— Ты думаешь… — начал он бегать по комнате. — Ты думаешь, что она…
Будь этот разговор до встречи Кустова со старой любовью, до этой кушетки — он клялся бы, отрицая любые связи ее с полицией, потому что все подозрения заглушались скорыми объятиями, ожиданием этой кушетки. Но в том-то и дело, что женщина кушетки помнит, а мужчина забывает, ему мнятся уже другие постели, другой стиль раздевания.
— Да, она, — произнес он обреченно и сел — не на кушетку (ее он уже боялся), а на стул. — Что делать-то?
Какие гадости можно ожидать от австралийской полиции — это Кустов знал, а Бузгалин мог только догадываться. Отколовшаяся от Англии страна все хотела делать не так, как на далеком родительском острове, и дурила. Кенгуру, утконосы, тасманийский волк, смрадный дух маори, ущербная психика бывших каторжан и местное зверье никак не уживаются с привезенным из Европы стадом.
— Ты прав, дядюшка… — согласился Кустов. — Ты прав. Надо, как выражаются русские, рвать когти.
На час-другой он стал хищным гладиатором, которого вытолкнули на арену знакомого Колизея, все былые страхи колыхнулись в нем и подавились, былые же победы наполняли тело и душу восторгом скорой битвы. Поднялся неспешно, зевнул, огляделся, будто случайно подойдя к окну; губы сложились для свиста, мелодия незнакомая. Он совершал обход владений, он прошелся по лесу, по пискам, ревам и запахам опознавая птиц и зверей, по шорохам листьев и трав — ползающих. Пробежался взглядом по комнате, по себе, по Бузгалину. Открыл чемодан, стал укладываться. Задумался. В кое-каких уголках уже не девственного леса зияли пустоты, что-то забылось, но напоминало о себе досадой.
— Я ничего такого… не натворил?
— При мне — нет… Да и Жозефина бы проговорилась…
Хозяину сказали: будут спрашивать — уехали в Окленд. В аэропорту зашли в бар, взяли по местному бурбону. Расписание авиарейсов — перед глазами, Кустов поднял глаза на Бузгалина: «Куда?» Штаты его попугивали невспоминаемостью последних месяцев, но там — это ему нашептывал владелец будто бы преуспевающей фирмы — дом, дела, супруга, которая в отъезде, но вернется, да еще с ребенком. Значит, надо пожить скромненько в Европе несколько недель, пока страсти не улягутся. Но где? В СССР нельзя, от одного слова этого Кустов непроизвольно делал шаг назад, как ребенок, отдергивающий обожженную руку от огня. Варшава, София, Прага — что-то нехорошее чудится, нет уж, увольте. Рим тоже исключается (из какого-то временем не измеряемого прошлого Кустову доносилась опасность, будто бы настигшая его в этом городе).
А у Бузгалина металось в мозгу — Джакарта, Джакарта, Джакарта! Еще в час прилета увидел в расписании рейсов город этот, и что-то втолкнулось в него, ворочалось, устраиваясь поудобнее, но так и не нашло себе местечка, двигало будто острыми локоточками, будило, тревожило. Ни разу не бывал в городе этом, и ехать сюда, разумеется, не собирался: город был выбран местом фиктивного захоронения Анны потому лишь, что вдали от Штатов. Но, верный себе и делу, поднатаскался у Малецкого, тот крутил ему видовые фильмы, много рассказывал.
— Джакарта, — сказал он. И сам себе напомнил: завтра день рождения Анны, которая была Энн.
Кустов долго обдумывал.
— А что там? Зачем?
— Жена.
— А… — Губы изогнулись в презрительной усмешке. — Теперь понятно, хранишь супружескую верность, — намекнул он на вчерашний вечер: Ниночка предлагала ехать к ней, обещала Бузгалину девчонку посвежее, а тот отказался. — Извини, — пробормотал он, внимательнее глянув на него. — Что-нибудь случилось?
— Да. Она там похоронена. На днях полгода как… Дата. Да и день рождения ее близится.
— Какая-нибудь болезнь?.. Эти тропики…
— Утонула. Паром на остров Бали.
Так и не допивалось виски в стакане Кустова. Он думал. Очень осторожно спросил:
— А она тоже… — он усмехнулся: — тоже сражалась за Высшую Справедливость?
— Да.
Пауза, рассчитанная на то, что значение ее будет понято.
— А ты не думаешь, что ее?..
Что отвечать — Бузгалин не знал, вопрос был ему внове.
— Нет… — выдавилось у него.
— Та-ак… — Кустов не поверил.
Допили, расплатились, взяли билеты до Джакарты и переглянулись: денег маловато, пора возвращаться в Штаты. Потом Кустов сжал многозначительно руку Бузгалину:
— Я тебе очень сочувствую…
Прилетели — из дождя в жару, «Индонезия!» — сказано было таксисту. Бузгалин поерзал, глянул на велорикш, свыкся с бешеной ездой и вжился, в отеле разговаривал так, будто он и в самом деле брал здесь номер полгода назад. Кустов, оглушенный уличным ревом, повалился спать. Уже стемнело; в коридоре встретились две индонезийки необычайной красоты; Бузгалин заглянул в бар, представлявший не больше опасности, чем московский «Метрополь», и на выходе столкнулся с мистером Миллнзом.
Мистер Френсис Миллнз шел ему навстречу и ничуть не удивлен был, увидев его; как-то грустно повел глазами по сторонам, будто показывая: мы с вами одни в этом мире, мы в общей печали и здесь нас никогда не поймут. Рука его была влажной и крепкой, взор печален, одет с профессорской основательностью, чего за ним ранее не наблюдалось: мистер Миллнз, презирая юных бунтовщиков и режа правду-матушку попечительскому совету, тем не менее одевался в тон буйному кампусу, всегда в джинсовом костюме и армейских башмаках… Катер, сказал, уже заказан им, венки доставят туда же завтрашним утром, а самого мистера Эдвардса он ожидает с прошлого вечера.
— Дела, — неопределенно вздохнул Бузгалин. — Я догадывался, что встречу вас здесь, — добавил он, уводя Миллнза подальше от бара, куда мог заглянуть Кустов, хотя тому полезно было бы услышать про Анну; Миллнз, как выяснилось, о гибели Анны узнал недавно, из газет (работа Малецкого).
Года два уже не видал Бузгалин мистера Миллнза, и, кроме иного облика, старый знакомый приобрел привычки осмотрительного джентльмена, благоразумно отказался от тропических блюд и экзотических десертов. Не сигарета, а сигара, причем настоящая, кубинская. И галстук-бабочка, отвергаемый им когда-то. Очки иные. Мистер Миллнз либо вступил в наследство и управляет отцовской фирмою, либо расстался с лачужкой в кампусе и обитает в более достойных, профессорских апартаментах.
— Это ужасно, когда гроб объединяет… Но раз уж так случилось… Не буду скрывать, дружище: я любил и буду любить вашу супругу, которая была вам верна до гроба… Мне уже не жениться, никто и ничто не вытеснит из моего сердца память о ней… И что бы она ни попросила — даже с того света, — я выполню… Тем более, что у меня больше возможностей…
Они, эти возможности, впечатлять не могли: или фирма по производству готового платья, или университет, а то и другое к источникам интересной информации не отнесешь. Майор советской военной разведки, засевший в спутнике Бузгалина, клюнул на ложную приманку; прыгающая с ветки на ветку обезьяна увидела на самом низу лакомый плод, Кустов лифтом спустился под оранжерейный полог ресторана, сел рядом, сухо кивнул, но услышал про Анну — и тяжко вздохнул, признательно протянул руку Миллнзу: да мы все трое скорбим, потому что усопшая была удивительной и любимой нами прекрасной женщиной!
О ней, усопшей, горько заговорил Миллнз, поражаясь тому, что мир не содрогнулся, узнав об уходе ее в инобытие: лишь немногие поняли, кого лишилась Вселенная. Среди этих немногих нет, к сожалению, тетушки Анны, той, что вынянчила Анну, а надо бы известить ее, да вот беда: живет в Чехословакии, за «железным занавесом», точный адрес неизвестен, а самому Миллнзу лететь в Прагу нельзя. «Так уж все складывается…» — неопределенно пояснил он, и Бузгалин закрыл глаза от пронизавшей его боли, он понял, почему Миллнзу нельзя лететь в Прагу. Бывший алкоголик и бывший преподаватель математики служит ныне, как он клятвенно, конечно, обещал любимой женщине Анне, в Агентстве национальной безопасности! Нацелила же его на такую службу — Анна, конечно, и Миллнзу запрещено бывать в странах Восточной Европы, за бывшим недотепою ныне пригляд полный. Нет, чутье у Кустова отменное.
— А вы, старина, не смогли бы навестить тетю? Кое-какие связи у меня с чехами есть, я через госдеп могу быстренько организовать визы.
Неожиданно для себя Бузгалин возразил:
— Тетя, пани Милада Эйнгорнова, живет в Австрии.
— В Чехословакии, — поправил уверенно Миллнз. — Давайте решайте.
Бузгалин молчал, затягивал паузу, чтоб изобразить длительность раздумья перед отказом. Ему тоже нельзя туда лететь, но по иной причине: на шее висит еще не вышедший из безумия Кустов, да и ждать визу — две, если не три недели, и — денег мало, совсем мало. И самое главное, воспротивится Кустов, как черт ладана боявшийся Чехословакии, где его когда-то пасла наружка.
Рука Миллнза углубилась в карман пиджака, пальцы бережно подержали чек, и Бузгалин узнал его. Год назад в Калифорнийской школе психиатров, столь симпатичной Анне, умер основатель целого направления, стал создаваться фонд его памяти, Анна и выписала чек на полторы тысячи, Москве решено было не отчитываться, посыпались бы вопросы, на которые отвечать муторно. Теперь этот чек лежал перед Бузгалиным, фонд на корню скупила какая-то мощная фирма, поставив условие: ни цента со стороны.
Бузгалин придвинул его к Миллнзу.
— Оставьте его у себя. На память.
Тот благодарно опустил голову. Положил чек в портмоне. Достал книжку, выписал на ту же сумму чек, перекочевавший в карман Бузгалина. И вновь предложил собеседникам слетать в Прагу, не очень надеясь на то, что они согласятся.
Вдруг порывисто поднялся Кустов, протянул Миллнзу руку. Пылко произнес:
— Мы согласны!.. Я тоже знал супругу мистера Эдвардса, это — изумительный человек!
— Визы, — напомнил Бузгалин, и это прозвучало отказом: американский паспорт — универсальная отмычка, ключ, подходящий ко многим дверям, но не к тем, за которыми соцлагерь.
— Я помогу вам получить визы, — сказал Миллнз. — Не более суток придется ждать…
Три венка полетели в воду, катер описал круг над местом, где перевернулся паром… На берегу Миллнз обнял, совсем по-европейски, Бузгалина и Кустова; визитные карточки предложены не были, Френсис Миллнз стал расчетливым в знакомствах. Через три часа он улетел в Токио, его проводили и стали гадать, как добраться до Праги. Об аэрофлотовском рейсе лучше и не заикаться; самолет шел в Москву через Карачи, но чешская виза не давала транзита; билеты взяли до Рима, и, видимо, настала очередь Бузгалина возвращаться, как Кустову, к истокам, скользить по кругу до точки, совпадавшей с исходной: там, в Риме, можно остановиться хотя бы на сутки в отеле, откуда он делал разбег и перелетал через Атлантику. До самолета — сутки, Кустов впал в глубокую задумчивость, из которой выходил для расспросов об Анне и все больше и больше пригорюнивался. Однажды учудил: появился вдруг в темных очках, согбенный, при ходьбе опирался на диковинную палку, и когда Бузгалин присмотрелся, то в некотором испуге отшатнулся, потому что палка была как у того фермера в аэропорту Эсейса. Недолго, правда, побыл Кустов в обличье убийцы спецназначения, палку забросил на шкаф, очки разломал. Потащил Бузгалина на католическое и лютеранское кладбища, хотя труп той, которую Малецкий назвал нужным именем, так и не был выловлен, сумочку с документами миссис Энн Эдвардс пригнала к берегу волна. Ноги привели его к могиле, русской могиле, фамилия, правда, не совсем русская, но на камне высечено: «Поставлено иждивением императорского русского консульства». Долго и безмолвно стоял перед нею, скорбно опустив голову, хотел было подозвать Бузгалина, но передумал и презрительно махнул рукой — что, мол, с тебя, нехристя, взять!.. Мозг его постепенно восстанавливался, леса и равнины заполнялись менее злобными и опасливыми существами, за буйными играми волчат с косулями наблюдали сверху хохочущие макаки; в листве и кронах запрятались птеродактили, мастодонты вымерли, динозавры пыжились, не желая исчезать; людей стало больше, но они никак не хотели узнаваться, не хватало каких-то мелочей, тех особинок, которые отличают в полутьме одного человека от другого, — букашки не приживались к лесной почве, разные мухи, тараканы, осы, муравьи, полевые мыши и прочая мелюзга, для опознания которой Кустов часами таращил глаза на снующий люд в холле «Индонезии», пялился на торговцев фруктами; однажды приперся к мечети и едва не превратился в того кривоногого идиотика, который пугал его в Лиме: челюсть отвисла, слюни вот-вот потекут к подбородку — так увлечен был жанровой картинкой, привычной каждому жителю Джакарты, но не европейцу. А у входа в мечеть высилась гора обуви, окруженная толпой мальчишек: дети стерегли ботинки, босоножки и туфли родителей, пришедших поклоняться Аллаху, — ребятишки в молитвенном смирении взирали на холм из кожи и текстиля. Пораженный виденным, Кустов промолвил вдруг отчетливо и по-русски: «Бугульма!»
В гостинице же учинил Бузгалину чуткий допрос: что же побудило или заставило его, американского гражданина, предавать свою страну?
— Негр, — ответил после долгого раздумья Бузгалин. — Старый негр, приставленный к саксофону и ломбарду… В Новом Орлеане не бывал? — Взмах руки Кустова означал: где только не приходилось, разве упомнишь… — Пивная там у въезда в доки, рядом с нею — ломбард, и на ступенях его — старый негр в отрепьях, но — цилиндр и саксофон при нем. Нанят ли, отвоевал ли место на ступенях — не знаю. Стоит и играет. Играет и стоит. Мимо него люди несут пожитки, а он встречает и провожает их, он приветствует и скорбит… Мелодиями саксофона. Разные мелодии. Обрывки их, намеки на них, порою обозначения только, несколько нот — и достаточно, люди покачивают головами, будто признавая: да, это то, что надо… Сам я ни черта в музыке не смыслю, и вот привел я однажды знатока, профессора, дававшего уроки восходящим оперным звездам, профессор полчаса слушал и через сутки сказал мне, в чем секрет. В репертуаре негра — всего двенадцать мелодий, архетипический набор звуков, так выразился профессор. Те, которые созданы веками и которые навсегда останутся с людьми, которые всегда внутри людей, стоит только напомнить им начальные ноты… И люди, все люди понимали негра, не только я таскался к этому ломбарду внимать негру, все, понимаешь — все! Вот тогда-то я и подумал: самое лучшее в этом мире должно принадлежать всем! Всем, а не одиночкам. Не богатым, не бедным, а всем людям.
— Значит, — нашелся у Кустова ответ после трудной для него работы мысли, — значит, чем больше ссудных лавок и, соответственно, нищих, тем лучше?
— А зачем быть сытым и богатым? Ведь смысл жизни отдельного человека — в продолжении существования народа, популяции, а произойти такое может только при бедности. Только примитивные формы жизни способны на вечность.
Кустов соображал долго, потирал коленки, морщился.
— Ты, значит, социалист… Так скажу тебе: социализм — правда одиночек. Как только они объединяются в коллектив, становятся массой — тут же кому-то захочется иметь эту ссудную лавку. Иметь! А не таскать туда вещи.
Спорили долго — и в Риме, и в Вене, где остановились в «Интерконтинентале». Неподалеку — советское посольство с флагом и решетчатой антенной на крыше. Кустов долго рассматривал флаг. Уже в Праге, еще раз прочувствовав глубину времени и увидев впереди свое прошлое, сказал:
— Вот что, дружок: ты здесь впервые, а я эту вшивую республику ой как знаю!.. Впереди нас ждут тяжелые испытания, советую тебе поглубже засунуть свой американский язык в американскую задницу.
Визу чехи дали на неделю, еще в Джакарте Бузгалин попросил Миллнза целью поездки указать «ознакомление с историческими ценностями», в Праге же Кустов запретил раньше времени говорить о пани Эйнгорновой.
— Чехов не знаешь, — сплюнул он. — Сволота сплошная. Наружка наглая и ленивая, я-то знаю, поверь мне… А вместо тетушки могут подсунуть девку из корпуса национальной безопасности. Кстати, на Целетной отдел учета населения, справки выдаются только лично, но одному тебе туда идти нельзя. И не заикайся о том, что эта Эйнгорнова — родственница. Старушку слопают.
Сходили, запросили, сутки спустя ответили: да, некая пани Эйнгорнова — действительно гражданка ЧССР, но проживает не в Праге, а в Пардубице, и та ли это пани, что нужна, еще надо выяснять, потому что фамилия эта не редкая.
— Сам выясню, — буркнул Кустов. — Я до Пардубице за два часа доберусь, оттуда и позвоню, а ты сиди в отеле, глуши пиво, оно здесь без обмана, только оно…
— Не надо… Прошу тебя: не надо.
— Я уже такси заказал!
— Не надо! — заорал Бузгалин.
Покормили голубей на Вацлавской площади, попили пива. Какая-то тяжесть повисала на языке Бузгалина в те минуты, когда надо было поговорить с Кустовым о Марии Гавриловне.
— У тебя там, в СССР, кто-нибудь есть из родных?.. — и глянул на Кустова.
— Никого нет, — сказал он равнодушно. — Была мать. Плохая мать. Нет ее уже… Очень плохая мать, но — мать.
В номере — путеводители по Праге, альбомы с видами, так и звавшими на улицу. Бузгалин предложил сходить на Карлов мост: чудо архитектуры, в Нью-Йорке такого не увидишь. В ответ Кустов отчеканил наставительно:
— Да будет тебе известно: этот мост — сплошная контрольная явка. Там шпик на шпике. Не советую.
Но через час толкнул отяжелевшего от пива Бузгалина.
— Пойдем! Быстро!
— Куда?
— На Карлов мост! Там — только что вычитал! — статуя святой Анны!
Пришибленный Бузгалин долго сидел молча, долго собирался.
Пошатались по мосту, постояли у св. Анны, Кустов не вытерпел, рукой дотянулся до младенца.
— Настоящий. Не то что у Жозефины. Пора бы тебе, дядюшка, знать: Жозефина лгунья!
Впервые, кажется, за два месяца он купил газету («Вашингтон пост»), полистал, отшвырнул.
— Ничего, — сказал, — в этом мире не меняется.
А под вечер затащил Бузгалина в Старо Място и едва не свихнулся вновь, глянув на скрытую темнотой и тенью фигурку в нише старинного здания, — то ли чертик спрятался там, глумясь над прохожими и высовывая язык, то ли еще кто… Задрожал, задергался, замычал, и Бузгалин затолкал его в такси, донес до номера, всю ночь сидел у кровати, прислушиваясь к неровному дыханию загнанного человека.
Утром тот встрепенулся, встал, ничего о вчерашнем не помнил. Бодро просвистел залихватскую мелодию, прибежавшему администратору пообещал набить морду, если тот не дозвонится до Пардубице. Позвонила сама полиция: пять Эйнгорновых в Чехословакии и все примерно одинакового возраста! Администратор предложил театр или цирк — подумали и отказались. Однако вечером решили глянуть на Прагу, долго стояли на углу возле отеля, отказавшись от услуг швейцара; Кустов учил Бузгалина: это тебе не Нью-Йорк, на первую попавшуюся машину не садись, чистая подстава! Сам выбрал наконец такси и уже в машине спохватился, вспомнил очень интересный телефон, что дала ему полиция, выгреб из кармана мелочь. Таксист остановился у автомата, Бузгалин вышел, крутил диск, поглядывая на машину, на редких прохожих. Улица узкая, трех-четырехэтажные дома старинной, чуть ли не времен Яна Гуса, постройки, а уж то, что вдоль них сам Швейк ходил, — это точно. В заднем стекле виднелся затылок Кустова, заслонявшего шофера. Девять вечера, зажглись фонари.
Первым появился Малецкий, вышел из подъезда противоположного дома и направился к машине. И тут же к ней приблизился откуда-то взявшийся Коркошка. Они одновременно рванули на себя дверцы такси, сели — и голова Кустова пропала. Такси тронулось с места и поехало. А Бузгалин побренчал еще монетами, вышел из будки автомата и пошел в обратную сторону. Под фонарем открыл он путеводитель по Праге и захлопнул его. Неторопливым шагом ночного гуляки добрался до парка, где в толпе подавленно молчали, глядя на киношные съемки под прожекторами…
Даже не глянув на часы, он знал, что машина с Кустовым уже на военном аэродроме и самолет фырчит, проверяя моторы перед ответственным полетом в Москву. Шагом искателя благопристойных приключений пересек площадь, свернул за угол и не ошибся: пивной зал, прокопченными сводами напомнивший ему гамбургские и нюрнбергские заведения для неоднократного и многокружечного употребления святого для Германии и Чехословакии напитка. Кельнеры в белых фартуках носились по залу с подносами и без, Бузгалин втиснулся в ряд непоколебимых чешских спин, раздвинул их и занял место за длинным столом; пили стоя, сдвинув кепки и шляпы на затылок, сдувая пену, грызя сухарики, вилкой цепляя шпикачки.
— Жареного гуся! — возгласил по-немецки Бузгалин, достаточно громко, чтоб его услышали те, кто язык этот знает, затем столь же громко повторил заказ на ломаном чешском и, убедившись, что по крайней мере человек пятнадцать — двадцать повернули к нему головы, тот же вопрос о гусе интерпретировал иначе: — Гуси ведь в моде, не так ли, господа? Тем более — в вашей демократической и даже, не боюсь это произнести громко, социалистической стране! Ведь верно?
Почти сотня любителей народного напитка и народного досуга набилась в заведение с каким-то непереводимым чешским названием. Половина из них уже прислушивалась к явно провокационной речи иностранца. Нашлись и добровольные переводчики. Кельнер принес два пива на кружочках и хорошо распаренную ляжку гуся с зеленым горошком и неизменной горчицей. Бузгалин отпил и восхищенно помотал головой:
— Пиво — отменное! Вот что значит преемственность! Ян Жижка, Ян Гус и Гусак, первые хмельные напитки тринадцатого века и нынешнее высококачественное пойло, источник валютных поступлений могучей индустриальной державы, каковой является, без сомнения, Чехословакия, страна, которая выстрадала социализм всем ходом общественной мысли… Ваше здоровье, господа социалисты! — оторвал кружку от мокрого стола Бузгалин и залпом выпил ее.
В пивной поубавилось шуму, на занятного иностранца посматривали с надеждой и опаской. А Бузгалин достал из кармана плоскую бутылочку виски и отхлебнул.
— Слышал я, среди вас есть недовольные, вы тут какую-то пражскую весну выдумали… Напрасно! Все, что было до нее и после, — плоды трудов многих веков, старания ваших предков, еще в четырнадцатом веке изобрели они, наряду с пивом, и рецепты исконного чешского социализма, улучшенные более поздними веками. Помнится, в Табор, а это не так далеко от этого благословенного места, не так ли?.. — обратился Бузгалин к соседу, и тот кивнул, подтверждая. — Так в Табор, как в Прагу весной известного вам года, слетались оппозиционеры и гуманисты истинно западного толка, я имею в виду проповедников еретических сект всей Европы, среди них иохамиты, беггарды, вальденсы, то есть те, кого принято называть таборитами. От них и пошел тот социализм, который вами так отвергаем ныне, но который вы унаследовали, как язык и обычаи. Это ведь ваши прадеды основали вместе с этим пивным залом вашу мораль и ваше право. Это они предрекли вашу весну, это они орали, что настанет день и год мщения, что всех зажравшихся коммунистических лидеров надо срубить и сжечь в печи, как солому! Измолотить их, как снопы!.. Не правда ли, так выражаться могли только истинно трудолюбивые крестьяне, занятые мирным земледельческим трудом?.. И с некоторой тягой к научной деятельности, поскольку предлагалось также выцеживать кровь из угнетателей… Для чего, интересно? Еще одну порцию гусятины! — крикнул Бузгалин, но кельнер не шевельнулся.
В зале давно притихли и с некоторым страхом посматривали на иностранца, который увлеченно расписывал достоинства чешского прасоциализма.
— Задолго до русской модели переустройства мира не вы ли отменили еще пятьсот пятьдесят лет назад все Христовы законы милосердия? Вы! Каждому чеху рекомендовалось умывать руки кровью врагов Божьих, а к последним отнесены были и те крестьяне, которые не жаловали своих избавителей от гнета. Да, содруги, да — это вы снабдили русских смутьянов своими идеями, вы первыми расписали порядки Царства Божьего, где женщины будут рожать без мук, но и зачинать без мужчин, где все общее, и жены тоже… Я дождусь гуся или все ваше руководство народным питанием состоит в истинно национальной секте таборитов? Или я ошибаюсь — адамитов? Которые меня, филолога, восхищают образностью выражений и терминов. Убивая всех подряд, они глаголили: «Зальем кровью весь мир, крови будет по уздечку коня». Ну, естественно, только тогда сбылось бы их пророчество: никто, уверяли они, не будет ни сеять, ни жать, вообще ничего не делать. Все будут, так полагаю, убивать друг друга. И убивали. По ночам вспыхивали деревни, люди в чем мать родила выскакивали из домов, приобщаясь к великой секте адамитов, которые ходили нагишом, потому что — так считали они — только в голом виде они становятся чистыми перед Богом и могут беспрепятственно выбирать женщин, что не могло понравиться Яну Жижке, — я правильно произношу имя это? Он и приказал истреблять голеньких адамитов. А кому какие женщины достались — это истории неведомо… Ваше здоровье, господа! И — вперед, чешский лев!
При полном безмолвии чехов Бузгалин покинул пивную — в момент, когда, по его расчетам, самолет с Кустовым пересек госграницу на пути к Москве. Но едва прошел несколько метров, как некий прохожий остановил его, вежливо приподняв шляпу и не менее вежливо предложив: не соблаговолит ли гражданин последовать за ним в участок на предмет составления протокола о поведении гражданина… Прохожий был в восторге от собственной ладной фигуры, от своего немецкого языка, от шляпы, которой он пытался разогнать алкогольные миазмы, коими был пропитан остановленный им подозрительный субъект. Еще большее удовлетворение испытывал полицейский в штатском от английского языка, к которому вынужден был прибегнуть после того, как в участке Бузгалин воспрепятствовал попыткам обыскать себя, ссылаясь на то, что позволить эту процедуру он может только с письменного согласия и в присутствии адвоката. Отнюдь не потеряв любезности, образованный полицейский предложил Бузгалину ответить на несколько чисто протокольных вопросов: имя, местожительство, гражданство, вероисповедание.
Будь этот разговор до встречи Кустова со старой любовью, до этой кушетки — он клялся бы, отрицая любые связи ее с полицией, потому что все подозрения заглушались скорыми объятиями, ожиданием этой кушетки. Но в том-то и дело, что женщина кушетки помнит, а мужчина забывает, ему мнятся уже другие постели, другой стиль раздевания.
— Да, она, — произнес он обреченно и сел — не на кушетку (ее он уже боялся), а на стул. — Что делать-то?
Какие гадости можно ожидать от австралийской полиции — это Кустов знал, а Бузгалин мог только догадываться. Отколовшаяся от Англии страна все хотела делать не так, как на далеком родительском острове, и дурила. Кенгуру, утконосы, тасманийский волк, смрадный дух маори, ущербная психика бывших каторжан и местное зверье никак не уживаются с привезенным из Европы стадом.
— Ты прав, дядюшка… — согласился Кустов. — Ты прав. Надо, как выражаются русские, рвать когти.
На час-другой он стал хищным гладиатором, которого вытолкнули на арену знакомого Колизея, все былые страхи колыхнулись в нем и подавились, былые же победы наполняли тело и душу восторгом скорой битвы. Поднялся неспешно, зевнул, огляделся, будто случайно подойдя к окну; губы сложились для свиста, мелодия незнакомая. Он совершал обход владений, он прошелся по лесу, по пискам, ревам и запахам опознавая птиц и зверей, по шорохам листьев и трав — ползающих. Пробежался взглядом по комнате, по себе, по Бузгалину. Открыл чемодан, стал укладываться. Задумался. В кое-каких уголках уже не девственного леса зияли пустоты, что-то забылось, но напоминало о себе досадой.
— Я ничего такого… не натворил?
— При мне — нет… Да и Жозефина бы проговорилась…
Хозяину сказали: будут спрашивать — уехали в Окленд. В аэропорту зашли в бар, взяли по местному бурбону. Расписание авиарейсов — перед глазами, Кустов поднял глаза на Бузгалина: «Куда?» Штаты его попугивали невспоминаемостью последних месяцев, но там — это ему нашептывал владелец будто бы преуспевающей фирмы — дом, дела, супруга, которая в отъезде, но вернется, да еще с ребенком. Значит, надо пожить скромненько в Европе несколько недель, пока страсти не улягутся. Но где? В СССР нельзя, от одного слова этого Кустов непроизвольно делал шаг назад, как ребенок, отдергивающий обожженную руку от огня. Варшава, София, Прага — что-то нехорошее чудится, нет уж, увольте. Рим тоже исключается (из какого-то временем не измеряемого прошлого Кустову доносилась опасность, будто бы настигшая его в этом городе).
А у Бузгалина металось в мозгу — Джакарта, Джакарта, Джакарта! Еще в час прилета увидел в расписании рейсов город этот, и что-то втолкнулось в него, ворочалось, устраиваясь поудобнее, но так и не нашло себе местечка, двигало будто острыми локоточками, будило, тревожило. Ни разу не бывал в городе этом, и ехать сюда, разумеется, не собирался: город был выбран местом фиктивного захоронения Анны потому лишь, что вдали от Штатов. Но, верный себе и делу, поднатаскался у Малецкого, тот крутил ему видовые фильмы, много рассказывал.
— Джакарта, — сказал он. И сам себе напомнил: завтра день рождения Анны, которая была Энн.
Кустов долго обдумывал.
— А что там? Зачем?
— Жена.
— А… — Губы изогнулись в презрительной усмешке. — Теперь понятно, хранишь супружескую верность, — намекнул он на вчерашний вечер: Ниночка предлагала ехать к ней, обещала Бузгалину девчонку посвежее, а тот отказался. — Извини, — пробормотал он, внимательнее глянув на него. — Что-нибудь случилось?
— Да. Она там похоронена. На днях полгода как… Дата. Да и день рождения ее близится.
— Какая-нибудь болезнь?.. Эти тропики…
— Утонула. Паром на остров Бали.
Так и не допивалось виски в стакане Кустова. Он думал. Очень осторожно спросил:
— А она тоже… — он усмехнулся: — тоже сражалась за Высшую Справедливость?
— Да.
Пауза, рассчитанная на то, что значение ее будет понято.
— А ты не думаешь, что ее?..
Что отвечать — Бузгалин не знал, вопрос был ему внове.
— Нет… — выдавилось у него.
— Та-ак… — Кустов не поверил.
Допили, расплатились, взяли билеты до Джакарты и переглянулись: денег маловато, пора возвращаться в Штаты. Потом Кустов сжал многозначительно руку Бузгалину:
— Я тебе очень сочувствую…
Прилетели — из дождя в жару, «Индонезия!» — сказано было таксисту. Бузгалин поерзал, глянул на велорикш, свыкся с бешеной ездой и вжился, в отеле разговаривал так, будто он и в самом деле брал здесь номер полгода назад. Кустов, оглушенный уличным ревом, повалился спать. Уже стемнело; в коридоре встретились две индонезийки необычайной красоты; Бузгалин заглянул в бар, представлявший не больше опасности, чем московский «Метрополь», и на выходе столкнулся с мистером Миллнзом.
Мистер Френсис Миллнз шел ему навстречу и ничуть не удивлен был, увидев его; как-то грустно повел глазами по сторонам, будто показывая: мы с вами одни в этом мире, мы в общей печали и здесь нас никогда не поймут. Рука его была влажной и крепкой, взор печален, одет с профессорской основательностью, чего за ним ранее не наблюдалось: мистер Миллнз, презирая юных бунтовщиков и режа правду-матушку попечительскому совету, тем не менее одевался в тон буйному кампусу, всегда в джинсовом костюме и армейских башмаках… Катер, сказал, уже заказан им, венки доставят туда же завтрашним утром, а самого мистера Эдвардса он ожидает с прошлого вечера.
— Дела, — неопределенно вздохнул Бузгалин. — Я догадывался, что встречу вас здесь, — добавил он, уводя Миллнза подальше от бара, куда мог заглянуть Кустов, хотя тому полезно было бы услышать про Анну; Миллнз, как выяснилось, о гибели Анны узнал недавно, из газет (работа Малецкого).
Года два уже не видал Бузгалин мистера Миллнза, и, кроме иного облика, старый знакомый приобрел привычки осмотрительного джентльмена, благоразумно отказался от тропических блюд и экзотических десертов. Не сигарета, а сигара, причем настоящая, кубинская. И галстук-бабочка, отвергаемый им когда-то. Очки иные. Мистер Миллнз либо вступил в наследство и управляет отцовской фирмою, либо расстался с лачужкой в кампусе и обитает в более достойных, профессорских апартаментах.
— Это ужасно, когда гроб объединяет… Но раз уж так случилось… Не буду скрывать, дружище: я любил и буду любить вашу супругу, которая была вам верна до гроба… Мне уже не жениться, никто и ничто не вытеснит из моего сердца память о ней… И что бы она ни попросила — даже с того света, — я выполню… Тем более, что у меня больше возможностей…
Они, эти возможности, впечатлять не могли: или фирма по производству готового платья, или университет, а то и другое к источникам интересной информации не отнесешь. Майор советской военной разведки, засевший в спутнике Бузгалина, клюнул на ложную приманку; прыгающая с ветки на ветку обезьяна увидела на самом низу лакомый плод, Кустов лифтом спустился под оранжерейный полог ресторана, сел рядом, сухо кивнул, но услышал про Анну — и тяжко вздохнул, признательно протянул руку Миллнзу: да мы все трое скорбим, потому что усопшая была удивительной и любимой нами прекрасной женщиной!
О ней, усопшей, горько заговорил Миллнз, поражаясь тому, что мир не содрогнулся, узнав об уходе ее в инобытие: лишь немногие поняли, кого лишилась Вселенная. Среди этих немногих нет, к сожалению, тетушки Анны, той, что вынянчила Анну, а надо бы известить ее, да вот беда: живет в Чехословакии, за «железным занавесом», точный адрес неизвестен, а самому Миллнзу лететь в Прагу нельзя. «Так уж все складывается…» — неопределенно пояснил он, и Бузгалин закрыл глаза от пронизавшей его боли, он понял, почему Миллнзу нельзя лететь в Прагу. Бывший алкоголик и бывший преподаватель математики служит ныне, как он клятвенно, конечно, обещал любимой женщине Анне, в Агентстве национальной безопасности! Нацелила же его на такую службу — Анна, конечно, и Миллнзу запрещено бывать в странах Восточной Европы, за бывшим недотепою ныне пригляд полный. Нет, чутье у Кустова отменное.
— А вы, старина, не смогли бы навестить тетю? Кое-какие связи у меня с чехами есть, я через госдеп могу быстренько организовать визы.
Неожиданно для себя Бузгалин возразил:
— Тетя, пани Милада Эйнгорнова, живет в Австрии.
— В Чехословакии, — поправил уверенно Миллнз. — Давайте решайте.
Бузгалин молчал, затягивал паузу, чтоб изобразить длительность раздумья перед отказом. Ему тоже нельзя туда лететь, но по иной причине: на шее висит еще не вышедший из безумия Кустов, да и ждать визу — две, если не три недели, и — денег мало, совсем мало. И самое главное, воспротивится Кустов, как черт ладана боявшийся Чехословакии, где его когда-то пасла наружка.
Рука Миллнза углубилась в карман пиджака, пальцы бережно подержали чек, и Бузгалин узнал его. Год назад в Калифорнийской школе психиатров, столь симпатичной Анне, умер основатель целого направления, стал создаваться фонд его памяти, Анна и выписала чек на полторы тысячи, Москве решено было не отчитываться, посыпались бы вопросы, на которые отвечать муторно. Теперь этот чек лежал перед Бузгалиным, фонд на корню скупила какая-то мощная фирма, поставив условие: ни цента со стороны.
Бузгалин придвинул его к Миллнзу.
— Оставьте его у себя. На память.
Тот благодарно опустил голову. Положил чек в портмоне. Достал книжку, выписал на ту же сумму чек, перекочевавший в карман Бузгалина. И вновь предложил собеседникам слетать в Прагу, не очень надеясь на то, что они согласятся.
Вдруг порывисто поднялся Кустов, протянул Миллнзу руку. Пылко произнес:
— Мы согласны!.. Я тоже знал супругу мистера Эдвардса, это — изумительный человек!
— Визы, — напомнил Бузгалин, и это прозвучало отказом: американский паспорт — универсальная отмычка, ключ, подходящий ко многим дверям, но не к тем, за которыми соцлагерь.
— Я помогу вам получить визы, — сказал Миллнз. — Не более суток придется ждать…
Три венка полетели в воду, катер описал круг над местом, где перевернулся паром… На берегу Миллнз обнял, совсем по-европейски, Бузгалина и Кустова; визитные карточки предложены не были, Френсис Миллнз стал расчетливым в знакомствах. Через три часа он улетел в Токио, его проводили и стали гадать, как добраться до Праги. Об аэрофлотовском рейсе лучше и не заикаться; самолет шел в Москву через Карачи, но чешская виза не давала транзита; билеты взяли до Рима, и, видимо, настала очередь Бузгалина возвращаться, как Кустову, к истокам, скользить по кругу до точки, совпадавшей с исходной: там, в Риме, можно остановиться хотя бы на сутки в отеле, откуда он делал разбег и перелетал через Атлантику. До самолета — сутки, Кустов впал в глубокую задумчивость, из которой выходил для расспросов об Анне и все больше и больше пригорюнивался. Однажды учудил: появился вдруг в темных очках, согбенный, при ходьбе опирался на диковинную палку, и когда Бузгалин присмотрелся, то в некотором испуге отшатнулся, потому что палка была как у того фермера в аэропорту Эсейса. Недолго, правда, побыл Кустов в обличье убийцы спецназначения, палку забросил на шкаф, очки разломал. Потащил Бузгалина на католическое и лютеранское кладбища, хотя труп той, которую Малецкий назвал нужным именем, так и не был выловлен, сумочку с документами миссис Энн Эдвардс пригнала к берегу волна. Ноги привели его к могиле, русской могиле, фамилия, правда, не совсем русская, но на камне высечено: «Поставлено иждивением императорского русского консульства». Долго и безмолвно стоял перед нею, скорбно опустив голову, хотел было подозвать Бузгалина, но передумал и презрительно махнул рукой — что, мол, с тебя, нехристя, взять!.. Мозг его постепенно восстанавливался, леса и равнины заполнялись менее злобными и опасливыми существами, за буйными играми волчат с косулями наблюдали сверху хохочущие макаки; в листве и кронах запрятались птеродактили, мастодонты вымерли, динозавры пыжились, не желая исчезать; людей стало больше, но они никак не хотели узнаваться, не хватало каких-то мелочей, тех особинок, которые отличают в полутьме одного человека от другого, — букашки не приживались к лесной почве, разные мухи, тараканы, осы, муравьи, полевые мыши и прочая мелюзга, для опознания которой Кустов часами таращил глаза на снующий люд в холле «Индонезии», пялился на торговцев фруктами; однажды приперся к мечети и едва не превратился в того кривоногого идиотика, который пугал его в Лиме: челюсть отвисла, слюни вот-вот потекут к подбородку — так увлечен был жанровой картинкой, привычной каждому жителю Джакарты, но не европейцу. А у входа в мечеть высилась гора обуви, окруженная толпой мальчишек: дети стерегли ботинки, босоножки и туфли родителей, пришедших поклоняться Аллаху, — ребятишки в молитвенном смирении взирали на холм из кожи и текстиля. Пораженный виденным, Кустов промолвил вдруг отчетливо и по-русски: «Бугульма!»
В гостинице же учинил Бузгалину чуткий допрос: что же побудило или заставило его, американского гражданина, предавать свою страну?
— Негр, — ответил после долгого раздумья Бузгалин. — Старый негр, приставленный к саксофону и ломбарду… В Новом Орлеане не бывал? — Взмах руки Кустова означал: где только не приходилось, разве упомнишь… — Пивная там у въезда в доки, рядом с нею — ломбард, и на ступенях его — старый негр в отрепьях, но — цилиндр и саксофон при нем. Нанят ли, отвоевал ли место на ступенях — не знаю. Стоит и играет. Играет и стоит. Мимо него люди несут пожитки, а он встречает и провожает их, он приветствует и скорбит… Мелодиями саксофона. Разные мелодии. Обрывки их, намеки на них, порою обозначения только, несколько нот — и достаточно, люди покачивают головами, будто признавая: да, это то, что надо… Сам я ни черта в музыке не смыслю, и вот привел я однажды знатока, профессора, дававшего уроки восходящим оперным звездам, профессор полчаса слушал и через сутки сказал мне, в чем секрет. В репертуаре негра — всего двенадцать мелодий, архетипический набор звуков, так выразился профессор. Те, которые созданы веками и которые навсегда останутся с людьми, которые всегда внутри людей, стоит только напомнить им начальные ноты… И люди, все люди понимали негра, не только я таскался к этому ломбарду внимать негру, все, понимаешь — все! Вот тогда-то я и подумал: самое лучшее в этом мире должно принадлежать всем! Всем, а не одиночкам. Не богатым, не бедным, а всем людям.
— Значит, — нашелся у Кустова ответ после трудной для него работы мысли, — значит, чем больше ссудных лавок и, соответственно, нищих, тем лучше?
— А зачем быть сытым и богатым? Ведь смысл жизни отдельного человека — в продолжении существования народа, популяции, а произойти такое может только при бедности. Только примитивные формы жизни способны на вечность.
Кустов соображал долго, потирал коленки, морщился.
— Ты, значит, социалист… Так скажу тебе: социализм — правда одиночек. Как только они объединяются в коллектив, становятся массой — тут же кому-то захочется иметь эту ссудную лавку. Иметь! А не таскать туда вещи.
Спорили долго — и в Риме, и в Вене, где остановились в «Интерконтинентале». Неподалеку — советское посольство с флагом и решетчатой антенной на крыше. Кустов долго рассматривал флаг. Уже в Праге, еще раз прочувствовав глубину времени и увидев впереди свое прошлое, сказал:
— Вот что, дружок: ты здесь впервые, а я эту вшивую республику ой как знаю!.. Впереди нас ждут тяжелые испытания, советую тебе поглубже засунуть свой американский язык в американскую задницу.
Визу чехи дали на неделю, еще в Джакарте Бузгалин попросил Миллнза целью поездки указать «ознакомление с историческими ценностями», в Праге же Кустов запретил раньше времени говорить о пани Эйнгорновой.
— Чехов не знаешь, — сплюнул он. — Сволота сплошная. Наружка наглая и ленивая, я-то знаю, поверь мне… А вместо тетушки могут подсунуть девку из корпуса национальной безопасности. Кстати, на Целетной отдел учета населения, справки выдаются только лично, но одному тебе туда идти нельзя. И не заикайся о том, что эта Эйнгорнова — родственница. Старушку слопают.
Сходили, запросили, сутки спустя ответили: да, некая пани Эйнгорнова — действительно гражданка ЧССР, но проживает не в Праге, а в Пардубице, и та ли это пани, что нужна, еще надо выяснять, потому что фамилия эта не редкая.
— Сам выясню, — буркнул Кустов. — Я до Пардубице за два часа доберусь, оттуда и позвоню, а ты сиди в отеле, глуши пиво, оно здесь без обмана, только оно…
— Не надо… Прошу тебя: не надо.
— Я уже такси заказал!
— Не надо! — заорал Бузгалин.
Покормили голубей на Вацлавской площади, попили пива. Какая-то тяжесть повисала на языке Бузгалина в те минуты, когда надо было поговорить с Кустовым о Марии Гавриловне.
— У тебя там, в СССР, кто-нибудь есть из родных?.. — и глянул на Кустова.
— Никого нет, — сказал он равнодушно. — Была мать. Плохая мать. Нет ее уже… Очень плохая мать, но — мать.
В номере — путеводители по Праге, альбомы с видами, так и звавшими на улицу. Бузгалин предложил сходить на Карлов мост: чудо архитектуры, в Нью-Йорке такого не увидишь. В ответ Кустов отчеканил наставительно:
— Да будет тебе известно: этот мост — сплошная контрольная явка. Там шпик на шпике. Не советую.
Но через час толкнул отяжелевшего от пива Бузгалина.
— Пойдем! Быстро!
— Куда?
— На Карлов мост! Там — только что вычитал! — статуя святой Анны!
Пришибленный Бузгалин долго сидел молча, долго собирался.
Пошатались по мосту, постояли у св. Анны, Кустов не вытерпел, рукой дотянулся до младенца.
— Настоящий. Не то что у Жозефины. Пора бы тебе, дядюшка, знать: Жозефина лгунья!
Впервые, кажется, за два месяца он купил газету («Вашингтон пост»), полистал, отшвырнул.
— Ничего, — сказал, — в этом мире не меняется.
А под вечер затащил Бузгалина в Старо Място и едва не свихнулся вновь, глянув на скрытую темнотой и тенью фигурку в нише старинного здания, — то ли чертик спрятался там, глумясь над прохожими и высовывая язык, то ли еще кто… Задрожал, задергался, замычал, и Бузгалин затолкал его в такси, донес до номера, всю ночь сидел у кровати, прислушиваясь к неровному дыханию загнанного человека.
Утром тот встрепенулся, встал, ничего о вчерашнем не помнил. Бодро просвистел залихватскую мелодию, прибежавшему администратору пообещал набить морду, если тот не дозвонится до Пардубице. Позвонила сама полиция: пять Эйнгорновых в Чехословакии и все примерно одинакового возраста! Администратор предложил театр или цирк — подумали и отказались. Однако вечером решили глянуть на Прагу, долго стояли на углу возле отеля, отказавшись от услуг швейцара; Кустов учил Бузгалина: это тебе не Нью-Йорк, на первую попавшуюся машину не садись, чистая подстава! Сам выбрал наконец такси и уже в машине спохватился, вспомнил очень интересный телефон, что дала ему полиция, выгреб из кармана мелочь. Таксист остановился у автомата, Бузгалин вышел, крутил диск, поглядывая на машину, на редких прохожих. Улица узкая, трех-четырехэтажные дома старинной, чуть ли не времен Яна Гуса, постройки, а уж то, что вдоль них сам Швейк ходил, — это точно. В заднем стекле виднелся затылок Кустова, заслонявшего шофера. Девять вечера, зажглись фонари.
Первым появился Малецкий, вышел из подъезда противоположного дома и направился к машине. И тут же к ней приблизился откуда-то взявшийся Коркошка. Они одновременно рванули на себя дверцы такси, сели — и голова Кустова пропала. Такси тронулось с места и поехало. А Бузгалин побренчал еще монетами, вышел из будки автомата и пошел в обратную сторону. Под фонарем открыл он путеводитель по Праге и захлопнул его. Неторопливым шагом ночного гуляки добрался до парка, где в толпе подавленно молчали, глядя на киношные съемки под прожекторами…
Даже не глянув на часы, он знал, что машина с Кустовым уже на военном аэродроме и самолет фырчит, проверяя моторы перед ответственным полетом в Москву. Шагом искателя благопристойных приключений пересек площадь, свернул за угол и не ошибся: пивной зал, прокопченными сводами напомнивший ему гамбургские и нюрнбергские заведения для неоднократного и многокружечного употребления святого для Германии и Чехословакии напитка. Кельнеры в белых фартуках носились по залу с подносами и без, Бузгалин втиснулся в ряд непоколебимых чешских спин, раздвинул их и занял место за длинным столом; пили стоя, сдвинув кепки и шляпы на затылок, сдувая пену, грызя сухарики, вилкой цепляя шпикачки.
— Жареного гуся! — возгласил по-немецки Бузгалин, достаточно громко, чтоб его услышали те, кто язык этот знает, затем столь же громко повторил заказ на ломаном чешском и, убедившись, что по крайней мере человек пятнадцать — двадцать повернули к нему головы, тот же вопрос о гусе интерпретировал иначе: — Гуси ведь в моде, не так ли, господа? Тем более — в вашей демократической и даже, не боюсь это произнести громко, социалистической стране! Ведь верно?
Почти сотня любителей народного напитка и народного досуга набилась в заведение с каким-то непереводимым чешским названием. Половина из них уже прислушивалась к явно провокационной речи иностранца. Нашлись и добровольные переводчики. Кельнер принес два пива на кружочках и хорошо распаренную ляжку гуся с зеленым горошком и неизменной горчицей. Бузгалин отпил и восхищенно помотал головой:
— Пиво — отменное! Вот что значит преемственность! Ян Жижка, Ян Гус и Гусак, первые хмельные напитки тринадцатого века и нынешнее высококачественное пойло, источник валютных поступлений могучей индустриальной державы, каковой является, без сомнения, Чехословакия, страна, которая выстрадала социализм всем ходом общественной мысли… Ваше здоровье, господа социалисты! — оторвал кружку от мокрого стола Бузгалин и залпом выпил ее.
В пивной поубавилось шуму, на занятного иностранца посматривали с надеждой и опаской. А Бузгалин достал из кармана плоскую бутылочку виски и отхлебнул.
— Слышал я, среди вас есть недовольные, вы тут какую-то пражскую весну выдумали… Напрасно! Все, что было до нее и после, — плоды трудов многих веков, старания ваших предков, еще в четырнадцатом веке изобрели они, наряду с пивом, и рецепты исконного чешского социализма, улучшенные более поздними веками. Помнится, в Табор, а это не так далеко от этого благословенного места, не так ли?.. — обратился Бузгалин к соседу, и тот кивнул, подтверждая. — Так в Табор, как в Прагу весной известного вам года, слетались оппозиционеры и гуманисты истинно западного толка, я имею в виду проповедников еретических сект всей Европы, среди них иохамиты, беггарды, вальденсы, то есть те, кого принято называть таборитами. От них и пошел тот социализм, который вами так отвергаем ныне, но который вы унаследовали, как язык и обычаи. Это ведь ваши прадеды основали вместе с этим пивным залом вашу мораль и ваше право. Это они предрекли вашу весну, это они орали, что настанет день и год мщения, что всех зажравшихся коммунистических лидеров надо срубить и сжечь в печи, как солому! Измолотить их, как снопы!.. Не правда ли, так выражаться могли только истинно трудолюбивые крестьяне, занятые мирным земледельческим трудом?.. И с некоторой тягой к научной деятельности, поскольку предлагалось также выцеживать кровь из угнетателей… Для чего, интересно? Еще одну порцию гусятины! — крикнул Бузгалин, но кельнер не шевельнулся.
В зале давно притихли и с некоторым страхом посматривали на иностранца, который увлеченно расписывал достоинства чешского прасоциализма.
— Задолго до русской модели переустройства мира не вы ли отменили еще пятьсот пятьдесят лет назад все Христовы законы милосердия? Вы! Каждому чеху рекомендовалось умывать руки кровью врагов Божьих, а к последним отнесены были и те крестьяне, которые не жаловали своих избавителей от гнета. Да, содруги, да — это вы снабдили русских смутьянов своими идеями, вы первыми расписали порядки Царства Божьего, где женщины будут рожать без мук, но и зачинать без мужчин, где все общее, и жены тоже… Я дождусь гуся или все ваше руководство народным питанием состоит в истинно национальной секте таборитов? Или я ошибаюсь — адамитов? Которые меня, филолога, восхищают образностью выражений и терминов. Убивая всех подряд, они глаголили: «Зальем кровью весь мир, крови будет по уздечку коня». Ну, естественно, только тогда сбылось бы их пророчество: никто, уверяли они, не будет ни сеять, ни жать, вообще ничего не делать. Все будут, так полагаю, убивать друг друга. И убивали. По ночам вспыхивали деревни, люди в чем мать родила выскакивали из домов, приобщаясь к великой секте адамитов, которые ходили нагишом, потому что — так считали они — только в голом виде они становятся чистыми перед Богом и могут беспрепятственно выбирать женщин, что не могло понравиться Яну Жижке, — я правильно произношу имя это? Он и приказал истреблять голеньких адамитов. А кому какие женщины достались — это истории неведомо… Ваше здоровье, господа! И — вперед, чешский лев!
При полном безмолвии чехов Бузгалин покинул пивную — в момент, когда, по его расчетам, самолет с Кустовым пересек госграницу на пути к Москве. Но едва прошел несколько метров, как некий прохожий остановил его, вежливо приподняв шляпу и не менее вежливо предложив: не соблаговолит ли гражданин последовать за ним в участок на предмет составления протокола о поведении гражданина… Прохожий был в восторге от собственной ладной фигуры, от своего немецкого языка, от шляпы, которой он пытался разогнать алкогольные миазмы, коими был пропитан остановленный им подозрительный субъект. Еще большее удовлетворение испытывал полицейский в штатском от английского языка, к которому вынужден был прибегнуть после того, как в участке Бузгалин воспрепятствовал попыткам обыскать себя, ссылаясь на то, что позволить эту процедуру он может только с письменного согласия и в присутствии адвоката. Отнюдь не потеряв любезности, образованный полицейский предложил Бузгалину ответить на несколько чисто протокольных вопросов: имя, местожительство, гражданство, вероисповедание.