Страница:
19
А между тем на него, кандидата физико-математических наук В. Г. Глазычева, надвигалась беда, страшная беда, и если она из тучки на горизонте превратится в черное облако, то не о трехкомнатной квартире мечтать надо, а впору готовиться к возвратному вселению в комнатушку той коммуналки, что на Красной Пресне.
Тучи сгущались, солнце давно закрыто ими, глухой рокот раздавался откуда-то, но молнии пока не блистали. Пока.
Тот самый журнал со статьей о реакционной сущности римско-католической церкви, изданный в количестве 20 000 экземпляров, погруженный в пачки по 50 штук в каждой, достиг удаленных уголков СССР, почтальонами разнесся по школам и отделам просвещения, по квартирам, где проживали подписчики, и крохотными партиями достиг — поездами, автомобилями и самолетами — крупных университетских центров, частных и государственных библиотек: международный книгообмен вовлек в себя печатную продукцию великой державы, все издаваемые книги, журналы и газеты поступали во Всесоюзную библиотеку имени В. И. Ленина, то есть в Ленинку, которая для СССР имела то же значение, что, к примеру, для Англии Британский музей, где неделями и месяцами просиживал сам Владимир Ильич. Каждая уважающая себя библиотека мира держала на стеллажах или в иных местах хранения хотя бы пару экземпляров той печатной продукции, которая издавалась в других странах. Кое-что попадало в закрытые фонды, для избранных и редких читателей, но всякий раз попаданию в них предшествовало краткое и решительное рецензирование, после чего журнал или книга погружались на дно хранилищ.
И в город-государство Ватикан попал журнал из Москвы, поначалу не вызвавший никакого интереса. Однако Его Святейшество давно уже носился с идеей примирения церкви с наукой, некогда попираемой и отрицаемой. Дежурный библиограф Апостольской библиотеки Ватикана, основанной в 1475 году, вчитался в оглавление и уже собирался отправить журнал в то книгохранилище, где печатное слово запиралось в несырой темнице на долгие годы, — но благочестия ради решил все-таки извлечь что-то новое к вящей славе Господней. Натолкнувшись в статье о реакционной сущности на слово «Солидарность», он насторожился. Папа Римский был поляком, звали его Карелом Войтылой, и спекуляции на сей счет были не редки. По укорененной веками традиции глава католиков национальности не имел, поэтому следовало с особой осторожностью относиться к мирским публикациям, где затрагивалась Польша. Абзац о причастности Ватикана к поставкам оружия в Польшу чрезвычайно заинтересовал библиографа. Он, о мире насущном судивший по печатной информации, ничем не отличался от Вадима, его павлодарского земляка, главного редактора журнала и куратора из ЦК КПСС. То есть все они, от дежурного библиографа до куратора, прежде всего и всегда задавались вопросом: а какой авторитетный орган первым поставил проблему, в читаемом тексте освещенную?
Короче, где официально, до статьи этой, заявлено, что профсоюзы Польши получают оружие из Ватикана или покупают его на деньги Ватикана?
Библиограф связался с кардиналом, который ведал внешнеполитической деятельностью римско-католической церкви, и католический министр иностранных дел потребовал журнал.
Статью перевели на три языка и предъявили ее кардиналу. Тот впал в задумчивость. Никакого оружия никаким «Солидарностям» не поставлялось — это было ясно, понятно и не нуждалось в опровержениях. Но и оскорблять Его Святейшество никому не позволено. Встал вопрос: как ответить на пощечину? Нунция в Москве нет, поскольку большевики-безбожники признавали только православную церковь, да и ту с оговорками и сквозь зубы.
Дипломатический демарш все-таки был сделан — через Польшу, остававшуюся, несмотря ни на что, в лоне католицизма, истинной веры.
Польский МИД не отреагировал напрямую. Посол Польши в СССР имел частную беседу с заведующим одного из европейских отделов МИДа СССР, и два дипломата тонко улыбнулись друг другу. Смоленская площадь позвонила Старой площади, та — ни бровью, ни ухом не повела.
А раз так, то Ватикан решил не церемониться, и одна из римских газет перепечатала статью (о гонораре и речи не шло в надежде на скандал) с язвительным вопросом о способах переправки автоматов Калашникова из окрестностей Рима в Гдыню.
Через неделю в редакцию журнала приехал цензор из Главлита. Заместитель главного, как выяснилось, к статье никакого отношения не имел, поскольку был в отпуске; ни от кого не скрылось, что его он получил в день, когда поставил красными чернилами знак вопроса сбоку от абзаца. Цензор уехал ни с чем, поскольку автор красночернильного знака стал сомневаться: а он ли вывел знак этот или кто-то другой, Глазычев, возможно; сам же он, заместитель, статью в машинописном, редакционном то есть, исполнении не читал. Да она и пропала, кстати.
Ясность внести мог только сам автор, доктор философских наук, профессор и кандидат в члены ЦК. Тот, однако, заявил после недельного раздумья, что злосчастный абзац принадлежит не ему, а безымянному провокатору, в доказательство чего представил ту же статью без абзаца, на пишущей машинке автора напечатанную. Предыдущую же подпись свою — на якобы поддельном тексте — посчитал тоже поддельной.
Вместо безвольного цензора прикатила комиссия из ЦК, она поставила диагноз: «политическая безответственность». Не уточнялось, кто все-таки проявил эту безответственность и в чем она выразилась. Глазычева поймал в курилке член комиссии, поговорил с ним, но как-то не обязывающе, будто мимоходом. Разговор кончился тем, что Вадима спросили, где здесь туалет — в том конце коридора или в другом?
И все. Комиссия благополучно скрылась. Вадима пока никто не дергал и не тащил на расправу, да и за что казнить? Про абзац он в свое время сказал главному редактору, вместе ездили в ЦК к куратору, и тот — при том же главном редакторе, свидетеле то есть, — разрешил статью напечатать.
О больном отце в редакции знали и покидать работу разрешали пораньше. Незадолго до семи пришел Вадим домой и почуял беду, а потом и услышал ее. Отец валялся на полу, раскладушка перевернута, тазик сдвинут, моча и кал на виду, оба кулака угрожающе сжаты; немощный отец стал вместо мычания издавать вполне различимые проклятья, знакомые, павлодарские. И нагло попросил помыть его.
Пришлось поколотить старика легонечко, чтоб не дергался и о помывке забыл бы. Новая проблема: чем привязывать теперь его к раскладушке? Ремнями или веревками? Ни того, ни другого нет. Разрезал прохудившуюся простыню на полоски, скрутил их, связал, ими примотал уже зазябшее тело к раскладушке — в наказание за буйство. Подсчитал, что недели две еще старик проживет, не больше: эти всплески энергии — как огонь из затухающего костра, последние свидетельства еще не уснувшей жизни. Но от вони не спастись, и, чтоб ею не пропитывалась квартира, Вадим дверь на балкон держал открытой, хотя старик и подавал ему знаки: холодно, холодно! И тем не менее вонь не убывала, Вадиму чудилось, что он — внутри сортирно-вокзального облака, к которому подмешана щиплющая ноздри хлорка (в ней вымачивались отцовы тряпки).
Тучи сгущались, солнце давно закрыто ими, глухой рокот раздавался откуда-то, но молнии пока не блистали. Пока.
Тот самый журнал со статьей о реакционной сущности римско-католической церкви, изданный в количестве 20 000 экземпляров, погруженный в пачки по 50 штук в каждой, достиг удаленных уголков СССР, почтальонами разнесся по школам и отделам просвещения, по квартирам, где проживали подписчики, и крохотными партиями достиг — поездами, автомобилями и самолетами — крупных университетских центров, частных и государственных библиотек: международный книгообмен вовлек в себя печатную продукцию великой державы, все издаваемые книги, журналы и газеты поступали во Всесоюзную библиотеку имени В. И. Ленина, то есть в Ленинку, которая для СССР имела то же значение, что, к примеру, для Англии Британский музей, где неделями и месяцами просиживал сам Владимир Ильич. Каждая уважающая себя библиотека мира держала на стеллажах или в иных местах хранения хотя бы пару экземпляров той печатной продукции, которая издавалась в других странах. Кое-что попадало в закрытые фонды, для избранных и редких читателей, но всякий раз попаданию в них предшествовало краткое и решительное рецензирование, после чего журнал или книга погружались на дно хранилищ.
И в город-государство Ватикан попал журнал из Москвы, поначалу не вызвавший никакого интереса. Однако Его Святейшество давно уже носился с идеей примирения церкви с наукой, некогда попираемой и отрицаемой. Дежурный библиограф Апостольской библиотеки Ватикана, основанной в 1475 году, вчитался в оглавление и уже собирался отправить журнал в то книгохранилище, где печатное слово запиралось в несырой темнице на долгие годы, — но благочестия ради решил все-таки извлечь что-то новое к вящей славе Господней. Натолкнувшись в статье о реакционной сущности на слово «Солидарность», он насторожился. Папа Римский был поляком, звали его Карелом Войтылой, и спекуляции на сей счет были не редки. По укорененной веками традиции глава католиков национальности не имел, поэтому следовало с особой осторожностью относиться к мирским публикациям, где затрагивалась Польша. Абзац о причастности Ватикана к поставкам оружия в Польшу чрезвычайно заинтересовал библиографа. Он, о мире насущном судивший по печатной информации, ничем не отличался от Вадима, его павлодарского земляка, главного редактора журнала и куратора из ЦК КПСС. То есть все они, от дежурного библиографа до куратора, прежде всего и всегда задавались вопросом: а какой авторитетный орган первым поставил проблему, в читаемом тексте освещенную?
Короче, где официально, до статьи этой, заявлено, что профсоюзы Польши получают оружие из Ватикана или покупают его на деньги Ватикана?
Библиограф связался с кардиналом, который ведал внешнеполитической деятельностью римско-католической церкви, и католический министр иностранных дел потребовал журнал.
Статью перевели на три языка и предъявили ее кардиналу. Тот впал в задумчивость. Никакого оружия никаким «Солидарностям» не поставлялось — это было ясно, понятно и не нуждалось в опровержениях. Но и оскорблять Его Святейшество никому не позволено. Встал вопрос: как ответить на пощечину? Нунция в Москве нет, поскольку большевики-безбожники признавали только православную церковь, да и ту с оговорками и сквозь зубы.
Дипломатический демарш все-таки был сделан — через Польшу, остававшуюся, несмотря ни на что, в лоне католицизма, истинной веры.
Польский МИД не отреагировал напрямую. Посол Польши в СССР имел частную беседу с заведующим одного из европейских отделов МИДа СССР, и два дипломата тонко улыбнулись друг другу. Смоленская площадь позвонила Старой площади, та — ни бровью, ни ухом не повела.
А раз так, то Ватикан решил не церемониться, и одна из римских газет перепечатала статью (о гонораре и речи не шло в надежде на скандал) с язвительным вопросом о способах переправки автоматов Калашникова из окрестностей Рима в Гдыню.
Через неделю в редакцию журнала приехал цензор из Главлита. Заместитель главного, как выяснилось, к статье никакого отношения не имел, поскольку был в отпуске; ни от кого не скрылось, что его он получил в день, когда поставил красными чернилами знак вопроса сбоку от абзаца. Цензор уехал ни с чем, поскольку автор красночернильного знака стал сомневаться: а он ли вывел знак этот или кто-то другой, Глазычев, возможно; сам же он, заместитель, статью в машинописном, редакционном то есть, исполнении не читал. Да она и пропала, кстати.
Ясность внести мог только сам автор, доктор философских наук, профессор и кандидат в члены ЦК. Тот, однако, заявил после недельного раздумья, что злосчастный абзац принадлежит не ему, а безымянному провокатору, в доказательство чего представил ту же статью без абзаца, на пишущей машинке автора напечатанную. Предыдущую же подпись свою — на якобы поддельном тексте — посчитал тоже поддельной.
Вместо безвольного цензора прикатила комиссия из ЦК, она поставила диагноз: «политическая безответственность». Не уточнялось, кто все-таки проявил эту безответственность и в чем она выразилась. Глазычева поймал в курилке член комиссии, поговорил с ним, но как-то не обязывающе, будто мимоходом. Разговор кончился тем, что Вадима спросили, где здесь туалет — в том конце коридора или в другом?
И все. Комиссия благополучно скрылась. Вадима пока никто не дергал и не тащил на расправу, да и за что казнить? Про абзац он в свое время сказал главному редактору, вместе ездили в ЦК к куратору, и тот — при том же главном редакторе, свидетеле то есть, — разрешил статью напечатать.
О больном отце в редакции знали и покидать работу разрешали пораньше. Незадолго до семи пришел Вадим домой и почуял беду, а потом и услышал ее. Отец валялся на полу, раскладушка перевернута, тазик сдвинут, моча и кал на виду, оба кулака угрожающе сжаты; немощный отец стал вместо мычания издавать вполне различимые проклятья, знакомые, павлодарские. И нагло попросил помыть его.
Пришлось поколотить старика легонечко, чтоб не дергался и о помывке забыл бы. Новая проблема: чем привязывать теперь его к раскладушке? Ремнями или веревками? Ни того, ни другого нет. Разрезал прохудившуюся простыню на полоски, скрутил их, связал, ими примотал уже зазябшее тело к раскладушке — в наказание за буйство. Подсчитал, что недели две еще старик проживет, не больше: эти всплески энергии — как огонь из затухающего костра, последние свидетельства еще не уснувшей жизни. Но от вони не спастись, и, чтоб ею не пропитывалась квартира, Вадим дверь на балкон держал открытой, хотя старик и подавал ему знаки: холодно, холодно! И тем не менее вонь не убывала, Вадиму чудилось, что он — внутри сортирно-вокзального облака, к которому подмешана щиплющая ноздри хлорка (в ней вымачивались отцовы тряпки).
20
Понимая, что творится в квартире, где умирает бывший городской голова Павлодара, когда-то сохранивший Сумкову-отцу партбилет и должность, земляк в гости не напрашивался, но как-то заглянул в редакцию, присел к столу Вадима и молчал, как бы этим уже сочувствуя.
И не только. Хотя и знал, в каких концах здания благоухают туалеты, вытащил Вадима в коридор и злым шепотом сказал, что дела его плохи, очень плохи, потому что разразился международный скандал, Москве надо как-то выкручиваться, жертвовать ферзем или фигурой поменьше. Старой площади не к лицу, а вот на пешечке, то есть Вадиме Глазычеве, партия отыграется.
Сказал — и к выходу, к лестнице, туда, вниз, на улицу. А Вадим пошел в буфет подхарчиться, ничего он дома не мог есть. Угроза расправы немного напугала его, но не более, буфета этого ему не видать месяца через два, с работы выгонят, его уже дважды выгоняли с работы, он знал, что предшествует изгнанию и как оно происходит, какие красивейшие слова изрекают — о повышении морального уровня, бдительности, об укреплении партийных рядов.
Пришел домой — и впервые захотелось послушать отца, порасспросить его о разных житейских мелочах. Ведь, подумалось, обреченный, парализованный на половину или треть отец продолжал оставаться свидетелем жизни, мимо него пролетевшей. И отец (ему возвращали протезы) вспоминал, отец говорил чуть ли не кудахтающе, но в последние годы уши Вадима приспособились к спотыкающимся речам Генерального секретаря ЦК КПСС Брежнева, который условно жил, и если сам передвигался, то не без помощи охраны, а временами впадал — о чем открыто говорили все — в полубеспамятство.
Еле шевеливший языком отец вспоминал свою жизнь, свою эпоху, и оказалось, он, мыслями возносясь к светлому будущему, существовал полуголодно, нищенски, но так интересно, так интересно! Скрюченный червяк этот родился в шахтерском городе Сучане, то есть на Дальнем Востоке, о котором пелось: «И на Тихом океане свой закончили поход». Отец же оттуда начинал свой бесславный путь, и если Ленин тащил на себе коммунизм с запада, то отец продвигал идеи всеобщего благоденствия с востока, Москва, таким образом, была обречена, обкладываясь со всех сторон грозными теориями. Семья — с буржуазным привкусом, родители отца — конторские служащие, благодаря чему он не безграмотным вырос, книжки читать умел, во всяком случае, и с пылом, жаром пошел строить социализм в отдельно взятой стране, освоив к двадцати годам несколько профессий. В бессвязных монологах его (ни единого вопроса не задавал Вадим!) мелькали женские имена, отец умел сладко петь в девичьи уши. Ушел на фронт добровольцем, после ранения налаживал рабочее снабжение на Урале, там и женился — на матери Вадима, разумеется, но та не торопилась укреплять семью детьми, да и муженек начал серию измен; либо врал отец, либо умалчивал, но так получалось, что в турбулентных потоках его идеологических исканий прослеживалась все-таки некая тенденция: отец, в отличие от сына, разрывы с женщинами объяснял только политическими и отнюдь не бытовыми причинами. Он, возможно, так задуривал бабам головы, что тем ничего не оставалось, как расставаться с Григорием Васильевичем, жертвуя собой ради его идейных терзаний. Вадиму и года не исполнилось, как отец выбрался из-под крылышка супруги, матери Вадима, громко обвиняя ту в недооценке антипартийной группы Маленкова — Молотова. В чем обвинена была девка, к которой причалил фанатично преданный коммунизму папаша, сие не дано знать, возвращение к матери объяснялось распрями в ЦК КПСС. Они же, распри, и вышвырнули мать из насиженного Павлодара в таежный поселок, где она недолго учительствовала, скончавшись, когда никому не нужный сын ее исправно писал заявления о материальной помощи.
Жалкая жизнь человечка, осеняемая грезами о трехкомнатной квартире, той, к которой стремился сын его, — и Вадиму становилось жалко себя. Ведь все родительские склоки сводились к тому, что отец призывал к наделению каждой семьи в СССР трехкомнатной квартирой, а оппортунистка мать соглашалась всего на двухкомнатную. Ну как тут не вспомнить девицу из жэка, которая всегда пресекала попытки Вадима прибавить себе кандидатские двадцать метров стенаниями по поводу невыносимого житья в подвалах.
Впалые щеки отца надувались приливом слов, собиравшихся на языке; отец спрашивал, что пишет сегодня «Правда».
— На Камчатке успешно идет сев хлопчатника, — с удовольствием отвечал Вадим. — А труженики Краснопресненского района столицы собрали рекордный урожай кедровых орешков.
Тайга и земледелие были уже далеки от Григория Васильевича. Его живо интересовало другое, и после многочасовых попыток он все же нашел нужные слова, нашедшие живой отклик у сына:
— Да, да, я тебя понял, дорогой папаша… Еще бы не понять: партийные взносы уже шестой месяц как не уплачены… Не беспокойся, родной.
Вадим щелкал по крутому и холодному лбу отца и шел к телефонному аппарату, поднимал трубку:
— Это морг?.. Здравствуйте, пожалуйста. У вас там лежит без движения коммунист Глазычев, взносы у него не заплачены… так вы уж, будьте добры, отправьте его на кладбище, квитанцию об уплате взносов мы вышлем в следующем квартале, и ваша отчетность не пострадает.
И не только. Хотя и знал, в каких концах здания благоухают туалеты, вытащил Вадима в коридор и злым шепотом сказал, что дела его плохи, очень плохи, потому что разразился международный скандал, Москве надо как-то выкручиваться, жертвовать ферзем или фигурой поменьше. Старой площади не к лицу, а вот на пешечке, то есть Вадиме Глазычеве, партия отыграется.
Сказал — и к выходу, к лестнице, туда, вниз, на улицу. А Вадим пошел в буфет подхарчиться, ничего он дома не мог есть. Угроза расправы немного напугала его, но не более, буфета этого ему не видать месяца через два, с работы выгонят, его уже дважды выгоняли с работы, он знал, что предшествует изгнанию и как оно происходит, какие красивейшие слова изрекают — о повышении морального уровня, бдительности, об укреплении партийных рядов.
Пришел домой — и впервые захотелось послушать отца, порасспросить его о разных житейских мелочах. Ведь, подумалось, обреченный, парализованный на половину или треть отец продолжал оставаться свидетелем жизни, мимо него пролетевшей. И отец (ему возвращали протезы) вспоминал, отец говорил чуть ли не кудахтающе, но в последние годы уши Вадима приспособились к спотыкающимся речам Генерального секретаря ЦК КПСС Брежнева, который условно жил, и если сам передвигался, то не без помощи охраны, а временами впадал — о чем открыто говорили все — в полубеспамятство.
Еле шевеливший языком отец вспоминал свою жизнь, свою эпоху, и оказалось, он, мыслями возносясь к светлому будущему, существовал полуголодно, нищенски, но так интересно, так интересно! Скрюченный червяк этот родился в шахтерском городе Сучане, то есть на Дальнем Востоке, о котором пелось: «И на Тихом океане свой закончили поход». Отец же оттуда начинал свой бесславный путь, и если Ленин тащил на себе коммунизм с запада, то отец продвигал идеи всеобщего благоденствия с востока, Москва, таким образом, была обречена, обкладываясь со всех сторон грозными теориями. Семья — с буржуазным привкусом, родители отца — конторские служащие, благодаря чему он не безграмотным вырос, книжки читать умел, во всяком случае, и с пылом, жаром пошел строить социализм в отдельно взятой стране, освоив к двадцати годам несколько профессий. В бессвязных монологах его (ни единого вопроса не задавал Вадим!) мелькали женские имена, отец умел сладко петь в девичьи уши. Ушел на фронт добровольцем, после ранения налаживал рабочее снабжение на Урале, там и женился — на матери Вадима, разумеется, но та не торопилась укреплять семью детьми, да и муженек начал серию измен; либо врал отец, либо умалчивал, но так получалось, что в турбулентных потоках его идеологических исканий прослеживалась все-таки некая тенденция: отец, в отличие от сына, разрывы с женщинами объяснял только политическими и отнюдь не бытовыми причинами. Он, возможно, так задуривал бабам головы, что тем ничего не оставалось, как расставаться с Григорием Васильевичем, жертвуя собой ради его идейных терзаний. Вадиму и года не исполнилось, как отец выбрался из-под крылышка супруги, матери Вадима, громко обвиняя ту в недооценке антипартийной группы Маленкова — Молотова. В чем обвинена была девка, к которой причалил фанатично преданный коммунизму папаша, сие не дано знать, возвращение к матери объяснялось распрями в ЦК КПСС. Они же, распри, и вышвырнули мать из насиженного Павлодара в таежный поселок, где она недолго учительствовала, скончавшись, когда никому не нужный сын ее исправно писал заявления о материальной помощи.
Жалкая жизнь человечка, осеняемая грезами о трехкомнатной квартире, той, к которой стремился сын его, — и Вадиму становилось жалко себя. Ведь все родительские склоки сводились к тому, что отец призывал к наделению каждой семьи в СССР трехкомнатной квартирой, а оппортунистка мать соглашалась всего на двухкомнатную. Ну как тут не вспомнить девицу из жэка, которая всегда пресекала попытки Вадима прибавить себе кандидатские двадцать метров стенаниями по поводу невыносимого житья в подвалах.
Впалые щеки отца надувались приливом слов, собиравшихся на языке; отец спрашивал, что пишет сегодня «Правда».
— На Камчатке успешно идет сев хлопчатника, — с удовольствием отвечал Вадим. — А труженики Краснопресненского района столицы собрали рекордный урожай кедровых орешков.
Тайга и земледелие были уже далеки от Григория Васильевича. Его живо интересовало другое, и после многочасовых попыток он все же нашел нужные слова, нашедшие живой отклик у сына:
— Да, да, я тебя понял, дорогой папаша… Еще бы не понять: партийные взносы уже шестой месяц как не уплачены… Не беспокойся, родной.
Вадим щелкал по крутому и холодному лбу отца и шел к телефонному аппарату, поднимал трубку:
— Это морг?.. Здравствуйте, пожалуйста. У вас там лежит без движения коммунист Глазычев, взносы у него не заплачены… так вы уж, будьте добры, отправьте его на кладбище, квитанцию об уплате взносов мы вышлем в следующем квартале, и ваша отчетность не пострадает.
21
Земляк Сумков все знал, все разнюхал, он примчался к двери провонявшей квартиры Глазычева, вызвал его на лестничную площадку и сказал, какие события последуют вскоре и что надобно делать.
А делать надобно простейшее и мудрейшее в наш век: соглашаться с руководством и во всем винить себя. Только себя! И никак иначе! Правда, можно бросить камешек и в огород редакционного начальства, ему, это уж точно, не поздоровится от высшего руководства, а тому нужен предлог для оргвыводов.
Выглянула на площадку соседка, так напугав земляка, что он поволок Вадима внутрь, в его квартиру, на кухню, — и наконец посвятил в голую правду.
Была же она в следующем. Весь этот балаган со статьей и абзацем задуман давно, еще при восхождении на трон Андропова, чтобы опорочить того, но пущен в ход позже, гибель южнокорейского лайнера отсрочила обвинение Ватикана в поставках оружия, а недавняя смерть Андропова вообще опустила бы занавес над задуманным. Но раз машина раскрутилась, остановить ее уже невозможно, и теперь — после серии консультаций на разных уровнях — решено: наказать! Кого? Вот тут-то и вновь интрига, всем известно, что виноват куратор, не сам, правда, затеявший весь этот подлог, но удар на себя должен принять он, Вадим Глазычев, причем секира палача просвистит мимо, Вадиму надо лишь признать себя виновным, партия осудит его, но не настолько, чтоб лишать коммуниста Глазычева членства в своих рядах… Короче, надо покаяться на собрании: не расслышал, мол, мудрого указания ЦК, нарушил партийную дисциплину и так далее… Ибо сражаться до конца — бессмысленно, надо любым путем удержаться в партии. Любым способом! Иначе — гибель.
Затем земляк почтительно постоял у порога комнаты, откуда несло тлением и гниением. Обнял Вадима и решительно шагнул к двери.
А тот пребывал в полном недоумении. Про Андропова много говорили Фаинины друзья на кухонных посиделках. Будто и стихи пишет этот бывший глава Госбезопасности, и демонстративно на заседаниях Политбюро читает по-английски Шекспира, и друг поэта Евтушенко, и даже, есть такие сведения, еврей. И такого человека хотели опорочить его партийные сотоварищи!
А делать надобно простейшее и мудрейшее в наш век: соглашаться с руководством и во всем винить себя. Только себя! И никак иначе! Правда, можно бросить камешек и в огород редакционного начальства, ему, это уж точно, не поздоровится от высшего руководства, а тому нужен предлог для оргвыводов.
Выглянула на площадку соседка, так напугав земляка, что он поволок Вадима внутрь, в его квартиру, на кухню, — и наконец посвятил в голую правду.
Была же она в следующем. Весь этот балаган со статьей и абзацем задуман давно, еще при восхождении на трон Андропова, чтобы опорочить того, но пущен в ход позже, гибель южнокорейского лайнера отсрочила обвинение Ватикана в поставках оружия, а недавняя смерть Андропова вообще опустила бы занавес над задуманным. Но раз машина раскрутилась, остановить ее уже невозможно, и теперь — после серии консультаций на разных уровнях — решено: наказать! Кого? Вот тут-то и вновь интрига, всем известно, что виноват куратор, не сам, правда, затеявший весь этот подлог, но удар на себя должен принять он, Вадим Глазычев, причем секира палача просвистит мимо, Вадиму надо лишь признать себя виновным, партия осудит его, но не настолько, чтоб лишать коммуниста Глазычева членства в своих рядах… Короче, надо покаяться на собрании: не расслышал, мол, мудрого указания ЦК, нарушил партийную дисциплину и так далее… Ибо сражаться до конца — бессмысленно, надо любым путем удержаться в партии. Любым способом! Иначе — гибель.
Затем земляк почтительно постоял у порога комнаты, откуда несло тлением и гниением. Обнял Вадима и решительно шагнул к двери.
А тот пребывал в полном недоумении. Про Андропова много говорили Фаинины друзья на кухонных посиделках. Будто и стихи пишет этот бывший глава Госбезопасности, и демонстративно на заседаниях Политбюро читает по-английски Шекспира, и друг поэта Евтушенко, и даже, есть такие сведения, еврей. И такого человека хотели опорочить его партийные сотоварищи!
22
События нарастали с угрожающей быстротой. Было разыграно подобие очной ставки. Вадима вызвали к главному редактору, где уже полукругом расселись члены комиссии. В седьмой или восьмой раз за истекающий месяц Вадим рассказал про абзац, про то, как он, молодой сотрудник журнала, этот абзац показал главному редактору здесь, в этом кабинете, как тот позвонил куда-то, потом еще раз позвонил, вызвал машину, забрал Вадима, успевшего заплатить партийные взносы, с собой, и они поехали в здание ЦК КПСС на Старой площади, к человеку, фамилию которого он забыл, и человек этот, статью прочитав, — да, да, именно эту статью, с этим абзацем, — не высказал никаких замечаний и всем своим видом показывал примерно следующее: ну что за мелочи, подумаешь, какая-то церковь тут, печатайте, конечно.
Несколько иначе изложил ход событий главный редактор. Статью ему принес исполнявший обязанности зама здесь присутствующий Вадим Григорьевич Глазычев. Абзац насчет оружия, не подкрепленный упоминанием об источнике данного факта, ему тоже не понравился, он снесся с ЦК, взял статью и Глазычева, предъявил абзац товарищу…
Досказать дальнейшее не дали — при Вадиме. «Вы свободны!» — сказано было тому, и решение избить отца пришло само собой, кулаки зачесались. Избил и устыдился: отец побоев будто ждал, радостными слезящимися глазами смотрел на него. Решил: отца больше не трогать, пусть подыхает и благодарит его за то, что смотрит в потолок, а не в тазик с мочой и калом.
А мог бы и туда смотреть, в тазик, — после того, как Вадима одного, без главного редактора, привезли все к тому же товарищу в ЦК, и товарищ, подняв глаза от чрезвычайной важности бумаг, с некоторым удивлением глянул на стоявшего по стойке «смирно» Вадима.
— Как слышал, вы распускаете обо мне всякие небылицы… В частности, будто я разрешил вам печатать какую-то галиматью…
Ожидалось, что после таких слов провинившийся испарится или замрет в такой мертвой одеревенелости, что его, обессиленного и обезволенного, придется уводить, приподняв за локотки, ибо ноги не станут мерзавцу повиноваться.
Но Вадим Глазычев поддержал честь Павлодара. Ничто не дрогнуло в нем: сухо, бесстрастно выслушал он куратора, не вымолвив ни словечка. Твердыми шагами пошел к двери, осторожно прикрыл ее. За час до приезда на Старую площадь земляк шепнул ему в коридоре: в ЦК есть люди, амплуа которых — бессовестное, наглое, выпадающее из всех бытовых и прочих рамок приличия вранье, и куратор — один из них, чем Политбюро и Секретариату ЦК ценен.
В редакции на него посмотрели как на вернувшегося с того света. А он, зная, что ждет его, хорошо пообедал, порылся в столе своем, ничего лично ему принадлежащего не нашел и ровно в 17.00 покинул редакцию.
Была среда. В запасе два дня, на выходные прикатят Ирина и Фаина, при них не будет времени обдумать меры по предотвращению катастрофы.
Несколько иначе изложил ход событий главный редактор. Статью ему принес исполнявший обязанности зама здесь присутствующий Вадим Григорьевич Глазычев. Абзац насчет оружия, не подкрепленный упоминанием об источнике данного факта, ему тоже не понравился, он снесся с ЦК, взял статью и Глазычева, предъявил абзац товарищу…
Досказать дальнейшее не дали — при Вадиме. «Вы свободны!» — сказано было тому, и решение избить отца пришло само собой, кулаки зачесались. Избил и устыдился: отец побоев будто ждал, радостными слезящимися глазами смотрел на него. Решил: отца больше не трогать, пусть подыхает и благодарит его за то, что смотрит в потолок, а не в тазик с мочой и калом.
А мог бы и туда смотреть, в тазик, — после того, как Вадима одного, без главного редактора, привезли все к тому же товарищу в ЦК, и товарищ, подняв глаза от чрезвычайной важности бумаг, с некоторым удивлением глянул на стоявшего по стойке «смирно» Вадима.
— Как слышал, вы распускаете обо мне всякие небылицы… В частности, будто я разрешил вам печатать какую-то галиматью…
Ожидалось, что после таких слов провинившийся испарится или замрет в такой мертвой одеревенелости, что его, обессиленного и обезволенного, придется уводить, приподняв за локотки, ибо ноги не станут мерзавцу повиноваться.
Но Вадим Глазычев поддержал честь Павлодара. Ничто не дрогнуло в нем: сухо, бесстрастно выслушал он куратора, не вымолвив ни словечка. Твердыми шагами пошел к двери, осторожно прикрыл ее. За час до приезда на Старую площадь земляк шепнул ему в коридоре: в ЦК есть люди, амплуа которых — бессовестное, наглое, выпадающее из всех бытовых и прочих рамок приличия вранье, и куратор — один из них, чем Политбюро и Секретариату ЦК ценен.
В редакции на него посмотрели как на вернувшегося с того света. А он, зная, что ждет его, хорошо пообедал, порылся в столе своем, ничего лично ему принадлежащего не нашел и ровно в 17.00 покинул редакцию.
Была среда. В запасе два дня, на выходные прикатят Ирина и Фаина, при них не будет времени обдумать меры по предотвращению катастрофы.
23
Отец, после больницы тощий, на раскладушке исхудал до прозрачности, крови в нем осталось мало, и текла она вяло. В эту среду, с работы приехав, Вадим поднял его почти невесомое тело и понес в ванную. Он опустил отца в теплую водичку, приправленную хорошо пахнущими солями. Старик лежал и наслаждался. Вадим бережно помыл его, перенес на кушетку (раскладушка полетела с балкона вниз), побрил его; когда седенькая щетинка исчезла, когда с век и глазниц вода и полотенце унесли что-то спекшееся, то подумалось: тело отца готовится вступать в мир иной — очищенным. И Вадим помог ему, с удовольствием вымыл зубные протезы, выклянченные коммунистом Глазычевым Г. В. у партии. Вычистил их, промыл — и опустил в надколотый стаканчик, оттуда они вынутся, когда отец уже будет в гробу. Паспорт умирающего в наличии, по медицинской справке милиция и загс дадут еще какие-то бумаженции, на могилу Григорию Васильевичу рассчитывать не приходится, никто ему ни на каком кладбище кусочек земли не даст, выход один — через трубу крематория, гори ты синим пламенем, коммунист и труженик. Был бомжем — и остался таким. Еще живому бомжу Вадим сварил — впервые! — высококалорийную кашу, хотя здравый смысл подсказывал: пора ускорять течение ворвавшейся в тело старости и болезни, расширять зону обезжизнивания, ибо смерть отца для него, Вадима Глазычева, благотворна. Отец мешал борьбе сына за светлое будущее — не человечества, а Вадима Григорьевича Глазычева.
Ибо: не отец умирал, а — партия! Коммунистическая партия Советского Союза! Когда-то призраком бродил коммунизм по Европе, приткнулся было к России, устроился на ночлежку, да и с нее погонят скоро.
Эта мысль — о тождестве хилого стариковского тела и могущественной державы — давно вызревала в нем, но оформилась в четкое понимание, обрела форму программы, что ли, в тот момент, когда он выходил из кабинета куратора, и стоило протезам бултыхнуться в надколотый стакан, как Вадим Глазычев понял — в долю секунды, — что ему следует делать и о чем ему думать.
КПСС умирала на глазах Вадима Глазычева. Она могла еще устроить сеансы буйного помешательства, понимая, что дни ее сочтены. Говорить она давно уже разучилась, временами вскрикивала, приподнималась, мочи и кала с каждым днем становилось все меньше и меньше, но вонять отходы некогда процветающего организма стали резче, сколько ваты в ноздри ни затыкай. Даже пресную, обезжиренную пищу не принимал организм отца — и государственный организм тоже не в силах уже переваривать миллионы рублей, сколько в него их ни вбухивай.
С жадным вниманием всматривался он, стянув с отца одеяло, в скелет, обтянутый кожей: была она на три-четыре размера больше скелета и — свисала. Грудь при вдохе не поднималась, ребра проступали резко, словно нарисованные; глаза беспокойно осматривали потолок, стены, увиденное сравнивая с тем, что было час или два назад, потому что тело не верило глазам и уже не привязывало себя к какому-либо определенному месту; человек уже ощущал себя в будущем, в гробу, на катафалке, примерял себя к новому, вневременному, пространству.
Лампы в большой комнате Вадим погасил, освещалась она луной за окном, кушетка с отцом будто провалилась в тень, и Вадиму казалось, что он у края разверстой могилы. Что-то тикало, а ведь в квартире — только наручные часы. Ходики настенные остались в памяти, тикание их, они, павлодарские, и отбивали время в московском доме — последние дни, часы и минуты коммунисту Глазычеву Г. В. и, пожалуй, его сыну тоже, Глазычеву В. Г., потому что оставаться в рядах КПСС Вадим не желал, более того, он стремился как можно скорее соскочить с поезда, летящего под откос.
В эту лунную ночь со среды на четверг он вспоминал и продумывал. Он восстановил в памяти разговоры друзей Фаины и вновь мысленно пролистал все те книги, которыми те упивались. Он и Марека вспомнил, тихого и скромного, молчаливого и любившего пиво; он догадался, почему КГБ всех Фаининых болтунов пощадил, даже на собеседование никого не вызвав, а молчуна Марека упрятал в тюрьму. Опасен был этой партии Марек, тем опасен, что не звал ни к бунту, ни к протестам против чего-то там. «Напрасно вы это все затеваете, — так выразился он однажды. — Все само собой развалится. Мы живем в саморазрушающейся системе, и своим бездействием мы способствуем естественному ходу событий…» Но, возможно, другое слово Марека болезненно ударило по КГБ. Как-то он об Андропове отозвался просто: «Комсомольский выкидыш».
А откуда вообще эти диссиденты в его квартире возникли? Вадим прокрутил обратно недели и месяцы, вплоть до того дня, когда он у метро «Смоленская» принял Фаину за присланную ему студентку из МАИ. Еще два-три рывка памяти — и вот он, вечер новоселья, когда к нему завалились эти веселые и умные ребята.
Ибо: не отец умирал, а — партия! Коммунистическая партия Советского Союза! Когда-то призраком бродил коммунизм по Европе, приткнулся было к России, устроился на ночлежку, да и с нее погонят скоро.
Эта мысль — о тождестве хилого стариковского тела и могущественной державы — давно вызревала в нем, но оформилась в четкое понимание, обрела форму программы, что ли, в тот момент, когда он выходил из кабинета куратора, и стоило протезам бултыхнуться в надколотый стакан, как Вадим Глазычев понял — в долю секунды, — что ему следует делать и о чем ему думать.
КПСС умирала на глазах Вадима Глазычева. Она могла еще устроить сеансы буйного помешательства, понимая, что дни ее сочтены. Говорить она давно уже разучилась, временами вскрикивала, приподнималась, мочи и кала с каждым днем становилось все меньше и меньше, но вонять отходы некогда процветающего организма стали резче, сколько ваты в ноздри ни затыкай. Даже пресную, обезжиренную пищу не принимал организм отца — и государственный организм тоже не в силах уже переваривать миллионы рублей, сколько в него их ни вбухивай.
С жадным вниманием всматривался он, стянув с отца одеяло, в скелет, обтянутый кожей: была она на три-четыре размера больше скелета и — свисала. Грудь при вдохе не поднималась, ребра проступали резко, словно нарисованные; глаза беспокойно осматривали потолок, стены, увиденное сравнивая с тем, что было час или два назад, потому что тело не верило глазам и уже не привязывало себя к какому-либо определенному месту; человек уже ощущал себя в будущем, в гробу, на катафалке, примерял себя к новому, вневременному, пространству.
Лампы в большой комнате Вадим погасил, освещалась она луной за окном, кушетка с отцом будто провалилась в тень, и Вадиму казалось, что он у края разверстой могилы. Что-то тикало, а ведь в квартире — только наручные часы. Ходики настенные остались в памяти, тикание их, они, павлодарские, и отбивали время в московском доме — последние дни, часы и минуты коммунисту Глазычеву Г. В. и, пожалуй, его сыну тоже, Глазычеву В. Г., потому что оставаться в рядах КПСС Вадим не желал, более того, он стремился как можно скорее соскочить с поезда, летящего под откос.
В эту лунную ночь со среды на четверг он вспоминал и продумывал. Он восстановил в памяти разговоры друзей Фаины и вновь мысленно пролистал все те книги, которыми те упивались. Он и Марека вспомнил, тихого и скромного, молчаливого и любившего пиво; он догадался, почему КГБ всех Фаининых болтунов пощадил, даже на собеседование никого не вызвав, а молчуна Марека упрятал в тюрьму. Опасен был этой партии Марек, тем опасен, что не звал ни к бунту, ни к протестам против чего-то там. «Напрасно вы это все затеваете, — так выразился он однажды. — Все само собой развалится. Мы живем в саморазрушающейся системе, и своим бездействием мы способствуем естественному ходу событий…» Но, возможно, другое слово Марека болезненно ударило по КГБ. Как-то он об Андропове отозвался просто: «Комсомольский выкидыш».
А откуда вообще эти диссиденты в его квартире возникли? Вадим прокрутил обратно недели и месяцы, вплоть до того дня, когда он у метро «Смоленская» принял Фаину за присланную ему студентку из МАИ. Еще два-три рывка памяти — и вот он, вечер новоселья, когда к нему завалились эти веселые и умные ребята.
24
И весь следующий день, и всю следующую ночь сидел он у еще не вырытой могилы и слышал голоса еще не погребенных людей. Отец вдруг заговорил и сказал то, что не расслышал он там, в конуре на Пресне: «Давно уже замечал: дух еще способен на порывы, а тело уже избегает резких движений…» Внятно произнес, отчетливо, будто никакого инсульта не было. Вадим держал теперь его зубные протезы в другом, представительном, сосуде, специально для них купил за семнадцать рублей расписную китайскую чашку.
Он умирал легко и беззлобно. Глаза стали тяжелыми и опустились на дно глазниц. Зачесались кончики пальцев, стали теребить край простыни. Побелел нос, кончик его заострился. Жизнь еще не ушла, а вонь улетучилась, в квартире даже запахло весенними цветами. Пульс едва прощупывался, Вадим смог все же уловить вздрагивание крови, молящее и скорбящее.
Пятничным утром позвонили с работы, пробубнили что-то о партсобрании. «Я буду!» — сказал Вадим и понял, что голос выдал его, голос заранее приобретал уже не просительные оттенки, а угрожающие, в редакции догадываются, что раскаяния не будет, что паршивая овца не станет умильно блеять. Вадим счастливо заснул, калачиком свернувшись на составленных стульях. Какой-то шум заставил его вскочить на ноги, броситься в большую комнату.
Там было тихо и слышался всего лишь плеск да журчание. Это отец медленно погружался в реку, где нет ни дна, ни течений, ни вихрей, — в реку мертвых, и, готовясь к погружению, отец учился не дышать и не двигаться. Луна светила за окном, хотя, кажется, был день; редкие волосенки на ужавшемся черепе отца шевелились под ветерком из приоткрытого окна. Оставался час-другой до смерти, и пора уже думать о будущем.
Через несколько лет умрет и партия эта, и самое время готовиться к новой могиле и новой эпохе. В нее надо вступать беспартийным, и так вступать, чтоб беспартийность была заслугой, чтоб она давала ему право выживать, продвигаться вперед, захватывать высоты, до которых ему не дала подняться партия. Не те вершины, у которых толпятся кандидаты наук, а иные, потому что «Тайфун» высоко не унесет, Сидорова уже не наймешь в подручные. Другие вершины манят, те, что сами собой засияют снежными утесами после того, как партия испустит дух. Настанут другие времена, и приблизятся другие берега. Что будет со страной после кончины этой самой КПСС, в которой он доживает, как отец, последние часы? На следующей неделе — партсобрание, его будут выгонять из партии, дружным ревом обвинять… В чем? Да какое ему теперь дело до них!
Итак, что же будет со страной?
Нетрудно догадаться. Эти оракулы и провозвестники будущего, что пили и жрали на его кухне, все сплошь бездельники, среди них и физики, и химики, и биологи, но своими науками они только тогда занимаются, когда ими, науками, можно плюнуть власти в лицо. Интересный народец, сплоченный, нахваливают друг друга, песню сочинили: «Давайте говорить друг другу комплименты…» Один из них хвалился как-то, что он — на привилегированном положении в своем НИИ, на него будто бы нажаловались: вот, мол, есть у нас свой диссидент, что с ним делать. И жалобщику руководство дало совет: вы к диссиденту не придирайтесь, работой не обременяйте, а то завопит на всю Европу об эксплуатации людей при социализме… Да, сущие бездельники и трепачи, но за ними какие-то силы, время от времени на кухне появлялись ребята постарше, поопытнее, без трепа, говорили редко, и то, что они говорили, сейчас Вадим вспоминал и переваривал. Они-то и придут к власти, молчуны эти, и страна, пожалуй, свернет с социалистического пути куда-то в сторону. Партия, это уж точно, будет лишена всех ее прав и полномочий, их передадут другим людям в урезанном виде. На какое-то время заводы и фабрики останутся без какого-либо руководства. Что тогда? Развал. Крах. С которым можно бы справиться, да кто будет справляться? Сплошные митинги начнутся. Слишком долго всем закрывали рты, на улицы не выпускали. Отыграются, с каждого холма произносить речи начнут, громить власть советскую. Но уж троечники будут отираться около новой власти, за своих хлопотать они могут, да еще как. Вот они и позаботятся о Вадиме, когда его вытурят из партии. И дадут ему дорогу в жизнь. Очень им нравятся буржуазные порядки, разные там парламенты, сенаты да палаты. Туда они и Вадима изберут депутатом, в свободный парламент свободного Союза, неизвестно, как будет он называться, но Ирина подскажет, как при царе именовался Верховный Совет. Уж в новом парламенте он наговорится, а говорить он умеет, ему только зажечься на трибуне, ему подай в этом ихнем законодательном собрании женщину посмазливее да с выставленной ножкой — вся страна ахнет. Сущий пустяк требуется: снизить возрастной ценз для народных избранников да достаточный процент молоденьких баб туда сунуть — и ножка найдется, ножка выставится, воспламеняя заслуженного и уважаемого депутата Глазычева.
Он умирал легко и беззлобно. Глаза стали тяжелыми и опустились на дно глазниц. Зачесались кончики пальцев, стали теребить край простыни. Побелел нос, кончик его заострился. Жизнь еще не ушла, а вонь улетучилась, в квартире даже запахло весенними цветами. Пульс едва прощупывался, Вадим смог все же уловить вздрагивание крови, молящее и скорбящее.
Пятничным утром позвонили с работы, пробубнили что-то о партсобрании. «Я буду!» — сказал Вадим и понял, что голос выдал его, голос заранее приобретал уже не просительные оттенки, а угрожающие, в редакции догадываются, что раскаяния не будет, что паршивая овца не станет умильно блеять. Вадим счастливо заснул, калачиком свернувшись на составленных стульях. Какой-то шум заставил его вскочить на ноги, броситься в большую комнату.
Там было тихо и слышался всего лишь плеск да журчание. Это отец медленно погружался в реку, где нет ни дна, ни течений, ни вихрей, — в реку мертвых, и, готовясь к погружению, отец учился не дышать и не двигаться. Луна светила за окном, хотя, кажется, был день; редкие волосенки на ужавшемся черепе отца шевелились под ветерком из приоткрытого окна. Оставался час-другой до смерти, и пора уже думать о будущем.
Через несколько лет умрет и партия эта, и самое время готовиться к новой могиле и новой эпохе. В нее надо вступать беспартийным, и так вступать, чтоб беспартийность была заслугой, чтоб она давала ему право выживать, продвигаться вперед, захватывать высоты, до которых ему не дала подняться партия. Не те вершины, у которых толпятся кандидаты наук, а иные, потому что «Тайфун» высоко не унесет, Сидорова уже не наймешь в подручные. Другие вершины манят, те, что сами собой засияют снежными утесами после того, как партия испустит дух. Настанут другие времена, и приблизятся другие берега. Что будет со страной после кончины этой самой КПСС, в которой он доживает, как отец, последние часы? На следующей неделе — партсобрание, его будут выгонять из партии, дружным ревом обвинять… В чем? Да какое ему теперь дело до них!
Итак, что же будет со страной?
Нетрудно догадаться. Эти оракулы и провозвестники будущего, что пили и жрали на его кухне, все сплошь бездельники, среди них и физики, и химики, и биологи, но своими науками они только тогда занимаются, когда ими, науками, можно плюнуть власти в лицо. Интересный народец, сплоченный, нахваливают друг друга, песню сочинили: «Давайте говорить друг другу комплименты…» Один из них хвалился как-то, что он — на привилегированном положении в своем НИИ, на него будто бы нажаловались: вот, мол, есть у нас свой диссидент, что с ним делать. И жалобщику руководство дало совет: вы к диссиденту не придирайтесь, работой не обременяйте, а то завопит на всю Европу об эксплуатации людей при социализме… Да, сущие бездельники и трепачи, но за ними какие-то силы, время от времени на кухне появлялись ребята постарше, поопытнее, без трепа, говорили редко, и то, что они говорили, сейчас Вадим вспоминал и переваривал. Они-то и придут к власти, молчуны эти, и страна, пожалуй, свернет с социалистического пути куда-то в сторону. Партия, это уж точно, будет лишена всех ее прав и полномочий, их передадут другим людям в урезанном виде. На какое-то время заводы и фабрики останутся без какого-либо руководства. Что тогда? Развал. Крах. С которым можно бы справиться, да кто будет справляться? Сплошные митинги начнутся. Слишком долго всем закрывали рты, на улицы не выпускали. Отыграются, с каждого холма произносить речи начнут, громить власть советскую. Но уж троечники будут отираться около новой власти, за своих хлопотать они могут, да еще как. Вот они и позаботятся о Вадиме, когда его вытурят из партии. И дадут ему дорогу в жизнь. Очень им нравятся буржуазные порядки, разные там парламенты, сенаты да палаты. Туда они и Вадима изберут депутатом, в свободный парламент свободного Союза, неизвестно, как будет он называться, но Ирина подскажет, как при царе именовался Верховный Совет. Уж в новом парламенте он наговорится, а говорить он умеет, ему только зажечься на трибуне, ему подай в этом ихнем законодательном собрании женщину посмазливее да с выставленной ножкой — вся страна ахнет. Сущий пустяк требуется: снизить возрастной ценз для народных избранников да достаточный процент молоденьких баб туда сунуть — и ножка найдется, ножка выставится, воспламеняя заслуженного и уважаемого депутата Глазычева.