Но ничего не получалось! Потому что во фразу, расталкивая все слова локтями, прорывались «помои», что было совсем не к месту: две одинаковые буквы не должны содержаться в проверочном сигнале. По той же причине не вмещались во фразу «отходы» и тем более «нечистоты», ранившие душу Сурикова явным поклепом на помыслы баб с ведрами.
Но «помои» навеяли ему воспоминания о былом, бывшая жена Элеонора стала видеться во сне. С большим запозданием пришла к нему догадка: девочкой выжив в блокадном городе, в пустой и холодной квартире спрятавшись, в комочек мерзлый сжавшись, Элеонора квартиру эту, часто называемую жилплощадью, считала частицей себя, придатком, панцирем и покинуть ее не могла, как ни пыталась, наверное.
Но не зря, однако, думал он над «рыжим лисом» и происхождением сорока литров спирта. Жизнь-то сама по себе, отпущенная мужчине Сурикову Виктору Степановичу, — что-то ведь предвосхитила, предугадала!
Да, так и было. Девушка Рита обрела мужа, троих детей — вот оно, наследие! Но если вспоминать, от чего что родилось, то — приходит на ум пирс Ломоносова, бабы с ведрами. А еще точнее — Усть-Луга, Финский залив, тральщик возвращается в базу, кают-компания, и командир корабля, он же Витя Суриков, отдает боевой приказ:
— Просьба: офицерам не пижонить и рваных носков в иллюминатор не швырять. Исподнее, прошу прощения, не женам или в прачечную, а бабам отдавать, что на пирсе стоять будут в ожидании заработка, вы-то для них, вдов русских, как сыновья…
Припомнились вдовы — и почему-то в Ленинград захотелось, к Элеоноре. Написал ей — адрес, уверен был, не изменился, — покаялся… На что получил ответ с приглашением — чего уж виниться, приезжай с детьми и женой, с гостиницами здесь морока, но двери раскрою, как-нибудь поместимся…
Тяготы службы
Сладкая жизнь Промысловки
Но «помои» навеяли ему воспоминания о былом, бывшая жена Элеонора стала видеться во сне. С большим запозданием пришла к нему догадка: девочкой выжив в блокадном городе, в пустой и холодной квартире спрятавшись, в комочек мерзлый сжавшись, Элеонора квартиру эту, часто называемую жилплощадью, считала частицей себя, придатком, панцирем и покинуть ее не могла, как ни пыталась, наверное.
Но не зря, однако, думал он над «рыжим лисом» и происхождением сорока литров спирта. Жизнь-то сама по себе, отпущенная мужчине Сурикову Виктору Степановичу, — что-то ведь предвосхитила, предугадала!
Да, так и было. Девушка Рита обрела мужа, троих детей — вот оно, наследие! Но если вспоминать, от чего что родилось, то — приходит на ум пирс Ломоносова, бабы с ведрами. А еще точнее — Усть-Луга, Финский залив, тральщик возвращается в базу, кают-компания, и командир корабля, он же Витя Суриков, отдает боевой приказ:
— Просьба: офицерам не пижонить и рваных носков в иллюминатор не швырять. Исподнее, прошу прощения, не женам или в прачечную, а бабам отдавать, что на пирсе стоять будут в ожидании заработка, вы-то для них, вдов русских, как сыновья…
Припомнились вдовы — и почему-то в Ленинград захотелось, к Элеоноре. Написал ей — адрес, уверен был, не изменился, — покаялся… На что получил ответ с приглашением — чего уж виниться, приезжай с детьми и женой, с гостиницами здесь морока, но двери раскрою, как-нибудь поместимся…
Тяготы службы
Каждую зиму, отрывая от отпуска неделю-другую, наезжал он в Ленинград, всегда в штатском, селился поначалу в дорогих гостиницах с добротной репутацией, ходил в Мариинку, к Товстоногову, а потом, по службе продвигаясь, стал замечать за собой странности: как старики впадают в детство, так и он стал возвращаться к курсантским пристрастиям своим. Харчился, к примеру, в столовой на улице Майорова, хотя мог барственно посиживать рядом, в «Астории», толкался у касс кинотеатра на Лиговке, по утрам нежился в номерочке окраинной гостиницы, как-то пристал на улице к девушке, и та вовсе не испугалась и даже позволила довести себя до дома.
Однажды (в день отъезда) долго бродил под снегом по набережной Невки, подустал, открыл бутылку коньяка, попросил кипяточку у дежурной и сделал стакан кофе; сидел в полутьме с выключенным телевизором; о каких-то новостях города рассказывало радио, потом полилась тишайшая музыка, мелодия рвалась куда-то вверх, но смычки скрипачей удерживали ее.
Такси уже заказано, самолет улетал сразу после полуночи.
Рука потянулась к телефону, повисела над трубкой, подняла ее все-таки. Давно уже номера телефонов стали семизначными, сменились не только первые, но и вторые цифры, и тем не менее он знал, как в новой телефонной транскрипции набирается тот номер, который держался его памятью все эти протекшие двадцать лет.
— Да! Я слушаю!
Девичий голос, лет семнадцать-восемнадцать, не больше. («Дочь?… Быть не может!») Нетерпелива, радостна, ждала чьего-то звонка, сидя у телефона.
— Вы не можете позвать Елену Николаевну?
— Такой здесь нет! — услышал он резкий ответ и заговорил быстро-быстро, опасаясь, что в трубке сейчас забибикают частые гудки:
— Я ведь не ошибся — это номер…
— Да, не ошиблись…— Некоторое удивление в голосе. — Но вас ввели в заблуждение: Елена Николаевна здесь не проживает.
— Минутку! Одну минутку! — взмолился он. — Это ведь дом сорок, квартира номер двадцать три?
Ответом было молчание, утвердительное молчание.
— Я не знаю, как вас зовут, но двадцать лет назад в квартире этой проживала девушка по имени Лена, сирота, то есть тетка была, и… А вы давно переехали в эту квартиру?
— Ну… года три назад… И, помнится, в той семье, с какой мы обменялись, никого подобного не было. Пожилая супружеская пара, лет под семьдесят… Так что — ничем помочь не могу…
— Подождите! Я вас очень прошу!.. Мне так надо знать, что с Леною!
— Ну так через справочное бюро.
— Но она, я знаю это точно, вышла замуж и приняла фамилию мужа! — солгал он. — Может, та супружеская пара помнит тех, с кем производили обмен? Их телефон вам известен?
— Слушайте, двадцать лет вы молчали, а теперь вдруг…
Он молчал и теперь. Это была беззвучность нависающей свинцовой тучи, из которой могли высверкнуть молнии. Но мог и политься теплый дождичек.
Послышался вздох, и трубка надолго задумалась.
— Скажите уж прямо — вы ее любили… Нет телефона там, где сейчас супружеская чета… Странные вещи происходят в Ленинграде, скажу вам. Кто рвется в центр поближе к Невскому, а кто бежит в Озерки. И эти пожилые подались подальше от шума городского… Любили, да?.. Надо было пожениться. Или она вас… ээээ…
Он помялся. Говорить правду не хотелось. А была она, правда, такой: пять лет назад предложили ему перевестись в Ленинград, стать начальником кафедры в родном училище, и он испугался — вдруг да встретит Елену, что скажет ей?
— Ладно уж.. Подруга у меня в доме том, перезваниваемся иногда, учились вместе, в одного парня были влюблены, да… Знаете, я позвоню ей, попрошу зайти в соседний подъезд. Минут через десять звякните… Договорились?
Оркестр все еще тянул прежнюю повесть о стремлении к небу, но смычковая группа явно сдавала, более того — она начинала подлаживаться под партию труб, тайно помогая им.
Девушка заговорила сразу, подняв трубку на середине первого звонка. Голос был радостным.
— Представьте себе — была Лена! И женщина, ее тетка, въедливая такая…
Еще бы! Он в те годы курил — что не возбранялось, конечно, ни законом, ни нравами, но знал, что тетка не переносит табачного смрада, и курить выходил на лестничную площадку в те вечера, когда непогода загоняла их в дом. И тетка не пожадничала, заказала почти монументальную табличку, выложила ее на стол: «НЕ КУРИТЬ!» Очень она не жаловала его. Хотя по всем статьям — жених что надо, и разница в возрасте подходящая: Лене — девятнадцать, ему — двадцать три.
— Послушайте, а вас как зовут?.. Таня? Очень приятно. А я Владимир Николаевич. Таня, а сам телефонный аппарат так и стоит в большой комнате?
— Да.
— Ага, значит, говоря со мной, вы видите сейчас неоновые буквы, название кинотеатра «Молния», правильно?
Года три назад на переходе из Петропавловска во Владивосток он встретил эсминец, на котором начинал службу, и сейчас испытал ту же щемящую сладость от безвозвратности чего-то светлого.
— Ну, а пожилая пара эта не может сказать, где сейчас живет Лена? Тетки-то небось уже нет.
— Нет. Там тройной обмен. Или еще более сложный. Но вы меня добили словом, которое так и не произнесли… Вы ведь, я чувствую, любили эту Лену и сейчас… Да что я говорю!.. Буду откровенна, я весь вечер ждала звонка от человека, который клянется мне в любви, но предложения не делает… То есть делает, но в такой форме, что непонятно, шутит он или нет, правду говорит или врет… Зато вполне серьезно уверяет, что если, простите, я отдамся ему, то свадьба неминуема… Как думаете, он говорит правду или…
— Где Лена? — ответил он, и собеседница вздохнула.
— Да найдется ваша Лена, — устало призналась она. — Подруга моя забрала у супружеской пары все телефоны, сейчас названивает… Я, простите, жду одного звонка. Время у вас есть?
— Да, три с половиною часа…
Не запись шла по радио, а прямая трансляция: заплескались аплодисменты, затем — вежливое ожидание зала и типичный концертный голос ведущей: Гайдн — как догадался он еще ранее (музыку такого рода полюбил, когда два месяца лежал в госпитале после катастрофы, унесшей не одну жизнь). Вялое начало, сонный быт бюргера, разрушаемый неизвестно кем или чем… Он слышал только неритмичный шум, временами отказывался впускать его в себя, потому что вспоминал и потому что уши его могли услышать только телефонную трель.
— Ну вот, — сказала она так, словно их прервали несколько секунд назад. — Ищут Лену. Я ж говорю — там был сложный перекрестный обмен, но прописаны были только двое — она и тетка, так что вы тогда еще не потеряли шанс… Так что же у вас случилось?
Вот этого он сказать не мог, потому что все слова любви были выложены ушам Лены двадцать лет назад. И что-то страшило его делать ей предложение. Потому, может быть, что любовь эту окружал Ленинград, нависал над нею. В послевоенном городе общее, всеми перенесенное несчастье сближало людей, и — это тоже последствия блокады — близкие люди могли вдруг ожесточаться, он тогда по глазам прохожих определял, кто блокаду перенес, а кто эвакуировался. А у Лены такие срывы случались, и он как-то подумал — вскользь, между прочим, представив себя семьянином, — что ему придется терпеть эти вспышки и эти молчания, когда женщина внезапно начинает вглядываться в себя, как в бездну, дна которой — нет… А приближался день, когда надо было решаться, делать окончательный выбор, ибо — выпуск, диплом, кортик, погоны и место службы за тридевять земель. Подпирали сроки, он позвонил ей, он сказал, что хочет жениться на ней… Нет, не прямо сказал, не в лоб, а несколько туманно, однако любая девушка даже недалекого ума и малой сообразительности поняла бы его в единственном смысле. Условились встретиться на Мойке, он шел к ней издалека, от Мариинки, шел, прощаясь с Ленинградом, по улицам старого Петербурга, но так и не появился на Мойке…
— Я испугался…
— Почему?
— Н-не знаю…
— Нет, знаете! — взвился ее голос. — Но стыдитесь признаться!.. Ладно. Кладу трубку. Жду звонка от подруги.
Да, тогда был испуг от поразительного открытия. Он остановился у чьей-то мемориальной доски, и в него вошла история города, страны, а сердце сжалось от такой острой любви к Лене, что повстречайся она ему тогда — и он пал бы к ногам ее, чтоб целовать следы ее туфелек, — так пронзительно любил он ее. И вдруг, уже невдалеке от Мойки — похоронная процессия, скромные проводы труженика, редкие провожающие, старушка в черном, идущая за гробом… И в него вонзилась догадка: он-то ведь — тоже умрет! И его — тоже хоронить будут! И за гробом пойдет… за гробом пойдет Лена, Елена Николаевна, супруга его, мать его детей, женщина, которая будет наблюдать не только за его угасанием в последние годы жизни, но и, сама того не подозревая, весь процесс медленного, постепенного, длящегося уйму лет систематического превращения здорового, цельного и сильного мужчины в еще теплый труп!..
Телефон молчал, полстакана коньяка выпито, а память приводила новые подробности. Похоронная процессия втиснулась в два автобуса. Его-то, подумалось, пожалуй, потащат через весь город, с оркестром, ордена на подушечках — и Лена, в черном, та Лена, что всю жизнь будет рядом с ним вечным напоминанием о неминуемой смерти, а это все равно, что каждое утро проходить мимо могилы, в которую его положат когда-нибудь. Он был в ужасе! Жениться на собственной смерти!.. И холодом уготовленной ему могилы дохнуло, он стоял, как — слово сейчас только нашлось! — как в к о п а н н ы й. Потом он попятился, прислонился к стене дома, был сентябрь, еще было тепло, стены домов отдавали под вечер набранную за день солнечную энергию, ту, благодаря которой и родилась на Земле жизнь, но он — лопатками, спиной, мышцами ощущал кладбищенский холод… И решился. Медленно побрел обратно, к училищу, чтоб через неделю получить погоны, кортик и назначение на Север.
Звонок — и нетерпеливый вопрос:
— Вот что… Вы женаты?
— Да, — удивился он.
— Так почему же вы не испугались, делая будущей жене предложение? Ответьте мне, черт вас побери!
— Я и сам думал об этом, — признался он в некотором смущении. — Женился, да. Потому женился, что не любил свою жену так остро, так мучительно сильно. Ну, повстречалась женщина, достаточно соблазнительная, неглупая, домовитая, а мне к тому же надоели эти холостяцкие забавы и… Сделал предложение, дети уже выросли. Но что-то не то, душа побаливает.
— Ладно, поговорили — и хватит, у меня у самой душа страдает, я уж и не знаю, принимать условия моего парня или…
Какого совета ждет она? Браки, естественно, заключаются на небесах, а то, что когда-то именовалось грехопадением, — в какой конторе оформляется?
Концерт еще продолжался: Берлиоз.
Звонок настиг его в момент, когда смолкли аплодисменты и концертный голос произнес: «Следующим номером нашей программы…»
— Вы меня слышите?.. Так знайте: Елена Николаевна Ярмоленко скончалась пятнадцать лет назад. Институт кончила, работала, незамужняя. Умерла внезапно. В лесу. Пошла за грибами, наклонилась к подберезовику — и рухнула. Разрыв сердца. В медицинской справке о смерти причину написали так: тампонада сердца. Прощайте. И больше мне не звоните!
Он положил трубку и несколько минут сидел неподвижно. Потом выключил радио и в полной тишине стал высвистывать какую-то пошленькую мелодию…
Однажды (в день отъезда) долго бродил под снегом по набережной Невки, подустал, открыл бутылку коньяка, попросил кипяточку у дежурной и сделал стакан кофе; сидел в полутьме с выключенным телевизором; о каких-то новостях города рассказывало радио, потом полилась тишайшая музыка, мелодия рвалась куда-то вверх, но смычки скрипачей удерживали ее.
Такси уже заказано, самолет улетал сразу после полуночи.
Рука потянулась к телефону, повисела над трубкой, подняла ее все-таки. Давно уже номера телефонов стали семизначными, сменились не только первые, но и вторые цифры, и тем не менее он знал, как в новой телефонной транскрипции набирается тот номер, который держался его памятью все эти протекшие двадцать лет.
— Да! Я слушаю!
Девичий голос, лет семнадцать-восемнадцать, не больше. («Дочь?… Быть не может!») Нетерпелива, радостна, ждала чьего-то звонка, сидя у телефона.
— Вы не можете позвать Елену Николаевну?
— Такой здесь нет! — услышал он резкий ответ и заговорил быстро-быстро, опасаясь, что в трубке сейчас забибикают частые гудки:
— Я ведь не ошибся — это номер…
— Да, не ошиблись…— Некоторое удивление в голосе. — Но вас ввели в заблуждение: Елена Николаевна здесь не проживает.
— Минутку! Одну минутку! — взмолился он. — Это ведь дом сорок, квартира номер двадцать три?
Ответом было молчание, утвердительное молчание.
— Я не знаю, как вас зовут, но двадцать лет назад в квартире этой проживала девушка по имени Лена, сирота, то есть тетка была, и… А вы давно переехали в эту квартиру?
— Ну… года три назад… И, помнится, в той семье, с какой мы обменялись, никого подобного не было. Пожилая супружеская пара, лет под семьдесят… Так что — ничем помочь не могу…
— Подождите! Я вас очень прошу!.. Мне так надо знать, что с Леною!
— Ну так через справочное бюро.
— Но она, я знаю это точно, вышла замуж и приняла фамилию мужа! — солгал он. — Может, та супружеская пара помнит тех, с кем производили обмен? Их телефон вам известен?
— Слушайте, двадцать лет вы молчали, а теперь вдруг…
Он молчал и теперь. Это была беззвучность нависающей свинцовой тучи, из которой могли высверкнуть молнии. Но мог и политься теплый дождичек.
Послышался вздох, и трубка надолго задумалась.
— Скажите уж прямо — вы ее любили… Нет телефона там, где сейчас супружеская чета… Странные вещи происходят в Ленинграде, скажу вам. Кто рвется в центр поближе к Невскому, а кто бежит в Озерки. И эти пожилые подались подальше от шума городского… Любили, да?.. Надо было пожениться. Или она вас… ээээ…
Он помялся. Говорить правду не хотелось. А была она, правда, такой: пять лет назад предложили ему перевестись в Ленинград, стать начальником кафедры в родном училище, и он испугался — вдруг да встретит Елену, что скажет ей?
— Ладно уж.. Подруга у меня в доме том, перезваниваемся иногда, учились вместе, в одного парня были влюблены, да… Знаете, я позвоню ей, попрошу зайти в соседний подъезд. Минут через десять звякните… Договорились?
Оркестр все еще тянул прежнюю повесть о стремлении к небу, но смычковая группа явно сдавала, более того — она начинала подлаживаться под партию труб, тайно помогая им.
Девушка заговорила сразу, подняв трубку на середине первого звонка. Голос был радостным.
— Представьте себе — была Лена! И женщина, ее тетка, въедливая такая…
Еще бы! Он в те годы курил — что не возбранялось, конечно, ни законом, ни нравами, но знал, что тетка не переносит табачного смрада, и курить выходил на лестничную площадку в те вечера, когда непогода загоняла их в дом. И тетка не пожадничала, заказала почти монументальную табличку, выложила ее на стол: «НЕ КУРИТЬ!» Очень она не жаловала его. Хотя по всем статьям — жених что надо, и разница в возрасте подходящая: Лене — девятнадцать, ему — двадцать три.
— Послушайте, а вас как зовут?.. Таня? Очень приятно. А я Владимир Николаевич. Таня, а сам телефонный аппарат так и стоит в большой комнате?
— Да.
— Ага, значит, говоря со мной, вы видите сейчас неоновые буквы, название кинотеатра «Молния», правильно?
Года три назад на переходе из Петропавловска во Владивосток он встретил эсминец, на котором начинал службу, и сейчас испытал ту же щемящую сладость от безвозвратности чего-то светлого.
— Ну, а пожилая пара эта не может сказать, где сейчас живет Лена? Тетки-то небось уже нет.
— Нет. Там тройной обмен. Или еще более сложный. Но вы меня добили словом, которое так и не произнесли… Вы ведь, я чувствую, любили эту Лену и сейчас… Да что я говорю!.. Буду откровенна, я весь вечер ждала звонка от человека, который клянется мне в любви, но предложения не делает… То есть делает, но в такой форме, что непонятно, шутит он или нет, правду говорит или врет… Зато вполне серьезно уверяет, что если, простите, я отдамся ему, то свадьба неминуема… Как думаете, он говорит правду или…
— Где Лена? — ответил он, и собеседница вздохнула.
— Да найдется ваша Лена, — устало призналась она. — Подруга моя забрала у супружеской пары все телефоны, сейчас названивает… Я, простите, жду одного звонка. Время у вас есть?
— Да, три с половиною часа…
Не запись шла по радио, а прямая трансляция: заплескались аплодисменты, затем — вежливое ожидание зала и типичный концертный голос ведущей: Гайдн — как догадался он еще ранее (музыку такого рода полюбил, когда два месяца лежал в госпитале после катастрофы, унесшей не одну жизнь). Вялое начало, сонный быт бюргера, разрушаемый неизвестно кем или чем… Он слышал только неритмичный шум, временами отказывался впускать его в себя, потому что вспоминал и потому что уши его могли услышать только телефонную трель.
— Ну вот, — сказала она так, словно их прервали несколько секунд назад. — Ищут Лену. Я ж говорю — там был сложный перекрестный обмен, но прописаны были только двое — она и тетка, так что вы тогда еще не потеряли шанс… Так что же у вас случилось?
Вот этого он сказать не мог, потому что все слова любви были выложены ушам Лены двадцать лет назад. И что-то страшило его делать ей предложение. Потому, может быть, что любовь эту окружал Ленинград, нависал над нею. В послевоенном городе общее, всеми перенесенное несчастье сближало людей, и — это тоже последствия блокады — близкие люди могли вдруг ожесточаться, он тогда по глазам прохожих определял, кто блокаду перенес, а кто эвакуировался. А у Лены такие срывы случались, и он как-то подумал — вскользь, между прочим, представив себя семьянином, — что ему придется терпеть эти вспышки и эти молчания, когда женщина внезапно начинает вглядываться в себя, как в бездну, дна которой — нет… А приближался день, когда надо было решаться, делать окончательный выбор, ибо — выпуск, диплом, кортик, погоны и место службы за тридевять земель. Подпирали сроки, он позвонил ей, он сказал, что хочет жениться на ней… Нет, не прямо сказал, не в лоб, а несколько туманно, однако любая девушка даже недалекого ума и малой сообразительности поняла бы его в единственном смысле. Условились встретиться на Мойке, он шел к ней издалека, от Мариинки, шел, прощаясь с Ленинградом, по улицам старого Петербурга, но так и не появился на Мойке…
— Я испугался…
— Почему?
— Н-не знаю…
— Нет, знаете! — взвился ее голос. — Но стыдитесь признаться!.. Ладно. Кладу трубку. Жду звонка от подруги.
Да, тогда был испуг от поразительного открытия. Он остановился у чьей-то мемориальной доски, и в него вошла история города, страны, а сердце сжалось от такой острой любви к Лене, что повстречайся она ему тогда — и он пал бы к ногам ее, чтоб целовать следы ее туфелек, — так пронзительно любил он ее. И вдруг, уже невдалеке от Мойки — похоронная процессия, скромные проводы труженика, редкие провожающие, старушка в черном, идущая за гробом… И в него вонзилась догадка: он-то ведь — тоже умрет! И его — тоже хоронить будут! И за гробом пойдет… за гробом пойдет Лена, Елена Николаевна, супруга его, мать его детей, женщина, которая будет наблюдать не только за его угасанием в последние годы жизни, но и, сама того не подозревая, весь процесс медленного, постепенного, длящегося уйму лет систематического превращения здорового, цельного и сильного мужчины в еще теплый труп!..
Телефон молчал, полстакана коньяка выпито, а память приводила новые подробности. Похоронная процессия втиснулась в два автобуса. Его-то, подумалось, пожалуй, потащат через весь город, с оркестром, ордена на подушечках — и Лена, в черном, та Лена, что всю жизнь будет рядом с ним вечным напоминанием о неминуемой смерти, а это все равно, что каждое утро проходить мимо могилы, в которую его положат когда-нибудь. Он был в ужасе! Жениться на собственной смерти!.. И холодом уготовленной ему могилы дохнуло, он стоял, как — слово сейчас только нашлось! — как в к о п а н н ы й. Потом он попятился, прислонился к стене дома, был сентябрь, еще было тепло, стены домов отдавали под вечер набранную за день солнечную энергию, ту, благодаря которой и родилась на Земле жизнь, но он — лопатками, спиной, мышцами ощущал кладбищенский холод… И решился. Медленно побрел обратно, к училищу, чтоб через неделю получить погоны, кортик и назначение на Север.
Звонок — и нетерпеливый вопрос:
— Вот что… Вы женаты?
— Да, — удивился он.
— Так почему же вы не испугались, делая будущей жене предложение? Ответьте мне, черт вас побери!
— Я и сам думал об этом, — признался он в некотором смущении. — Женился, да. Потому женился, что не любил свою жену так остро, так мучительно сильно. Ну, повстречалась женщина, достаточно соблазнительная, неглупая, домовитая, а мне к тому же надоели эти холостяцкие забавы и… Сделал предложение, дети уже выросли. Но что-то не то, душа побаливает.
— Ладно, поговорили — и хватит, у меня у самой душа страдает, я уж и не знаю, принимать условия моего парня или…
Какого совета ждет она? Браки, естественно, заключаются на небесах, а то, что когда-то именовалось грехопадением, — в какой конторе оформляется?
Концерт еще продолжался: Берлиоз.
Звонок настиг его в момент, когда смолкли аплодисменты и концертный голос произнес: «Следующим номером нашей программы…»
— Вы меня слышите?.. Так знайте: Елена Николаевна Ярмоленко скончалась пятнадцать лет назад. Институт кончила, работала, незамужняя. Умерла внезапно. В лесу. Пошла за грибами, наклонилась к подберезовику — и рухнула. Разрыв сердца. В медицинской справке о смерти причину написали так: тампонада сердца. Прощайте. И больше мне не звоните!
Он положил трубку и несколько минут сидел неподвижно. Потом выключил радио и в полной тишине стал высвистывать какую-то пошленькую мелодию…
Сладкая жизнь Промысловки
На Витебском вокзале столкнулись две семейные пары, Кузовкины и Суспекины. Жены взвизгнули, обнимаясь и плача, мужья — в штатском, очень серьезные — отступили на шаг, не веря тому, что в многомиллионном городе судьба свела их после пятилетней разлуки: Кузовкин служил теперь на Севере, Суспекин — во Владивостоке. Все эти годы под День Флота обменивались открытками, и каждый со светлой тоской вспоминал жизнь в Промысловке. Квартиры рядом, дверь к двери, и текла как бы общая семейная жизнь в поселке, который когда-то был базой промыслового флота, а потом приютил офицеров подводных лодок, эсминцев и крейсеров.
Жены еще не осушили слез, как увидели — мужей-то нет! Но твердо знали, где могут те находиться. По пути в ресторан перебросились самыми существенными сведениями: мужья — уже капитаны 3 ранга, дети (родившиеся почти одновременно) пошли в седьмой класс.
— Вы-то как здесь, в Ленинграде?
— Из Пушкина едем. Культуры хватанули немножко. А вы?
— Туда решили мотануть. В отпуске все же.
— Да бросьте вы… Культура осталась в Промысловке. Помнишь, что творилось 1 сентября?
Вновь обнялись и всплакнули. Промысловка, считай, на широте Анапы (острили: «Широта крымская, долгота колымская»), в первый день сентября светило не яркое, но теплое солнце, весь поселок с утра в радостном ожидании праздника, все люди на улицах, играют флотские оркестры, корабли с флагами расцвечивания — и дети под надзором взрослых степенно, с цветами, шествуют в школу. А учились — как учились, с каким азартом! И культура, какая культура! На КПП всех гарнизонов Тихоокеанского флота рявкали: «Ваши документы!», а в Промысловке вежливо: «Прошу предъявить ваши документы…» Один — подумать только! — один милиционер на весь поселок. Да и тот не нужен: если что и случалось, то патрули звали. Чистота повсюду, матросики, на гауптвахту попавшие, по утрам с вениками по улицам похаживали.
Мужья, разумеется, уже сидели в ресторане и тоже вспоминали Промысловку, кафе «Одуванчик», где офицеры просаживали много денег и которое поэтому получило разговорное название «Продуванчик». Заказали водку в обычной норме: мужчинам по триста, женщинам по двести. Принесли ее тут же. Выпили.
— Как там у вас, в главной базе? — поинтересовался Кузовкин.
— Да как везде… Плановые ремонты, выходы в море по плану, дежурства, боевые дозоры и так далее. Скукота. Я, правда, торчу сейчас на берегу, никак не отчитаюсь за патрон.
— Какой еще патрон?
— От ТТ, пистолета… Я этому Вальке морду бы набил за этот патрон.
— Какому Вальке?
— Грибовских. Он накануне выхода в море пальнул из пистоля, а патрон на мне висит. Таскают по всем следователям. Уже третья статья в уголовном деле прибавилась.
Северянин Кузовкин долго прожевывал мясо, раздумывая над загадкой: да чтоб на подводной лодке офицера допрашивали за какой-то патрон от пистолета — быть того не может!
Но что-то определенно с этим патроном связано, потому что Суспекин — стоило ему заговорить о патроне — разительно изменился: глаза потускнели и в них заколотился в испуге какой-то вопрос.
— А Валька — какое отношение к патрону и пистолету имеет?.. Или я путаю? Грибовских-то, помнится, из БЧ-5, да? Мальчишка у него забавный, небось в школу уже пошел.
— Ага. У него и дочка родилась перед самым походом. В честь ее он и саданул в воздух из ТТ.
— У нас на Севере, — сказал Кузовкин, разливая водку, — тоже свои идиоты. Но чтоб за патрон таскать к следователю… Ну, за пистолет, понимаю, все-таки личное оружие, у меня его на крейсере, кстати, нет, надо — так беру у арсенальщика. Да и у вас на лодках всегда так было. Так что с пистолетом? Нашелся он?
— Нашелся. Подняли. Вместе с лодкой.
Кузовкин отложил вилку и недоуменно уставился на Суспекина.
— Слушай, это не с твоей лодкой было ЧП? Какие-то слухи докатились до нас, но толком никто ничего не знает. Сам понимаешь, секретности на флоте хоть отбавляй.
— Да утопли мы. Но, как видишь, я еще живой, пока, если не посадят за патрон. Какую-то баллистическую экспертизу проводят, хотят доказать, будто я струсил.
Вилка все-таки цапнула кружок колбасы — после того, как все четверо выпили по стопке. Еще о чем-то хотел спросить Кузовкин, но передумал, махнул обреченно рукой: да ладно уж, чего тут уточнять, все равно без бутылки не разберешься.
— Володька твой — как учится?.. — спросил. — Отличник? Пора уж думать, куда его определять.
— А что думать-то? По военно-морской линии пусть идет. Корабельным электромехаником станет.
— Ну ты даешь… В минеры его! По твоим стопам! Или в штурмана.
— Не. В училище пойдет, какое кончал Валька. Они все, которые из училища имени Дзержинского, умные, не пропадут никогда. А Валька еще и с отличием кончил.
Еще раз глянув на друга, Кузовкин подозвал официантку, заказал дополнение к выпитому. Спросил:
— Так что у вас там произошло?
— А ничего. Обычная история. Лодка к выходу в море готова не была. О чем командир и доложил. Но все равно командующий приказал выходить. Ну и вышли. И не вернулись…
Женщины ловили каждое слово мужчин и продолжали вспоминать Промысловку. Однажды привезли из Владивостока арбузы, целую машину, да разве на всех напасешься, и Суспекина успела купить три арбуза, себе и Кузовкиным, два несла, прижав к животу, а третий катила перед собой, как футбольный мяч, — смеху-то было сколько, смеху! И радости. Один арбуз забрали с собой на пляж, туда автобусом ехать надо, зато раздолье какое, океанская ширь, а коровы забредут в воду и жуют ламинарии, водоросли такие…
Женщины счастливо рассмеялись, до сих пор в них держалась радость от арбузов. И смех донесся до лепнины на потолке гулкого и пустынного в этот час ресторана, до официанток, которым редко доводилось внимать чистому, неводочному веселью.
Мужчины расплатились, пошли звонить кому-то к автоматам, жены шли позади, остановились. Экскурсия по пушкинским местам сама собой отменилась. Кузовкина сказала уже на проспекте:
— Училище тут рядом, подводного плавания, Ванька твой учился там, заходил туда?
— Есть у него время… Еле в отпуск отпросился. Дознаватели, следователи… Слушай, почему в Промысловке этих дознавателей не было?
— Потому что детей там много!..
Что верно, то верно. Обилие детей, под ногами ребятишки путались, от мельтешащей детворы все добрело вокруг. Однажды мамаши выкатили коляски со своими чадами на улицу, четверо их было, строем фронта двигались, два грузовика с матросами навстречу, так пришлось грузовикам к домам прижаться, пока коляски мимо не прокатились
— А чего допрашивают-то?
— У всех два вопроса: почему не застрелился и не ты ли всех застрелил?
— Катюша, родная, скажи — что там на лодке произошло?
— Да другого и произойти не могло… Квелый мужик нонче пошел. Скажи, ты когда медсестрой работала — в госпиталь бежала по утрам, даже если плохо себя чувствовала?
— А как же иначе. Прибежишь, а потом уж соображаешь, отпрашиваться или оставаться.
— Ну вот. А командир лодки хотел отказаться выходить в море, личный состав переменился, мол, по технике что-то не то. Заставили, вышел. И лодка утонула. На мелководье, правда, пятьдесят метров, но буй, как всегда, не выскочил на поверхность, потому что приварен к борту, за утерянный буй строго спрашивали… Ну и пошло. Володька мой оказался в отсеке, где одиннадцать человек. Трое погибли уже от недостатка кислорода. Оставшиеся восемь стали думать, как погибнуть побыстрее. У кого-то нашелся пистолет, стали стреляться по кругу, один застрелится, сосед нащупает пистолет — и в себя, ну и так далее, последним был Володька, и оказалось, что патронов в пистолете не восемь, а семь. Не досталось ему, бедняге. Валька Грибовских из него отсалютовал роддому, у него в этот день дочь родилась.
— А сам Валька? — упавшим голосом спросила Лена Кузовкина.
— Не зря его мой Володька в пример всем ставит. В соседнем отсеке был он, там пистолета ни у кого не оказалось. Так Валька — умный все-таки! — догадался, разделся догола и лег на аккумуляторные батареи, разрядил их на себя, сгорел мгновенно, без мучений. Молодец. И Володька тоже, стал умирать да не умер. Соседний отсек тоже незатопленным был, Володька поднатужился, навалился на люк, открыл, воздуху стало побольше, а потом костюм нашел и через торпедный аппарат выскочил наверх. Уже третий месяц все допрашивают, как так получилось, что он живой… Все припоминают ему: «Сам погибай, а товарища выручай!» Грибовских в пример ставят. Честно говорю, ни черта не понимаю.
Лена вдруг расплакалась… А потом, когда силы были уже на исходе, разрыдалась, да так, что милиционер уже посматривал на двух явно пьяноватеньких бабенок, одна из которых села в изнеможении на тротуар, прислонясь к фонарному столбу. И, утешая ее, Таня Суспекина наклонилась и гладила бывшую соседку по кудрявой головке.
— Ну, успокойся. Успокойся, не каждый день такое бывает. Ну давай, вставай, дел у всех невпроворот… — Муж подошел, что-то шепнул. — Ну, подъем! Володька спешит к Грибовских.
Лена поднялась.
— Он что — здесь похоронен?
— А кто тебе сказал, что он мертвый?..
Лена долго обдумывала следующий вопрос.
— Ну, командующего хоть наказали?
— На полную катушку. Заместителем Главкома сделали.
1989-2003 г.г.
Жены еще не осушили слез, как увидели — мужей-то нет! Но твердо знали, где могут те находиться. По пути в ресторан перебросились самыми существенными сведениями: мужья — уже капитаны 3 ранга, дети (родившиеся почти одновременно) пошли в седьмой класс.
— Вы-то как здесь, в Ленинграде?
— Из Пушкина едем. Культуры хватанули немножко. А вы?
— Туда решили мотануть. В отпуске все же.
— Да бросьте вы… Культура осталась в Промысловке. Помнишь, что творилось 1 сентября?
Вновь обнялись и всплакнули. Промысловка, считай, на широте Анапы (острили: «Широта крымская, долгота колымская»), в первый день сентября светило не яркое, но теплое солнце, весь поселок с утра в радостном ожидании праздника, все люди на улицах, играют флотские оркестры, корабли с флагами расцвечивания — и дети под надзором взрослых степенно, с цветами, шествуют в школу. А учились — как учились, с каким азартом! И культура, какая культура! На КПП всех гарнизонов Тихоокеанского флота рявкали: «Ваши документы!», а в Промысловке вежливо: «Прошу предъявить ваши документы…» Один — подумать только! — один милиционер на весь поселок. Да и тот не нужен: если что и случалось, то патрули звали. Чистота повсюду, матросики, на гауптвахту попавшие, по утрам с вениками по улицам похаживали.
Мужья, разумеется, уже сидели в ресторане и тоже вспоминали Промысловку, кафе «Одуванчик», где офицеры просаживали много денег и которое поэтому получило разговорное название «Продуванчик». Заказали водку в обычной норме: мужчинам по триста, женщинам по двести. Принесли ее тут же. Выпили.
— Как там у вас, в главной базе? — поинтересовался Кузовкин.
— Да как везде… Плановые ремонты, выходы в море по плану, дежурства, боевые дозоры и так далее. Скукота. Я, правда, торчу сейчас на берегу, никак не отчитаюсь за патрон.
— Какой еще патрон?
— От ТТ, пистолета… Я этому Вальке морду бы набил за этот патрон.
— Какому Вальке?
— Грибовских. Он накануне выхода в море пальнул из пистоля, а патрон на мне висит. Таскают по всем следователям. Уже третья статья в уголовном деле прибавилась.
Северянин Кузовкин долго прожевывал мясо, раздумывая над загадкой: да чтоб на подводной лодке офицера допрашивали за какой-то патрон от пистолета — быть того не может!
Но что-то определенно с этим патроном связано, потому что Суспекин — стоило ему заговорить о патроне — разительно изменился: глаза потускнели и в них заколотился в испуге какой-то вопрос.
— А Валька — какое отношение к патрону и пистолету имеет?.. Или я путаю? Грибовских-то, помнится, из БЧ-5, да? Мальчишка у него забавный, небось в школу уже пошел.
— Ага. У него и дочка родилась перед самым походом. В честь ее он и саданул в воздух из ТТ.
— У нас на Севере, — сказал Кузовкин, разливая водку, — тоже свои идиоты. Но чтоб за патрон таскать к следователю… Ну, за пистолет, понимаю, все-таки личное оружие, у меня его на крейсере, кстати, нет, надо — так беру у арсенальщика. Да и у вас на лодках всегда так было. Так что с пистолетом? Нашелся он?
— Нашелся. Подняли. Вместе с лодкой.
Кузовкин отложил вилку и недоуменно уставился на Суспекина.
— Слушай, это не с твоей лодкой было ЧП? Какие-то слухи докатились до нас, но толком никто ничего не знает. Сам понимаешь, секретности на флоте хоть отбавляй.
— Да утопли мы. Но, как видишь, я еще живой, пока, если не посадят за патрон. Какую-то баллистическую экспертизу проводят, хотят доказать, будто я струсил.
Вилка все-таки цапнула кружок колбасы — после того, как все четверо выпили по стопке. Еще о чем-то хотел спросить Кузовкин, но передумал, махнул обреченно рукой: да ладно уж, чего тут уточнять, все равно без бутылки не разберешься.
— Володька твой — как учится?.. — спросил. — Отличник? Пора уж думать, куда его определять.
— А что думать-то? По военно-морской линии пусть идет. Корабельным электромехаником станет.
— Ну ты даешь… В минеры его! По твоим стопам! Или в штурмана.
— Не. В училище пойдет, какое кончал Валька. Они все, которые из училища имени Дзержинского, умные, не пропадут никогда. А Валька еще и с отличием кончил.
Еще раз глянув на друга, Кузовкин подозвал официантку, заказал дополнение к выпитому. Спросил:
— Так что у вас там произошло?
— А ничего. Обычная история. Лодка к выходу в море готова не была. О чем командир и доложил. Но все равно командующий приказал выходить. Ну и вышли. И не вернулись…
Женщины ловили каждое слово мужчин и продолжали вспоминать Промысловку. Однажды привезли из Владивостока арбузы, целую машину, да разве на всех напасешься, и Суспекина успела купить три арбуза, себе и Кузовкиным, два несла, прижав к животу, а третий катила перед собой, как футбольный мяч, — смеху-то было сколько, смеху! И радости. Один арбуз забрали с собой на пляж, туда автобусом ехать надо, зато раздолье какое, океанская ширь, а коровы забредут в воду и жуют ламинарии, водоросли такие…
Женщины счастливо рассмеялись, до сих пор в них держалась радость от арбузов. И смех донесся до лепнины на потолке гулкого и пустынного в этот час ресторана, до официанток, которым редко доводилось внимать чистому, неводочному веселью.
Мужчины расплатились, пошли звонить кому-то к автоматам, жены шли позади, остановились. Экскурсия по пушкинским местам сама собой отменилась. Кузовкина сказала уже на проспекте:
— Училище тут рядом, подводного плавания, Ванька твой учился там, заходил туда?
— Есть у него время… Еле в отпуск отпросился. Дознаватели, следователи… Слушай, почему в Промысловке этих дознавателей не было?
— Потому что детей там много!..
Что верно, то верно. Обилие детей, под ногами ребятишки путались, от мельтешащей детворы все добрело вокруг. Однажды мамаши выкатили коляски со своими чадами на улицу, четверо их было, строем фронта двигались, два грузовика с матросами навстречу, так пришлось грузовикам к домам прижаться, пока коляски мимо не прокатились
— А чего допрашивают-то?
— У всех два вопроса: почему не застрелился и не ты ли всех застрелил?
— Катюша, родная, скажи — что там на лодке произошло?
— Да другого и произойти не могло… Квелый мужик нонче пошел. Скажи, ты когда медсестрой работала — в госпиталь бежала по утрам, даже если плохо себя чувствовала?
— А как же иначе. Прибежишь, а потом уж соображаешь, отпрашиваться или оставаться.
— Ну вот. А командир лодки хотел отказаться выходить в море, личный состав переменился, мол, по технике что-то не то. Заставили, вышел. И лодка утонула. На мелководье, правда, пятьдесят метров, но буй, как всегда, не выскочил на поверхность, потому что приварен к борту, за утерянный буй строго спрашивали… Ну и пошло. Володька мой оказался в отсеке, где одиннадцать человек. Трое погибли уже от недостатка кислорода. Оставшиеся восемь стали думать, как погибнуть побыстрее. У кого-то нашелся пистолет, стали стреляться по кругу, один застрелится, сосед нащупает пистолет — и в себя, ну и так далее, последним был Володька, и оказалось, что патронов в пистолете не восемь, а семь. Не досталось ему, бедняге. Валька Грибовских из него отсалютовал роддому, у него в этот день дочь родилась.
— А сам Валька? — упавшим голосом спросила Лена Кузовкина.
— Не зря его мой Володька в пример всем ставит. В соседнем отсеке был он, там пистолета ни у кого не оказалось. Так Валька — умный все-таки! — догадался, разделся догола и лег на аккумуляторные батареи, разрядил их на себя, сгорел мгновенно, без мучений. Молодец. И Володька тоже, стал умирать да не умер. Соседний отсек тоже незатопленным был, Володька поднатужился, навалился на люк, открыл, воздуху стало побольше, а потом костюм нашел и через торпедный аппарат выскочил наверх. Уже третий месяц все допрашивают, как так получилось, что он живой… Все припоминают ему: «Сам погибай, а товарища выручай!» Грибовских в пример ставят. Честно говорю, ни черта не понимаю.
Лена вдруг расплакалась… А потом, когда силы были уже на исходе, разрыдалась, да так, что милиционер уже посматривал на двух явно пьяноватеньких бабенок, одна из которых села в изнеможении на тротуар, прислонясь к фонарному столбу. И, утешая ее, Таня Суспекина наклонилась и гладила бывшую соседку по кудрявой головке.
— Ну, успокойся. Успокойся, не каждый день такое бывает. Ну давай, вставай, дел у всех невпроворот… — Муж подошел, что-то шепнул. — Ну, подъем! Володька спешит к Грибовских.
Лена поднялась.
— Он что — здесь похоронен?
— А кто тебе сказал, что он мертвый?..
Лена долго обдумывала следующий вопрос.
— Ну, командующего хоть наказали?
— На полную катушку. Заместителем Главкома сделали.
1989-2003 г.г.