был вычеркнут из списка, поорал о безобразиях, чуть ли не с кулаками накинулся на какую-то горластую бабу, предводительница огрызнулась, и лишь появление милиционера остудило Глазычева.
Но подойди очередь — покупать не стал бы, некуда втаскивать, жилплошадь не позволяла, не придумали еще мебельщики гарнитура для однокомнатной квартиры. Стенка? Где деньги на нее? Нет денег, нет!
Но как сладостен дух мебельных магазинов, особый запах — запах будущего! Эти пустые шкафы заполнятся когда-нибудь (причем в скором времени!) костюмами, пальто, брюками, есть перекладинки для галстуков и ремней, на полках улягутся стопки выглаженного белья, в этих ликер-барах будут ждать опустошения бутылки с напитками красивых, в Павлодаре неизвестных названий, двумя рядами расположатся видные книги-фолианты, которые закупятся на преподавательские деньги, ожидаемые тоже в будущем.
Не меньшие мечтания возникали и в универмагах, Глазычев рассматривал постельное белье, ковры, посуду. Случались если не часы, то минуты, когда он не только видел себя в будущем, но и ощущал, и тогда казалось, что и ширинка на нем застегнута, и коровяк от подошвы отлип и от него уже не воняет. Сладостные взлеты с отрывом от настоящего почти всегда кончались неумолимым прозрением, и, хотя рука пробегала по гульфику брюк, все равно чудилось: он — только что выскочил из бани с единственным прикрытием, веником на срамном месте.
Да, на земле есть справедливость — к такому выводу пришел он, и, шаг за шагом, день за днем отступая от нынешнего вечера 2 декабря 1982 года, он искал первопричину чудесных превращений в жизни, где взлет неизменно завершался падением, а удар оземь возносил к небу. Строго логически рассуждая, в основе всего лежало семейство Лапиных, но тогда надо погружаться в самые недра, в павлодарское прошлое, а там он безвозвратно утонет.
Парикмахерша! — к такому выводу пришел он. С нее начался горько-сладостный период, с этой продажной шкуры, за адвокатские деньги готовой на суде лжесвидетельствовать; это она подвела его к помойному баку, откуда стартовал он к пятому этажу дома на Профсоюзной. Он, правда, едва не набил ей морду, встретившись как-то, но рыжая сучка эта расплакалась, взмолилась, увела к себе, и в уютненькой квартирке ее он оттаял, простил, похвалил щи, она их готовить действительно умела. И потом не раз еще заезжал — на щи, на котлеты, на диванчик.
К ней он и приехал следующим утром, прямо в парикмахерскую, нестриженый и небритый. Ласково улыбаясь, подруга привела его в достойный вид, Вадим попытался было расплатиться с ней вечерком, из неиссякаемых запасов любви, но та нелюбезно промолвила, что сидит на строгой отчетности; на вечерок, правда, соглашалась; Вадим не обиделся, однако обдуманно решил более к ней не приезжать, каждый вечерний визит обходился в десять рублей, а он без работы, то есть без регулярного поступления денег, и где эту работу найти — загадка, которую решит время. Нежданное и негаданное обретение отдельной квартиры сулило еще более просторное жилище, пора уже приглядываться к мебели, которая заполнит гулкую и прекрасную пустоту.
И ноги сами понесли его в мебельный магазин, он долго и придирчиво осматривал стулья, не решаясь подходить к кроватям и диванам, чтоб не бередить раны; покусился было на кушетку, но покупку отложил; уже собираясь уходить, вдруг решительно отвильнул и приблизился к дивану. Даже беглый осмотр этого предмета мебели насторожил его: чем-то он отличался от любимого и не возбуждал, не напоминал о часах, проведенных на упругом ложе в обнимку с Ириной. Внимательно присмотревшись, он обнаружил, что в нем всего два выдвижных ящика, куда после ночи упрятывались постельные принадлежности. Два! А у того, настоящего, дивана их три, в третий маленький ящичек Ирина что-то совала.
Подошедшая продавщица не смогла от него узнать, чем не понравился покупателю диван. «Размером», — выдавил наконец Вадим. По пути к дому он купил рулетку и тщательно измерил всю квартиру. Комната — 29,8 квадратных метра, кухня — 7,2, прихожая — 9,7. Далеко не те габариты, что в трехкомнатной, не та ширь. Когда им с Ириной поднадоедала любовь в спальной комнате, они перебирались на кухню, которая размерами почти вдвое превосходила нынешнюю. Или в гостиную, та чуть поменьше этой комнаты. Или в кабинет, посматривая при этом на книги мыслителей прошлого. Со всей волнующей неизбежностью вставал вопрос: какой мебелью обставить эту квартиру, да так обставить, чтоб элементы ее пригодились при переезде в трехкомнатную?
Три дня объезжал он мебельные магазины столицы. Нашел кухонный гарнитур «Мцыри» (430 рублей) и записался на него, хотя ожидался он нескоро. На чертеже трехкомнатной квартиры значились два секретера «Хельга» по 980 рублей, Вадим обнаружил их на Ленинском проспекте. А книжных шкафов нигде не видать, их делали на заказ, где и когда — надо еще узнавать; выставлены только образцы, и здесь изволь вставать в очередь. Никак не удавалось хотя бы издали глянуть на гарнитур «кабинет», в него входили письменный стол, два кресла, диван и журнальный столик. И стенка! Как он забыл! Стенка в гостиной!
Впрочем, ни один гарнитур не влезал бы в однокомнатную квартиру, а стенка, пожалуй, могла поместиться. Надо, короче, ждать того чудесного мгновения, когда трехкомнатная квартира образуется как бы из ничего. К счастью, удалось купить чешские книжные полки, Вадим дотащил их на себе, чтоб не тратиться на такси. Услышав как-то визг дрели, определил по звуку, где сверлят дырку в стене, попросил инструмент на полчасика, полки повесил, а поскольку ни одной книги, разумеется, в доме не было, на верхнюю полку лег мозг «Тайфуна», главный модуль прибора, который так и не состоялся, но был этот модуль чем-то ценен Глазычеву, берег он его, посматривал на полку, ждал чуда — не от самого модуля, а неизвестно от кого и чего. Оно, чудо, и принесет ковры, паласы, бра, обои, сантехнику, которая у Ирины, то есть у него, была импортной. А гарнитур «Ютта» — голова ведь кружится от скорого обладания этими вещами!
Манифест победы труда и трудящихся звал и гнал вперед, строки его стучали в сердце, приготовление же пищи насущной отодвигало уничтожение семейства Лапиных на все более поздние сроки. Надо же покупать кастрюли, миски и прочее, когда ведь еще приобретутся столовые приборы, мельхиоровые ложки и вилки. И кастрюли, в которых что-то варила Ирина, — где такие достать? На чем сидеть вообще? Со скрежетом сердечным пришлось покупать стулья, алюминиевые кастрюли, ложки и вилки, напоминавшие Павлодар.
А модуль, детище его воображения, плод ума прыткого Сидорова, который продавал себя только за 190 и премиальные, — мозг «Тайфуна» продолжал пылиться на пустой книжной полке, присутствием своим указывая, в какой стороне искать работу, деньги и, следовательно, мебельные гарнитуры. В институт! На кафедру физики! Преподавателем! Там платят кандидатские, там хоздоговорные работы, там полно аппетитных студенток!
Приглашенный на новоселье земляк держал в уме все вакантные места в институтах, он и предупредил: марать трудовую книжку учительством в школе нельзя, надо потерпеть и капитально пристроиться к денежной кафедре какого-нибудь немудреного института.
Институт и кафедра нашлись, но место освобождалось после сессии, то есть в конце семестра, где-то поздней весной. Узкие глазенки земляка (в роду его погуливала казахская бабка) были строги, он говорил отрывисто, позволяя в паузах домысливать намеки, будто случайно слетевшие с уст, и Вадим после его ухода долго поскрипывал раскладушкой; не спалось, думалось и думалось о предках, выискивались нерусские гены, по земляку выходило так: только чужеродцам хорошо живется на Руси, они спаяны уже тем, что — в меньшинстве, мы же, русские, москвичи в том числе, ленивы, разобщены, нечувствительны.
Эти четыре месяца ожидания были насыщенными; он ходил по универмагам, рассматривал ковры, сравнивая их с теми, что устилали полы и прикрывали стены в квартире, временно принадлежащей Лапиным; паласы хорошо смотрелись в «Лейпциге», но ни ковров, конечно, ни паласов покупать он не собирался, даже если бы вдруг — такую возможность он не отвергал — на него с неба свалился бы набитый деньгами мешок. А в мебельные магазины заглядывал часто. Он жалел, что не выхватил когда-то из рук адвоката пачку товарных чеков и не прочитал, как правильно называются мебельные гарнитуры, те диваны и кресла, где располагались он и Ирина, шкафы, раскрываемые дверцы которых обдавали Вадима запахом чего-то чужеземного, сладостного.
Много разной мебели, много, но почти все — образцы, причем самые наилучшие гарнитуры вообще не показывались редким покупателям, они упрятывались где-то на задах магазинов, в просторных подсобках. Он научился распознавать истинных покупателей от любознательных завистников. Свободно продавались стулья (и то не всегда), тумбочки и столы; посреди просторного и запруженного мало кому нужными раскладушками зала высился в царственной позе старший продавец, который редко снисходил до поворота головы в сторону сразу становящегося боязливым гражданина; не удостаивался сей гражданин и отрицательного кивка или жеста, однако кое-какие слова делали продавца почти любезным, он уводил клиента куда-то, откуда оба возвращались сосредоточенными на каких-то сугубо земных мыслях. Часто по манере разговора и позам можно было с абсолютной уверенностью признать: взятка — предложена, и она, взятка, не отвергнута, — чем и объяснялась покладистость неприступного и немого обладателя несметных мебельных сокровищ. Невесть откуда возникали слухи о скором (месяцев через пять-шесть) поступлении мебели, стихийно создавалась очередь, с перекличкой по субботам или в иные дни. Однажды Вадим записался на «Ютту», дважды прибывал к перекличке в назначенное время; звучание собственной фамилии (иногда путали: «Глазачов») ласкало уши; одно время он злорадствовал, наблюдая за бестолковщиной в кучке людей, норовящих купить гарнитур или стенку, — вот вам, москвичи, победствуйте, в провинции еще хуже, однако терпят. Но однажды опоздал на перекличку и был вычеркнут из списка, поорал о безобразиях, чуть ли не с кулаками накинулся на какую-то горластую бабу, предводительница огрызнулась, и лишь появление милиционера остудило Глазычева.
Но подойди очередь — покупать не стал бы, некуда втаскивать, жилплошадь не позволяла, не придумали еще мебельщики гарнитура для однокомнатной квартиры. Стенка? Где деньги на нее? Нет денег, нет!
Но как сладостен дух мебельных магазинов, особый запах — запах будущего! Эти пустые шкафы заполнятся когда-нибудь (причем в скором времени!) костюмами, пальто, брюками, есть перекладинки для галстуков и ремней, на полках улягутся стопки выглаженного белья, в этих ликер-барах будут ждать опустошения бутылки с напитками красивых, в Павлодаре неизвестных названий, двумя рядами расположатся видные книги-фолианты, которые закупятся на преподавательские деньги, ожидаемые тоже в будущем.
Не меньшие мечтания возникали и в универмагах, Глазычев рассматривал постельное белье, ковры, посуду. Случались если не часы, то минуты, когда он не только видел себя в будущем, но и ощущал, и тогда казалось, что и ширинка на нем застегнута, и коровяк от подошвы отлип и от него уже не воняет. Сладостные взлеты с отрывом от настоящего почти всегда кончались неумолимым прозрением, и, хотя рука пробегала по гульфику брюк, все равно чудилось: он — только что выскочил из бани с единственным прикрытием, веником на срамном месте.
10
Работа наконец свершилась! Институт пищевой промышленности заблаговременно оповестил о конкурсе на занятие вакантного места преподавателя, имея в виду, что таковым станет он, Вадим Григорьевич Глазычев. Страх, конечно, был, страх провала на конкурсе, как беспардонно заметил земляк, «наличествовал».
К счастью, обошлось. Уже утвержденный преподавателем, зная отныне, что по универмагам больше не походишь, Вадим в почти пустом зале мебельного магазина столкнулся с миловидной женщиной, которой нравилось погружать свой кулачок в упругость матраца или поглаживать рукой спинку кровати. Познакомились, побродили по улицам, и как-то так получилось, что он оказался в ее квартирке, где, к его удивлению, стояла та самая кровать, которой женщина любовалась в магазине. До утра они с женщиной этой убеждались в добротности кровати, тем вся любовная история и закончилась: в полдень муж женщины возвращался из командировки. И женщина забылась бы, да заболел завкафедрой, а он обычно читал всему курсу вступительную, перед началом учебного года, лекцию по физике. Заболел ли, прикинулся хворым или решил подвергнуть нового неопытного преподавателя суровому экзамену — не было уже времени разгадывать. Ноги обмякли, коленки разламывались, веки дрожали от страха, из глаз выпиравшего. Полторы сотни человек, не меньше, до последних рядов заполнена аудитория, на две трети — девушки, ни одну из них Вадим рассмотреть не мог, все они сливались в нечто волнующе-женское, и вспомнилась недавняя знакомая, жена командированного, которую он неторопливо раздевал, которая, наверное, впервые изменяла мужу, краснела, всплакнула дважды, легла, закрыв лицо ладошками, — и тут же выплыла из недавнего прошлого бесстыдная Ирина, до корки прогрызшая все пособия, руководства и трактаты о сексе, едва однажды не сломавшая ему ключицу при отработке одного древнего приема, — жрица любви, ставшая неприятной, ненужной, ненавистной только из-за того, что не краснела, не смущалась и не противилась… Еще один взлет чувств — и на память пришли слова автора мозга «Тайфуна»: «Да физики как науки вообще нет! Она — своевольное обобщение наблюдений и экспериментов…» Вспомнились к тому же все неопытные, неловкие, суматошные и стыдящиеся невесть чего или кого женщины после Ирины, — и Вадим прозрел: зря затевали они с Ириной сексуальный хоровод с плясками, — эксперимент, впервые поставленный, значительно привлекательнее многажды проведенного, он таит в себе загадку, открытие!..
Студенческая братия угомонилась и приготовилась слушать, и услышала она то, что было сейчас в самом Глазычеве, в его мыслях об Ирине и недавней знакомой, но, разумеется, в сугубо научном смысле. Студенты с удивлением узнали, что физика — всего-навсего некий упорядоченный свод тысяч экспериментов, и поэтому он, эксперимент, — святая святых, его надо любить…
В обомлевшей аудитории — мертвая тишина. А Вадим, постепенно разгораясь, мысленно раздевая самую ближнюю студенточку, продолжал говорить о торжестве человеческого опыта над всеми теориями, о величии человеческого глаза и уха, которые в бессвязности протекавших событий обнаружили некоторое сходство и кое-какие несущественные различия. Представляя себе, как студенточка, сама того не подозревая, помогает, сближая лопатки и выгибая спину, мужским рукам расстегивать бюстгальтер, он рассказывал сотне девушек о том, как природа подставляет сама себя под человеческое восприятие, сбрасывая отяжелевшее яблоко с ветки прямо под ноги Ньютона; он упомянул о немыслимой сложности теорий, о невосприимчивости их нормальному бытовому разуму — вот почему надо с чрезвычайной деликатностью проводить лабораторные опыты и всматриваться в суть рекомендованных учебниками заданий.
Еще до звонка на перерыв он успел мысленно раздеть трех студенток, и только оглушительные аплодисменты не позволили ему приступить к четвертой. Смахнув пот со лба, он сошел с кафедры, и декан горячо пожал ему руку, признательно сказав, что институт не ошибся в выборе.
О лекции этой по институту ходили легенды, девушки либо намеренно скромно опускали глаза при встречах с Вадимом, либо вопрошали ими неизвестно о чем. Земляку сразу стал известен триумф, он тепло поздравил Вадима, сказал прямо: нужна попойка для коллег, надо приживаться к институту. Немного покривившись, Глазычев выждал до первой получки, организовал нужный и, по московским меркам, приличный стол (мебель одолжили у соседей). Все-таки — кандидат наук, платили хорошо, но и потратиться пришлось хорошо, коллеги его возраста последнюю каплю выжали из девяти бутылок водки, одну, правда, принес кто-то из них; подарки, как положено, были сугубо хозяйственного назначения. Тем не менее решение возникло: таких пьянок-гулянок устраивать нельзя, никаких денег не хватит, а еще сколько покупать надо!
Два шустрых ассистента кафедры, намаявшись на хоздоговорной теме, пристегнули к себе Глазычева, и теперь ежемесячно ему перепадало пятьдесят — шестьдесят рублей дополнительно. После долгих раздумий, все тщательно вымерив и рассчитав, купил все-таки стенку, грузчики (100 рэ пришлось им заплатить) втащили ее разобранной, соединили, заняла она почти все пространство слева от двери и почему-то поскрипывала по ночам, видимо, умоляла наполнить себя костюмами, рубашками и прочим, стенка будто голодала, и живот ее, требуя пищи, постанывал. В универмаге поблизости высмотрелся хороший костюм для лекций, хотя, как уже заметил Глазычев, молодняк из преподавателей одевался по-студенчески. Была в костюме одна неприятная особенность — шился он на московской фабрике «Большевичка», наносить оскорбление себе покупкою столичной продукции Глазычев не желал и выложил лишние сорок рублей за костюм похуже, но зато чешского пошива; исхитрись Павлодар делать костюмы хоть в полтора, в два раза дороже, но эту, родную, одежду он купил бы. Маленькое счастье накатывалось, когда распахнутые дверцы стенки наслаждали взор содержимым. А там уже две рубашки к чешскому клетчатому, три галстука. Но и обида покалывала: в том шкафу, Иринином, костюм-то был — французский, где его сейчас найдешь, говорят, есть секция номер сто в ГУМе, там самое лучшее в мире по дешевке можно приобрести. Но — опять же — какой-то документ требовался, каким-то особым людям выдавался он, и, представляя, как люди эти покупают его костюмы, Глазычев в ненависти к этим бессовестным типам сжимал кулаки.
К счастью, обошлось. Уже утвержденный преподавателем, зная отныне, что по универмагам больше не походишь, Вадим в почти пустом зале мебельного магазина столкнулся с миловидной женщиной, которой нравилось погружать свой кулачок в упругость матраца или поглаживать рукой спинку кровати. Познакомились, побродили по улицам, и как-то так получилось, что он оказался в ее квартирке, где, к его удивлению, стояла та самая кровать, которой женщина любовалась в магазине. До утра они с женщиной этой убеждались в добротности кровати, тем вся любовная история и закончилась: в полдень муж женщины возвращался из командировки. И женщина забылась бы, да заболел завкафедрой, а он обычно читал всему курсу вступительную, перед началом учебного года, лекцию по физике. Заболел ли, прикинулся хворым или решил подвергнуть нового неопытного преподавателя суровому экзамену — не было уже времени разгадывать. Ноги обмякли, коленки разламывались, веки дрожали от страха, из глаз выпиравшего. Полторы сотни человек, не меньше, до последних рядов заполнена аудитория, на две трети — девушки, ни одну из них Вадим рассмотреть не мог, все они сливались в нечто волнующе-женское, и вспомнилась недавняя знакомая, жена командированного, которую он неторопливо раздевал, которая, наверное, впервые изменяла мужу, краснела, всплакнула дважды, легла, закрыв лицо ладошками, — и тут же выплыла из недавнего прошлого бесстыдная Ирина, до корки прогрызшая все пособия, руководства и трактаты о сексе, едва однажды не сломавшая ему ключицу при отработке одного древнего приема, — жрица любви, ставшая неприятной, ненужной, ненавистной только из-за того, что не краснела, не смущалась и не противилась… Еще один взлет чувств — и на память пришли слова автора мозга «Тайфуна»: «Да физики как науки вообще нет! Она — своевольное обобщение наблюдений и экспериментов…» Вспомнились к тому же все неопытные, неловкие, суматошные и стыдящиеся невесть чего или кого женщины после Ирины, — и Вадим прозрел: зря затевали они с Ириной сексуальный хоровод с плясками, — эксперимент, впервые поставленный, значительно привлекательнее многажды проведенного, он таит в себе загадку, открытие!..
Студенческая братия угомонилась и приготовилась слушать, и услышала она то, что было сейчас в самом Глазычеве, в его мыслях об Ирине и недавней знакомой, но, разумеется, в сугубо научном смысле. Студенты с удивлением узнали, что физика — всего-навсего некий упорядоченный свод тысяч экспериментов, и поэтому он, эксперимент, — святая святых, его надо любить…
В обомлевшей аудитории — мертвая тишина. А Вадим, постепенно разгораясь, мысленно раздевая самую ближнюю студенточку, продолжал говорить о торжестве человеческого опыта над всеми теориями, о величии человеческого глаза и уха, которые в бессвязности протекавших событий обнаружили некоторое сходство и кое-какие несущественные различия. Представляя себе, как студенточка, сама того не подозревая, помогает, сближая лопатки и выгибая спину, мужским рукам расстегивать бюстгальтер, он рассказывал сотне девушек о том, как природа подставляет сама себя под человеческое восприятие, сбрасывая отяжелевшее яблоко с ветки прямо под ноги Ньютона; он упомянул о немыслимой сложности теорий, о невосприимчивости их нормальному бытовому разуму — вот почему надо с чрезвычайной деликатностью проводить лабораторные опыты и всматриваться в суть рекомендованных учебниками заданий.
Еще до звонка на перерыв он успел мысленно раздеть трех студенток, и только оглушительные аплодисменты не позволили ему приступить к четвертой. Смахнув пот со лба, он сошел с кафедры, и декан горячо пожал ему руку, признательно сказав, что институт не ошибся в выборе.
О лекции этой по институту ходили легенды, девушки либо намеренно скромно опускали глаза при встречах с Вадимом, либо вопрошали ими неизвестно о чем. Земляку сразу стал известен триумф, он тепло поздравил Вадима, сказал прямо: нужна попойка для коллег, надо приживаться к институту. Немного покривившись, Глазычев выждал до первой получки, организовал нужный и, по московским меркам, приличный стол (мебель одолжили у соседей). Все-таки — кандидат наук, платили хорошо, но и потратиться пришлось хорошо, коллеги его возраста последнюю каплю выжали из девяти бутылок водки, одну, правда, принес кто-то из них; подарки, как положено, были сугубо хозяйственного назначения. Тем не менее решение возникло: таких пьянок-гулянок устраивать нельзя, никаких денег не хватит, а еще сколько покупать надо!
Два шустрых ассистента кафедры, намаявшись на хоздоговорной теме, пристегнули к себе Глазычева, и теперь ежемесячно ему перепадало пятьдесят — шестьдесят рублей дополнительно. После долгих раздумий, все тщательно вымерив и рассчитав, купил все-таки стенку, грузчики (100 рэ пришлось им заплатить) втащили ее разобранной, соединили, заняла она почти все пространство слева от двери и почему-то поскрипывала по ночам, видимо, умоляла наполнить себя костюмами, рубашками и прочим, стенка будто голодала, и живот ее, требуя пищи, постанывал. В универмаге поблизости высмотрелся хороший костюм для лекций, хотя, как уже заметил Глазычев, молодняк из преподавателей одевался по-студенчески. Была в костюме одна неприятная особенность — шился он на московской фабрике «Большевичка», наносить оскорбление себе покупкою столичной продукции Глазычев не желал и выложил лишние сорок рублей за костюм похуже, но зато чешского пошива; исхитрись Павлодар делать костюмы хоть в полтора, в два раза дороже, но эту, родную, одежду он купил бы. Маленькое счастье накатывалось, когда распахнутые дверцы стенки наслаждали взор содержимым. А там уже две рубашки к чешскому клетчатому, три галстука. Но и обида покалывала: в том шкафу, Иринином, костюм-то был — французский, где его сейчас найдешь, говорят, есть секция номер сто в ГУМе, там самое лучшее в мире по дешевке можно приобрести. Но — опять же — какой-то документ требовался, каким-то особым людям выдавался он, и, представляя, как люди эти покупают его костюмы, Глазычев в ненависти к этим бессовестным типам сжимал кулаки.