Страница:
В ЭТО ВРЕМЯ В МОСКВЕ
В Москве в это время уже выпал снег. От снега слегка посветлели улицы. А больше, собственно говоря, освещать их было нечем: кое-где горели одиночные неразбитые фонари, да у извозчиков за фонарными стёклами колыхались жёлтые язычки огня. Свет гасили рано: спешили лечь спать, зарыться под одеяло, потому что в домах было холодно, топить нечем. Долго не гасли лишь окна учреждений: в те времена работали чуть ли не до утра. На фасаде Наркомата здравоохранения желтели ряды окон. В приёмной подшивала бумаги бессменная секретарша.
— Нарком у себя? — спрашивали все, кто входил в приёмную.
И всем она отвечала одинаково:
— Товарищ Семашко на совещании в Отделе лечебных местностей.
Совещание только начиналось.
— Уважаемые коллеги, — говорил Николай Александрович Семашко, народный комиссар здравоохранения, прохаживаясь вдоль длинного стола для заседаний, уставленного стаканами жидкого чая в солидных дореволюционных подстаканниках. — Хочу вам напомнить, что ещё в прошлом, 1919 году постановлением Совнаркома от 4 апреля все лечебные местности и курорты, где бы таковые на территории России ни находились, переходят в собственность республики и используются для лечебных целей. Подчёркиваю: где бы ни находились! В том числе и в Крыму, где мы уже приступили в своё время к национализации курортов, но, к сожалению, нам помешали деникинский десант и врангелевщина. — Нарком быстро оглядел собравшихся здесь врачей, одетых весьма разномастно: кто в кителе царского ещё образца, кто в новой форме врача Красной Армии, а кто, как и сам нарком, в пиджачной тройке. — Сейчас, когда Красная Армия вновь вступает в пределы Крыма, я прошу вас, русских курортных врачей, мобилизовать все свои силы и знания. В Крыму мы наглядно осуществим лозунг о переселении бедноты из хижин во дворцы богачей. — Семашко взглянул на бородатого профессора, о котором знал точно: профессор терпеть не может лозунгов. — Мой совет вам, профессор, безотлагательно затребовать под тубсанаторий царскую дачу в Ливадии.
— У кого затребовать? У Врангеля?
— Пока соответствующие учреждения рассмотрят вашу просьбу — это при нашей-то канцелярской волоките, — от Врангеля в Крыму и следа не останется, — заверил нарком.
— Это не совсем точно, — сказал негромко человек, сидевший в стороне от всех, возле шкафа с делами Отдела лечебных местностей. — От врангелевщины останется довольно глубокий след.
Никто, кроме наркома, не расслышал его слов, а Николай Александрович подумал: «Где-то я уже встречал этого товарища. На редкость домашний, уютный человек. Пристроился себе в уголочке и что-то черкает в тетрадке, слюнявя химический карандаш. Смешно: на нижней губе у него отпечаталась фиолетовая риска…»
Когда совещание окончилось, нарком подошёл к нему:
— Вы от Дзержинского?
— Именно так.
— Пройдёмте, пожалуйста, в мой кабинет…
В кабинете Семашко выключил верхний свет, включил настольную лампу.
— Где-то я вас видел, — сказал он, рассматривая собеседника при свете лампы, — а где, не припомню.
— В Париже, — ответит тот. — Вернее в Лонжюмо. В 1911 году. Вы были тогда секретарём партийной школы, а я приезжал связным… Грузчик.
— Теперь вспомнил. Все тогда посмеивались над вашей конспиративной кличкой. Грузчик должен быть атлетом по телосложению.
— Дело в том, что я действительно работал грузчиком, — сказал Грузчик. — Правда, по-моему, — наилучшая конспирация.
— А настоящая ваша фамилия?
— Степанов, Степан Данилович Степанов-Грузчик… через чёрточку. Уполномоченный ВЧК по Крыму.
— Ах, вот как! По Крыму. Феликс Эдмундович прислал именно того, кого я просил. Мы, к сожалению, не можем обойтись сейчас без помощи ВЧК и КрымЧК, — Семашко вынул из ящика стола документ, заранее подготовленный для этого разговора. — Вот список курортов, национализированных Советской властью ещё в девятнадцатом году при Крымской Республике.
Грузчик приблизил бумагу к самому носу, стал читать.
Свет в кабинете наркома замигал, потом совсем погас. Степанов-Грузчик встревоженно потёр глаза и шумно выдохнул воздух.
— Это свет погас или я перестал видеть?
— Свет, свет! — успокоил его Семашко. — Опять что-то на электростанции. — А у вас, голубчик, куриная слепота. Плохо питаетесь. Я вам как врач выпишу рыбий жир.
— Не дадут, Николай Александрович.
— А я как нарком здравоохранения наложу резолюцию. Пусть попробуют не дать.
Секретарша внесла керосиновую лампу.
— При лампе вы тоже не сможете это прочитать, — сказал Семашко, — возьмите с собой. Дело ведь не в перечне санаториев, а в том, о чём просил товарищ Ульянов. Я говорю о Дмитрии Ильиче Ульянове, брате Владимира Ильича.
— Я так и понял. Кто лучше Ульянова знает крымские курорты!
— Безусловно! Прежде всего, он врач. Причём крымский врач. Был земским врачом не где-нибудь в Нижнем Новгороде, как я, к примеру, а в Крыму, в Феодосийском уезде. Более того, он возглавлял Советское правительство Крыма — то есть, в сущности, это он создавал первые советские курорты, о которых мы с вами говорим.
В лампочке вновь накалились угольки — включился электросвет. Секретарша унесла керосиновую лампу.
— Так вот, — продолжил нарком, — товарища Ульянова тревожит продовольственная база. Чем с первого же дня, после ликвидации врангелевщины, мы будем кормить курорты? Насколько мне известно, белые вывозят из Крыма все, что могут вывезти, включая продовольствие.
— Мы им не очень-то позволяем. У нас довольно сильное подполье в Крыму и партизаны, — сказал Грузчик, — но дело в том, что они не только вывозят. Часть продовольствия они прячут.
— Прячут? Для кого?
— Этого не знает даже врангелевская контрразведка.
— А вы, значит, знаете, что знает и чего не знает их контрразведка?
Впервые за весь разговор Степанов-Грузчик улыбнулся:
— Вы же опытный конспиратор, товарищ Семашко, даже поопытней меня.
— Ладно, не будем вдаваться в подробности. — Николай Александрович приложил ладони к заварному чайнику, принесённому секретаршей. Так было теплее. — Если прячут, значит, надо найти, но не дать им задушить голодом наши курорты. И второе, о чём… точнее, о ком просил позаботиться доктор Ульянов. О врачах, которые работают в крымских санаториях сейчас, при белых. Среди них есть просто подвижники! Взвалит мешок на плечи и отправляется пешком через горы куда-нибудь в Ялту, чтобы обменять свои личные вещи на еду и лекарства для больных детей. Но, боюсь, когда Фрунзе займёт Крым, мы недосчитаемся некоторых из них. Многих уже потеряли безвозвратно. Как, например, профессора Забродского.
— Вы имеете в виду генерала Забродского?
— Я знаю, что вы не жалуете генералов. Но Забродский был генералом медицинской службы, профессором Санкт-Петербургской военно-медицинской академии, из которой вышли лучшие русские врачи. Те, которые потом умирали и на фронтах рядом с солдатами, и в холерных бараках во время эпидемий.
— Мы знаем Забродского. Ему принадлежал климатический детский курорт в Судаке.
Значит, вам известно, что, выйдя в отставку, он на свои средства открыл туберкулёзный санаторий для детей и не обиделся, когда санаторий национализировали, а остался в нём главным врачом…
Степанов-Грузчик слушал не перебивая.
— Но Станислав Казимирович Забродский умер, — продолжал нарком, — санаторий сейчас содержит его дочь Мария Станиславовна, тоже врач-фтизиатр. И если она или кто-либо из её коллег, курортных врачей Крыма, в ближайшие дни сбежит с белыми — эмигрирует из России, мы с вами будем виноваты.
Степанов-Грузчик задвигался в кресле, встревоженно, как тогда, когда погас свет. При всякой неясности он испытывал какое-то болезненное неудобство.
— Я хотел бы вас понять, Николай Александрович.
— Разъясню на примере того же санатория Забродской. Я его знаю лучше других. Пока этот курорт был частной лечебницей, родители платили за содержание и лечение своих детей. Естественно, это были люди состоятельные. А в девятнадцатом году, когда санаторий стал советским, туда поступили также больные из неимущих классов: дети рабочих, крестьян, красноармейцев. Вы понимаете? Теперь, когда Крым отрезай от всей страны, в санатории Забродской сошлись дети, чьи родители либо воюют друг с другом, либо погибли в гражданской войне, умерли от голода и тифа. И можете не сомневаться, среди детей санатория тоже идёт своя… своеобразная… классовая борьба.
— Ясно, — сказал Грузчик. — Но какую позицию занимает дочь Забродского, пока неизвестно.
— Известно. — Николай Александрович произнёс это с некоторым раздражением. — Конечно, известно! Позицию врача! Если она действительно дочь Забродского! Для врача они все больные дети, и всех надо лечить. Если бы доктор Забродская рассуждала иначе, она бы давно сбежала за границу, бросив больных детей на произвол судьбы.
Степанов-Грузчик вновь задвигался в кресле:
— Не понимаю… Зачем ей бежать с белыми, если она все так правильно понимает?
— Она не понимает только одного: понимаете ли это и вы? Она сейчас дрожит над каждым ребёнком, ночами ходит с поильничком, кутает им ноги, поддувает лёгкие, рискуя сама заразиться ТБЦ, а вы придёте и устроите чистку: выгоните детей эксплуататорских классов, оставите только детей рабочих и крестьян.
— Вот теперь я понял. — Грузчик по-прежнему не улыбался, но был весьма доволен. — Мы постараемся разъяснить всем врачам, что Советская власть не собирается делить больных на чистых и нечистых.
— Вот именно об этом я и хотел вас просить. Этим вы сбережёте для нас и врачей, и санатории.
— Понятно! — Степанов-Грузчик аккуратно уложил список крымских санаториев между страничками своей тетрадки, попрощался и ушёл. Лиловая риска от чернильного карандаша так и осталась на его губах.
— Нарком у себя? — спрашивали все, кто входил в приёмную.
И всем она отвечала одинаково:
— Товарищ Семашко на совещании в Отделе лечебных местностей.
Совещание только начиналось.
— Уважаемые коллеги, — говорил Николай Александрович Семашко, народный комиссар здравоохранения, прохаживаясь вдоль длинного стола для заседаний, уставленного стаканами жидкого чая в солидных дореволюционных подстаканниках. — Хочу вам напомнить, что ещё в прошлом, 1919 году постановлением Совнаркома от 4 апреля все лечебные местности и курорты, где бы таковые на территории России ни находились, переходят в собственность республики и используются для лечебных целей. Подчёркиваю: где бы ни находились! В том числе и в Крыму, где мы уже приступили в своё время к национализации курортов, но, к сожалению, нам помешали деникинский десант и врангелевщина. — Нарком быстро оглядел собравшихся здесь врачей, одетых весьма разномастно: кто в кителе царского ещё образца, кто в новой форме врача Красной Армии, а кто, как и сам нарком, в пиджачной тройке. — Сейчас, когда Красная Армия вновь вступает в пределы Крыма, я прошу вас, русских курортных врачей, мобилизовать все свои силы и знания. В Крыму мы наглядно осуществим лозунг о переселении бедноты из хижин во дворцы богачей. — Семашко взглянул на бородатого профессора, о котором знал точно: профессор терпеть не может лозунгов. — Мой совет вам, профессор, безотлагательно затребовать под тубсанаторий царскую дачу в Ливадии.
— У кого затребовать? У Врангеля?
— Пока соответствующие учреждения рассмотрят вашу просьбу — это при нашей-то канцелярской волоките, — от Врангеля в Крыму и следа не останется, — заверил нарком.
— Это не совсем точно, — сказал негромко человек, сидевший в стороне от всех, возле шкафа с делами Отдела лечебных местностей. — От врангелевщины останется довольно глубокий след.
Никто, кроме наркома, не расслышал его слов, а Николай Александрович подумал: «Где-то я уже встречал этого товарища. На редкость домашний, уютный человек. Пристроился себе в уголочке и что-то черкает в тетрадке, слюнявя химический карандаш. Смешно: на нижней губе у него отпечаталась фиолетовая риска…»
Когда совещание окончилось, нарком подошёл к нему:
— Вы от Дзержинского?
— Именно так.
— Пройдёмте, пожалуйста, в мой кабинет…
В кабинете Семашко выключил верхний свет, включил настольную лампу.
— Где-то я вас видел, — сказал он, рассматривая собеседника при свете лампы, — а где, не припомню.
— В Париже, — ответит тот. — Вернее в Лонжюмо. В 1911 году. Вы были тогда секретарём партийной школы, а я приезжал связным… Грузчик.
— Теперь вспомнил. Все тогда посмеивались над вашей конспиративной кличкой. Грузчик должен быть атлетом по телосложению.
— Дело в том, что я действительно работал грузчиком, — сказал Грузчик. — Правда, по-моему, — наилучшая конспирация.
— А настоящая ваша фамилия?
— Степанов, Степан Данилович Степанов-Грузчик… через чёрточку. Уполномоченный ВЧК по Крыму.
— Ах, вот как! По Крыму. Феликс Эдмундович прислал именно того, кого я просил. Мы, к сожалению, не можем обойтись сейчас без помощи ВЧК и КрымЧК, — Семашко вынул из ящика стола документ, заранее подготовленный для этого разговора. — Вот список курортов, национализированных Советской властью ещё в девятнадцатом году при Крымской Республике.
Грузчик приблизил бумагу к самому носу, стал читать.
Свет в кабинете наркома замигал, потом совсем погас. Степанов-Грузчик встревоженно потёр глаза и шумно выдохнул воздух.
— Это свет погас или я перестал видеть?
— Свет, свет! — успокоил его Семашко. — Опять что-то на электростанции. — А у вас, голубчик, куриная слепота. Плохо питаетесь. Я вам как врач выпишу рыбий жир.
— Не дадут, Николай Александрович.
— А я как нарком здравоохранения наложу резолюцию. Пусть попробуют не дать.
Секретарша внесла керосиновую лампу.
— При лампе вы тоже не сможете это прочитать, — сказал Семашко, — возьмите с собой. Дело ведь не в перечне санаториев, а в том, о чём просил товарищ Ульянов. Я говорю о Дмитрии Ильиче Ульянове, брате Владимира Ильича.
— Я так и понял. Кто лучше Ульянова знает крымские курорты!
— Безусловно! Прежде всего, он врач. Причём крымский врач. Был земским врачом не где-нибудь в Нижнем Новгороде, как я, к примеру, а в Крыму, в Феодосийском уезде. Более того, он возглавлял Советское правительство Крыма — то есть, в сущности, это он создавал первые советские курорты, о которых мы с вами говорим.
В лампочке вновь накалились угольки — включился электросвет. Секретарша унесла керосиновую лампу.
— Так вот, — продолжил нарком, — товарища Ульянова тревожит продовольственная база. Чем с первого же дня, после ликвидации врангелевщины, мы будем кормить курорты? Насколько мне известно, белые вывозят из Крыма все, что могут вывезти, включая продовольствие.
— Мы им не очень-то позволяем. У нас довольно сильное подполье в Крыму и партизаны, — сказал Грузчик, — но дело в том, что они не только вывозят. Часть продовольствия они прячут.
— Прячут? Для кого?
— Этого не знает даже врангелевская контрразведка.
— А вы, значит, знаете, что знает и чего не знает их контрразведка?
Впервые за весь разговор Степанов-Грузчик улыбнулся:
— Вы же опытный конспиратор, товарищ Семашко, даже поопытней меня.
— Ладно, не будем вдаваться в подробности. — Николай Александрович приложил ладони к заварному чайнику, принесённому секретаршей. Так было теплее. — Если прячут, значит, надо найти, но не дать им задушить голодом наши курорты. И второе, о чём… точнее, о ком просил позаботиться доктор Ульянов. О врачах, которые работают в крымских санаториях сейчас, при белых. Среди них есть просто подвижники! Взвалит мешок на плечи и отправляется пешком через горы куда-нибудь в Ялту, чтобы обменять свои личные вещи на еду и лекарства для больных детей. Но, боюсь, когда Фрунзе займёт Крым, мы недосчитаемся некоторых из них. Многих уже потеряли безвозвратно. Как, например, профессора Забродского.
— Вы имеете в виду генерала Забродского?
— Я знаю, что вы не жалуете генералов. Но Забродский был генералом медицинской службы, профессором Санкт-Петербургской военно-медицинской академии, из которой вышли лучшие русские врачи. Те, которые потом умирали и на фронтах рядом с солдатами, и в холерных бараках во время эпидемий.
— Мы знаем Забродского. Ему принадлежал климатический детский курорт в Судаке.
Значит, вам известно, что, выйдя в отставку, он на свои средства открыл туберкулёзный санаторий для детей и не обиделся, когда санаторий национализировали, а остался в нём главным врачом…
Степанов-Грузчик слушал не перебивая.
— Но Станислав Казимирович Забродский умер, — продолжал нарком, — санаторий сейчас содержит его дочь Мария Станиславовна, тоже врач-фтизиатр. И если она или кто-либо из её коллег, курортных врачей Крыма, в ближайшие дни сбежит с белыми — эмигрирует из России, мы с вами будем виноваты.
Степанов-Грузчик задвигался в кресле, встревоженно, как тогда, когда погас свет. При всякой неясности он испытывал какое-то болезненное неудобство.
— Я хотел бы вас понять, Николай Александрович.
— Разъясню на примере того же санатория Забродской. Я его знаю лучше других. Пока этот курорт был частной лечебницей, родители платили за содержание и лечение своих детей. Естественно, это были люди состоятельные. А в девятнадцатом году, когда санаторий стал советским, туда поступили также больные из неимущих классов: дети рабочих, крестьян, красноармейцев. Вы понимаете? Теперь, когда Крым отрезай от всей страны, в санатории Забродской сошлись дети, чьи родители либо воюют друг с другом, либо погибли в гражданской войне, умерли от голода и тифа. И можете не сомневаться, среди детей санатория тоже идёт своя… своеобразная… классовая борьба.
— Ясно, — сказал Грузчик. — Но какую позицию занимает дочь Забродского, пока неизвестно.
— Известно. — Николай Александрович произнёс это с некоторым раздражением. — Конечно, известно! Позицию врача! Если она действительно дочь Забродского! Для врача они все больные дети, и всех надо лечить. Если бы доктор Забродская рассуждала иначе, она бы давно сбежала за границу, бросив больных детей на произвол судьбы.
Степанов-Грузчик вновь задвигался в кресле:
— Не понимаю… Зачем ей бежать с белыми, если она все так правильно понимает?
— Она не понимает только одного: понимаете ли это и вы? Она сейчас дрожит над каждым ребёнком, ночами ходит с поильничком, кутает им ноги, поддувает лёгкие, рискуя сама заразиться ТБЦ, а вы придёте и устроите чистку: выгоните детей эксплуататорских классов, оставите только детей рабочих и крестьян.
— Вот теперь я понял. — Грузчик по-прежнему не улыбался, но был весьма доволен. — Мы постараемся разъяснить всем врачам, что Советская власть не собирается делить больных на чистых и нечистых.
— Вот именно об этом я и хотел вас просить. Этим вы сбережёте для нас и врачей, и санатории.
— Понятно! — Степанов-Грузчик аккуратно уложил список крымских санаториев между страничками своей тетрадки, попрощался и ушёл. Лиловая риска от чернильного карандаша так и осталась на его губах.
ГРЕК В ГОРОДЕ
…Как только грек вышел из санатория, от арки ворот отделился человек в офицерском кителе с пустым рукавом и устремился за ним.
Вынырнув из зарослей можжевельника, дорога вывела на карниз, нависающий над обрывом. Здесь грек остановился. Далеко внизу, в котловине, над голубой полусферой залива ютился типичный крымский городок, сбегающий к морю террасами виноградников и табачных плантаций. Был он пыльный и грязный, весь — глина и булыжник, но на набережной, по обводу бухты, среди привозной субтропической зелени белели античным мрамором и дразнили мавританскими стрельчатыми формами дворцы и особняки.
Грек смотрел на городок, щурясь, потом заморгал покрасневшими веками, казалось, он вот-вот заплачет, но не заплакал, а лишь шмыгнул по-мальчишечьи носом и начал спускаться к городку.
На набережной к греку подошёл пацан с голым пузом. Суконные матросские брюки сползли вниз, а рубашонка, наоборот, задралась кверху, и пуп торчал «винтиком».
— Давно с Туреччины? — поинтересовался голопузый, глядя на феску грека.
— Немножечко недавно.
— А шо привезли? — он приглядывался к саквояжику.
— Кремешки для зажигалки.
— Много?
— Два кило. Хватит?
— На весь Крым.
Голопузый оглушительно свистнул. Грека со всех сторон обступили такие же голопузые.
— Ось воны, — голопузый указал на грека, — торгують оптом, а ось воны, — он указал грязным пальцем на свою голопузую команду, — обеспечивають розничный сбыт.
— А комиссионные?
— Какой процент? — залопотали голопузые.
Сдвинув на глаза феску, грек поскрёб в затылке:
— Я буду подумывать, господа коммерсанты.
Он думал об этих огольцах: от детей из санатория они отличались, как краснокожие от бледнолицых. Эти не пропадут, думал грек, а тех жалко.
— Думайте швыдче, — поторопил предводитель голопузых, — бо времена меняются: скоро будет мировая революция. Большевики отменят усе границы, и конец контрабанде. Шо тогда робить будете?..
— А вы?
— Нам шо? Мы бычков ловим и усики — креветку.
— Вот и мы будем ловить бычков.
На грека посмотрели как на ненормального:
— Тю, скажете! Вы же грек!
— А разве грек только рака ловит? — возразил грек. — Как это… «шёл грек через рек, сунул рук — цапнул рак»?
— Ну-у, вы взрослый.
— А из чего взрослый грек получается? Из маленький греческий пацанчик.
Вдруг все разом обернулись. По набережной, не спеша, сохраняя своё собачье достоинство, шла шотландская овчарка, наверно, самое красивое в городе существо: рыжая с чёрной спиной. В затемнённой витрине турецкой кофейни отразился её изысканный экстерьер. В зубах собака несла детскую плетёную корзиночку.
— Курит, — сказал кто-то.
Грек уставился на пацанов.
— Кто курит?
— Собака. А кто же ещё?
— Собака?!
— Ну да. Она табак покупает.
— Но, может, она хозяину покупает?
— Хозяин как раз не курит.
Грек рассмеялся, ткнул пацана пальцем в прожаренный животик и нырнул в кофейню. Вслед за ним вошёл в кофейню человек в офицерском кителе с пустым рукавом.
Вынырнув из зарослей можжевельника, дорога вывела на карниз, нависающий над обрывом. Здесь грек остановился. Далеко внизу, в котловине, над голубой полусферой залива ютился типичный крымский городок, сбегающий к морю террасами виноградников и табачных плантаций. Был он пыльный и грязный, весь — глина и булыжник, но на набережной, по обводу бухты, среди привозной субтропической зелени белели античным мрамором и дразнили мавританскими стрельчатыми формами дворцы и особняки.
Грек смотрел на городок, щурясь, потом заморгал покрасневшими веками, казалось, он вот-вот заплачет, но не заплакал, а лишь шмыгнул по-мальчишечьи носом и начал спускаться к городку.
На набережной к греку подошёл пацан с голым пузом. Суконные матросские брюки сползли вниз, а рубашонка, наоборот, задралась кверху, и пуп торчал «винтиком».
— Давно с Туреччины? — поинтересовался голопузый, глядя на феску грека.
— Немножечко недавно.
— А шо привезли? — он приглядывался к саквояжику.
— Кремешки для зажигалки.
— Много?
— Два кило. Хватит?
— На весь Крым.
Голопузый оглушительно свистнул. Грека со всех сторон обступили такие же голопузые.
— Ось воны, — голопузый указал на грека, — торгують оптом, а ось воны, — он указал грязным пальцем на свою голопузую команду, — обеспечивають розничный сбыт.
— А комиссионные?
— Какой процент? — залопотали голопузые.
Сдвинув на глаза феску, грек поскрёб в затылке:
— Я буду подумывать, господа коммерсанты.
Он думал об этих огольцах: от детей из санатория они отличались, как краснокожие от бледнолицых. Эти не пропадут, думал грек, а тех жалко.
— Думайте швыдче, — поторопил предводитель голопузых, — бо времена меняются: скоро будет мировая революция. Большевики отменят усе границы, и конец контрабанде. Шо тогда робить будете?..
— А вы?
— Нам шо? Мы бычков ловим и усики — креветку.
— Вот и мы будем ловить бычков.
На грека посмотрели как на ненормального:
— Тю, скажете! Вы же грек!
— А разве грек только рака ловит? — возразил грек. — Как это… «шёл грек через рек, сунул рук — цапнул рак»?
— Ну-у, вы взрослый.
— А из чего взрослый грек получается? Из маленький греческий пацанчик.
Вдруг все разом обернулись. По набережной, не спеша, сохраняя своё собачье достоинство, шла шотландская овчарка, наверно, самое красивое в городе существо: рыжая с чёрной спиной. В затемнённой витрине турецкой кофейни отразился её изысканный экстерьер. В зубах собака несла детскую плетёную корзиночку.
— Курит, — сказал кто-то.
Грек уставился на пацанов.
— Кто курит?
— Собака. А кто же ещё?
— Собака?!
— Ну да. Она табак покупает.
— Но, может, она хозяину покупает?
— Хозяин как раз не курит.
Грек рассмеялся, ткнул пацана пальцем в прожаренный животик и нырнул в кофейню. Вслед за ним вошёл в кофейню человек в офицерском кителе с пустым рукавом.
СОБАКА, КОТОРАЯ ПОКУПАЛА ТАБАК
Вход в кофейню был задёрнут полосатой шторой, которую ветер забрасывал чуть ли не на крышу, и в дверном проёме светился залив. В шкатулочном нутре кофейни, расписанном турецкими узорами, сидели в основном офицеры. Чашечки и бокалы перед ними то и дело подпрыгивали от грохота проезжающих по набережной телег.
— Уже нашлись предусмотрительные отцы-командиры, — сказал один офицер. — Свозят потихоньку в порт все, что подороже.
В железном ящике мангала томился кофе в закопчённых джезвах. Буфетчик то и дело поглядывал в сторону столика, за которым сидел грек — господин Михалокопулос. Грек, видимо, очень дорожил своим костюмом и, оглядев критически несвежую скатёрку на столике, подтянул повыше рукава обдергайчика, обнажив накрахмаленные манжеты сорочки. В манжетах блеснули дорогие запонки.
Буфетчик подошёл:
— Скатерть сменить?
При этом он рассматривал запонки грека. Это были морские запонки: два рубиново-красных якорька.
— Главное не скатерть, а что на скатерти, — сказал грек.
Буфетчик принёс кофе, маслины, сухарики… И снова уставился на запонки грека: якорьки были выложены по золоту из мелких рубинов. Грек перехватил взгляд:
— Хорош?
— Штучная вещь.
— Фирма плохой не держит. Хорош запонка — хорош товар, хорош товар — хорош клиент.
Человек в офицерском кителе — он устроился за соседним столиком — прислушивался к разговору. Грек стрельнул глазами в его сторону.
— Пардон, — извинился тот, — я лишь хотел обратить внимание — местная достопримечательность. — Он указал на проход между столиками.
Собака которую грек видел на набережной, уже обошла несколько магазинов и вошла в кофейню. В детской корзиночке, которую она держала в зубах, уже лежали кое-какие покупки и деньги. Собака и покупала, и расплачивалась, и получала сдачу.
Кто-то из офицеров протянул руку — погладить её. Собака, слегка ощерившись, вежливо предупредила: не тр-рожь.
— У шотландских овчарок колли мёртвая хватка, — сказал человек с пустым рукавом, — похлеще бульдожьей. Её хозяин завёл специальные стальные клещи: разжимать челюсти.
Кофейня уважительно притихла. А буфетчик как ни в чём не бывало протянул руку к корзиночке, взял её из собачьих зубов и поставил на прилавок. Деньги переложил в кассовый ящичек красного дерева, из застеклённого шкафа вынул пачку «капитанского» табака расфасовки Стамболи в фольге, повертел её в руках и сказал:
— Без бандерольки не возьмёт. Дрессированная, черт.
Офицеры в кофейне дружно засмеялись:
— Не поощряет, значит, контрабанду!
Буфетчик с пачкой в руке ушёл в комнатушку позади стойки. Пока он отсутствовал, однорукий успел переселиться за столик грека:
— Простите, не имел чести знать…
— Ксенофонт Михалокопулос.
— Очень приятно… — он пробормотал что-то, точнее, проглотил свою фамилию — грек так и не расслышал — и вернулся к рассказу о собаке. — Чистопородная колли! У себя на родине в Шотландии эти колли не только овец пасут, но и детей нянчат. А у её хозяина, механика Гарбузенко, было очень много детей. В городе говорили: «Самая большая семья в Европе». В маленьких городках всегда находится что-нибудь самое большое в Европе. Но пока Гарбузенко, он в прошлом судовой механик, где-то плавал, тут вся семья вымерла. Тиф скосил. Да-а… Возвращается хозяин, открывает калитку — двор пуст. Только собака навстречу катит пустую колясочку… Эта колясочка до сих пор лежит у него во дворе вверх колёсами. Вы никогда не бывали у Гарбузенко?
— Не бывался.
— Жаль. У него вывеска на заборе тоже, говорят, самая длинная в Европе, а может, и в Азии.
Буфетчик тем временем у себя в комнатушке достал из ящичка бандерольку — бумажную полоску с казёнными, ещё царскими печатями (когда-то без этих бандеролек не дозволялось продавать привозной табак во избежание контрабанды) и написал на оборотной стороне: «Грек в городе». Полоской он опоясал табачную пачку и вернулся к стойке.
Собака ждала. Как только буфетчик положил в корзиночку пачку с бандеролькой, она сдвинулась с места… Офицеры проводили её аплодисментами. Грек тоже похлопал в ладоши. Не аплодировал только человек в офицерском кителе: у него была одна рука.
— Уже нашлись предусмотрительные отцы-командиры, — сказал один офицер. — Свозят потихоньку в порт все, что подороже.
В железном ящике мангала томился кофе в закопчённых джезвах. Буфетчик то и дело поглядывал в сторону столика, за которым сидел грек — господин Михалокопулос. Грек, видимо, очень дорожил своим костюмом и, оглядев критически несвежую скатёрку на столике, подтянул повыше рукава обдергайчика, обнажив накрахмаленные манжеты сорочки. В манжетах блеснули дорогие запонки.
Буфетчик подошёл:
— Скатерть сменить?
При этом он рассматривал запонки грека. Это были морские запонки: два рубиново-красных якорька.
— Главное не скатерть, а что на скатерти, — сказал грек.
Буфетчик принёс кофе, маслины, сухарики… И снова уставился на запонки грека: якорьки были выложены по золоту из мелких рубинов. Грек перехватил взгляд:
— Хорош?
— Штучная вещь.
— Фирма плохой не держит. Хорош запонка — хорош товар, хорош товар — хорош клиент.
Человек в офицерском кителе — он устроился за соседним столиком — прислушивался к разговору. Грек стрельнул глазами в его сторону.
— Пардон, — извинился тот, — я лишь хотел обратить внимание — местная достопримечательность. — Он указал на проход между столиками.
Собака которую грек видел на набережной, уже обошла несколько магазинов и вошла в кофейню. В детской корзиночке, которую она держала в зубах, уже лежали кое-какие покупки и деньги. Собака и покупала, и расплачивалась, и получала сдачу.
Кто-то из офицеров протянул руку — погладить её. Собака, слегка ощерившись, вежливо предупредила: не тр-рожь.
— У шотландских овчарок колли мёртвая хватка, — сказал человек с пустым рукавом, — похлеще бульдожьей. Её хозяин завёл специальные стальные клещи: разжимать челюсти.
Кофейня уважительно притихла. А буфетчик как ни в чём не бывало протянул руку к корзиночке, взял её из собачьих зубов и поставил на прилавок. Деньги переложил в кассовый ящичек красного дерева, из застеклённого шкафа вынул пачку «капитанского» табака расфасовки Стамболи в фольге, повертел её в руках и сказал:
— Без бандерольки не возьмёт. Дрессированная, черт.
Офицеры в кофейне дружно засмеялись:
— Не поощряет, значит, контрабанду!
Буфетчик с пачкой в руке ушёл в комнатушку позади стойки. Пока он отсутствовал, однорукий успел переселиться за столик грека:
— Простите, не имел чести знать…
— Ксенофонт Михалокопулос.
— Очень приятно… — он пробормотал что-то, точнее, проглотил свою фамилию — грек так и не расслышал — и вернулся к рассказу о собаке. — Чистопородная колли! У себя на родине в Шотландии эти колли не только овец пасут, но и детей нянчат. А у её хозяина, механика Гарбузенко, было очень много детей. В городе говорили: «Самая большая семья в Европе». В маленьких городках всегда находится что-нибудь самое большое в Европе. Но пока Гарбузенко, он в прошлом судовой механик, где-то плавал, тут вся семья вымерла. Тиф скосил. Да-а… Возвращается хозяин, открывает калитку — двор пуст. Только собака навстречу катит пустую колясочку… Эта колясочка до сих пор лежит у него во дворе вверх колёсами. Вы никогда не бывали у Гарбузенко?
— Не бывался.
— Жаль. У него вывеска на заборе тоже, говорят, самая длинная в Европе, а может, и в Азии.
Буфетчик тем временем у себя в комнатушке достал из ящичка бандерольку — бумажную полоску с казёнными, ещё царскими печатями (когда-то без этих бандеролек не дозволялось продавать привозной табак во избежание контрабанды) и написал на оборотной стороне: «Грек в городе». Полоской он опоясал табачную пачку и вернулся к стойке.
Собака ждала. Как только буфетчик положил в корзиночку пачку с бандеролькой, она сдвинулась с места… Офицеры проводили её аплодисментами. Грек тоже похлопал в ладоши. Не аплодировал только человек в офицерском кителе: у него была одна рука.
МЕХАНИК ПО АЭРОПЛАНАМ И ПРИМУСАМ
Свернув с набережной в переулок, собака прошла вдоль дувала — забора из разнокалиберных камней вперемешку с глиной и навозом. Дувал тянулся столько, сколько тянулся переулок, и столько же тянулась надпись, выведенная дёгтем по камням:
Собака нажала лапой на металлический рычажок и открыла калитку. Во дворе под навесом коптила целая шеренга примусов. Г-н Гарбузенко касался примусной иглой горелки — примус почтительно замолкал, подносил огонёк — вспыхивал синим венчиком и весело пел. Мастер энергично подкачивал медные насосики.
— Пришла, Весточка, — сказал Гарбузенко с грудной украинской ласковостью, обтёр руки ветошью, принял корзиночку из собачьих зубов и обратился к клиентам: — Извиняйте, люди добрые. Обед у нас — хозяйка пришла.
Вместе с Вестой он прошёл в свою мазанку с громадным турецким ковром, который свисал со стены, перекрывая широкую тахту. Здесь Гарбузенко игрушечным кинжальчиком вскрыл бандерольку и прочитал на оборотной стороне бумажной ленты: «Грек в городе». Новость ему, видимо, понравилась, он поцеловал собаку в нос:
— Спасибо, Веста, ласточка.
Потом вынул из духовки чугунок с борщом, из буфетика — стопку тарелок будянского фаянса с узором в виде листьев и ягод земляники и все тарелки расставил по столу, как для большой семьи. Фотографии всех Гарбузенок, больших и маленьких, занимали в мазанке целый угол. Механик посмотрел на фотографии, вздохнул и убрал тарелки обратно в буфетик, а из кухонного шкафчика вынул два грубых «полывянных полумыска» — такие глубокие тарелки продавали гончары из Опошни — и одну ложку.
— Дай-ка я тебе, золотце, борщику насыплю, — сказал он собаке и зачерпнул ей погуще, с куском мяса.
Собака не спеша, солидно, принялась за еду. Гарбузенко же, наоборот, спешил: через пять минут он уже выходил из калитки…
Как раз в это самое время человек в офицерском кителе с пустым рукавом спустился по каменной лесенке к пляжу. Пляж был пуст. Только у самой воды среди гниющих водорослей стоял вестовой солдат: охранял одежду офицера контрразведки. Виден был чёрный череп на рукаве гимнастёрки. В руке у солдата были часы с открытой крышечкой.
— Давно купается? — спросил однорукий.
Солдат взглянул на часы:
— Уже минуту.
Купальщик, лиловый, трясущийся, выскочил, из воды на берег.
Без мундира он был похож на семинариста — борода, грива…
— Кто же купается в ноябре, господин Гуров? — сказал однорукий.
— У меня с-своя с-система з-закаливания организма. — У купальщика зуб на зуб не попадал.
Вестовой подал одежду. Гуров натянул гимнастёрку с черепом на рукаве и воззрился на однорукого:
— Ну?..
— На климатической станции был посторонний, грек с «Джалиты» Ксенофонт Михалокопулос. Больше часа проторчал.
— Пансионом интересовался?
— Не знаю. Я у арки ждал. Вы не велели попадаться на глаза докторше.
— Та-ак… Не велел. — Гуров приблизил свою бороду к лицу однорукого. — Дыши на меня!.. Кто пил мускат у мадам-капитан?!
— Мускат я пил в кофейне Монжоса. После санатория грек пошёл туда.
— С кем встречался?
— Говорил с буфетчиком.
— О чём?
— О запонках. Запонками похвалялся: купил, говорит, в армянской антикварной…
— Кого знает в городе?
— Вроде бы никого — даже механика Гарбузенко не знает…
— Та-ак… — Гуров застегнул новенькие английские краги, полюбовался своими икрами, затянутыми в блестящую жёлтую кожу, забрал у солдата часы, захлопнул крышку. — Все?
Однорукий затоптался на песке:
— А что ещё?
— Таких, как ты, расстреливают в военное время без суда и следствия.
— За что?
— За то, что снял наблюдение! — Гуров мотнул головой, словно полоснул однорукого клином бороды. — Ты знаешь, кто такой этот грек? Связной Крымревкома!..
В конце этого предложения была калитка, наверное, самая маленькая в мире. В неё не то что аэроплан — примус протискивался лишь в одном случае: если его нести впереди себя на вытянутых руках.«Г-н Гарбузенко, механик по бензиновым аппаратам: судовым, автомобильным, аэропланным, и чистка примусов!»
Собака нажала лапой на металлический рычажок и открыла калитку. Во дворе под навесом коптила целая шеренга примусов. Г-н Гарбузенко касался примусной иглой горелки — примус почтительно замолкал, подносил огонёк — вспыхивал синим венчиком и весело пел. Мастер энергично подкачивал медные насосики.
— Пришла, Весточка, — сказал Гарбузенко с грудной украинской ласковостью, обтёр руки ветошью, принял корзиночку из собачьих зубов и обратился к клиентам: — Извиняйте, люди добрые. Обед у нас — хозяйка пришла.
Вместе с Вестой он прошёл в свою мазанку с громадным турецким ковром, который свисал со стены, перекрывая широкую тахту. Здесь Гарбузенко игрушечным кинжальчиком вскрыл бандерольку и прочитал на оборотной стороне бумажной ленты: «Грек в городе». Новость ему, видимо, понравилась, он поцеловал собаку в нос:
— Спасибо, Веста, ласточка.
Потом вынул из духовки чугунок с борщом, из буфетика — стопку тарелок будянского фаянса с узором в виде листьев и ягод земляники и все тарелки расставил по столу, как для большой семьи. Фотографии всех Гарбузенок, больших и маленьких, занимали в мазанке целый угол. Механик посмотрел на фотографии, вздохнул и убрал тарелки обратно в буфетик, а из кухонного шкафчика вынул два грубых «полывянных полумыска» — такие глубокие тарелки продавали гончары из Опошни — и одну ложку.
— Дай-ка я тебе, золотце, борщику насыплю, — сказал он собаке и зачерпнул ей погуще, с куском мяса.
Собака не спеша, солидно, принялась за еду. Гарбузенко же, наоборот, спешил: через пять минут он уже выходил из калитки…
Как раз в это самое время человек в офицерском кителе с пустым рукавом спустился по каменной лесенке к пляжу. Пляж был пуст. Только у самой воды среди гниющих водорослей стоял вестовой солдат: охранял одежду офицера контрразведки. Виден был чёрный череп на рукаве гимнастёрки. В руке у солдата были часы с открытой крышечкой.
— Давно купается? — спросил однорукий.
Солдат взглянул на часы:
— Уже минуту.
Купальщик, лиловый, трясущийся, выскочил, из воды на берег.
Без мундира он был похож на семинариста — борода, грива…
— Кто же купается в ноябре, господин Гуров? — сказал однорукий.
— У меня с-своя с-система з-закаливания организма. — У купальщика зуб на зуб не попадал.
Вестовой подал одежду. Гуров натянул гимнастёрку с черепом на рукаве и воззрился на однорукого:
— Ну?..
— На климатической станции был посторонний, грек с «Джалиты» Ксенофонт Михалокопулос. Больше часа проторчал.
— Пансионом интересовался?
— Не знаю. Я у арки ждал. Вы не велели попадаться на глаза докторше.
— Та-ак… Не велел. — Гуров приблизил свою бороду к лицу однорукого. — Дыши на меня!.. Кто пил мускат у мадам-капитан?!
— Мускат я пил в кофейне Монжоса. После санатория грек пошёл туда.
— С кем встречался?
— Говорил с буфетчиком.
— О чём?
— О запонках. Запонками похвалялся: купил, говорит, в армянской антикварной…
— Кого знает в городе?
— Вроде бы никого — даже механика Гарбузенко не знает…
— Та-ак… — Гуров застегнул новенькие английские краги, полюбовался своими икрами, затянутыми в блестящую жёлтую кожу, забрал у солдата часы, захлопнул крышку. — Все?
Однорукий затоптался на песке:
— А что ещё?
— Таких, как ты, расстреливают в военное время без суда и следствия.
— За что?
— За то, что снял наблюдение! — Гуров мотнул головой, словно полоснул однорукого клином бороды. — Ты знаешь, кто такой этот грек? Связной Крымревкома!..
АРЕСТ
Истерзанный в бора ботик «Джалита» приткнулся среди шаланд за городом у рыбачьего посёлка. Как килевое судно он стоял на глубине, пришвартованный к дырявым мосткам на полусгнивших сваях. На пристани, на мостках, на палубе «Джалиты» не было видно ни одного человека. Только на мгновение откинулась крышка люка, высунулась красная феска грека — и в ту же секунду по мосткам гулко застучали бутсы: к ботику быстро шли солдаты с карабинами. Впереди — однорукий в офицерском кителе, позади — ротмистр Гуров с черным черепом на рукаве. Грек поспешно выскочил на палубу, захлопнул за собой люк.
— Здравствуйте, господин Михалокопулос, — раскланялся однорукий.
— Проверить трюм! — распорядился Гуров.
Солдат в фуражке с голубым околышем оттолкнул грека, который стоял на люке, и полез в трюм. Гуров тем временем совал свою бороду во все закоулки, простукивал борта, мачту, спасательный круг… и вдруг ловким движением разнял его на два круга. На палубу «Джалиты» посыпались разноцветные кружевные лифчики «Парижский шик».
Грек воздел руки к небу:
— Ах, подлец-турок! Какой круг продавал! Чтоб ты утонул совсем с этим кругом, контрабандист проклятый!
— Напрасно расходуете свой актёрский талант, — поморщился Гуров, — мы и не думали принимать вас за контрабандиста. — И обернулся к однорукому: — Ну что он там копается в трюме?
Однорукий наклонился к люку:
— Заснул, Горюнов?..
И вдруг упал на спину, грохнувшись головой о фальшборт — снизу его дёрнули за ноги. Из люка выскочил человек в шинели солдата, в его фуражке с голубым околышем и, прикрывая лицо рукавом, прыгнул за борт. Его тело вонзилось в воду почти без брызг. Ударили карабины, запрыгали по воде пулевые фонтанчики.
— Погодите, — сказал Гуров. — Что зря тратить порох? — И щёлкнул крышечкой часов. — Больше двух минут никто ещё не просидел под водой, даже я…
Всплыла фуражка, пробитая пулями.
— Царствие небесное, — сказал Гуров, — вернее, морское. — И захлопнул крышечку часов.
Из рубки выволокли солдата. Он был раздет и связан собственным ремнём, вращал белками глаз и, задыхаясь, мычал: рот был законопачен промасленными концами.
Однорукий вытащил кляп:
— Говори: какой он был?
— Чёрный.
— Негр, что ли?
— Чёрный, а там темно, как в преисподней.
— Ладно. Выудим труп — разберёмся, — буркнул Гуров и повернулся к греку: — А может, вы нам расскажете, кто у вас побывал в гостях?
Грек вместо ответа снял феску и перекрестился, глядя на море. Там плавало нефтяное пятно, будто утонул не человек, а подводная лодка.
Однорукий дёрнул его за рукав:
— Прошу, господин Михалокопулос.
— Не понимаю.
— Вы арестованы.
Гуров быстро сунул руку за широкий пояс грека и вытащил кривой турецкий ножик.
По дырявым мосткам застучали бутсы. Гуров с подручными уходил, уводя арестованного. Все смотрели только на грека, а если бы поглядели вниз, увидели бы сквозь щели мостков среди жёлтой пены и плавающего мусора запрокинутое лицо. Глаза у беглеца были открыты, он видел подбитые гвоздями подошвы, жёлтые краги Гурова и туфли господина Михалокопулоса…
— Здравствуйте, господин Михалокопулос, — раскланялся однорукий.
— Проверить трюм! — распорядился Гуров.
Солдат в фуражке с голубым околышем оттолкнул грека, который стоял на люке, и полез в трюм. Гуров тем временем совал свою бороду во все закоулки, простукивал борта, мачту, спасательный круг… и вдруг ловким движением разнял его на два круга. На палубу «Джалиты» посыпались разноцветные кружевные лифчики «Парижский шик».
Грек воздел руки к небу:
— Ах, подлец-турок! Какой круг продавал! Чтоб ты утонул совсем с этим кругом, контрабандист проклятый!
— Напрасно расходуете свой актёрский талант, — поморщился Гуров, — мы и не думали принимать вас за контрабандиста. — И обернулся к однорукому: — Ну что он там копается в трюме?
Однорукий наклонился к люку:
— Заснул, Горюнов?..
И вдруг упал на спину, грохнувшись головой о фальшборт — снизу его дёрнули за ноги. Из люка выскочил человек в шинели солдата, в его фуражке с голубым околышем и, прикрывая лицо рукавом, прыгнул за борт. Его тело вонзилось в воду почти без брызг. Ударили карабины, запрыгали по воде пулевые фонтанчики.
— Погодите, — сказал Гуров. — Что зря тратить порох? — И щёлкнул крышечкой часов. — Больше двух минут никто ещё не просидел под водой, даже я…
Всплыла фуражка, пробитая пулями.
— Царствие небесное, — сказал Гуров, — вернее, морское. — И захлопнул крышечку часов.
Из рубки выволокли солдата. Он был раздет и связан собственным ремнём, вращал белками глаз и, задыхаясь, мычал: рот был законопачен промасленными концами.
Однорукий вытащил кляп:
— Говори: какой он был?
— Чёрный.
— Негр, что ли?
— Чёрный, а там темно, как в преисподней.
— Ладно. Выудим труп — разберёмся, — буркнул Гуров и повернулся к греку: — А может, вы нам расскажете, кто у вас побывал в гостях?
Грек вместо ответа снял феску и перекрестился, глядя на море. Там плавало нефтяное пятно, будто утонул не человек, а подводная лодка.
Однорукий дёрнул его за рукав:
— Прошу, господин Михалокопулос.
— Не понимаю.
— Вы арестованы.
Гуров быстро сунул руку за широкий пояс грека и вытащил кривой турецкий ножик.
По дырявым мосткам застучали бутсы. Гуров с подручными уходил, уводя арестованного. Все смотрели только на грека, а если бы поглядели вниз, увидели бы сквозь щели мостков среди жёлтой пены и плавающего мусора запрокинутое лицо. Глаза у беглеца были открыты, он видел подбитые гвоздями подошвы, жёлтые краги Гурова и туфли господина Михалокопулоса…
«НА ЛОВЦА И ЗВЕРЬ БЕЖИТ»
Обычно Гарбузенко устраивал баню по субботам и тогда же — постирушку. Но сегодня он изменил своим обычаям: в пятницу среди бела дня искупался в ночвах — деревянном корыте и уже заодно вымыл Весту. Купая, он с ней беседовал:
— Ты когда-нибудь бачила такого дурня? Все люди приходят домой скрозь калитку, а он через забор. Это раз. Второе: все люди сперва стирают — потом выкручивают. А он с себя все снял, выкрутил — потом уже выстирал. И повесил сушить не на солнышке, как все люди, а в тёмном сарайчике. Такой дурень… Хотя и не дурее за других людей. Человек прыгнул в море — они и стреляют в море. А зачем человеку плыть в море, когда он может плыть до берега? Глупо и не умно. Что, нельзя поднырнуть под днище и вынырнуть под мостками? Воно же не пароход, что под него не поднырнёшь. Воно такое же корыто, как это, только заместо собаки в нём дизель стоит. — Гарбузенко задумался. — Слухай! А что, если в случае чего мы скажем, что я ремонтировал дизель? Га? Я ж таки правда ремонтировал дизель на «Джалите», когда они пришли… А что я ещё там делал, кого интересует? Да-а…. но почему тогда прыгнул в море, если только ремонтировал дизель? Что бы ты ответила на такой вопрос, если бы тебя спросили? Измазался в мазуте — хотел помыться?..
— Ты когда-нибудь бачила такого дурня? Все люди приходят домой скрозь калитку, а он через забор. Это раз. Второе: все люди сперва стирают — потом выкручивают. А он с себя все снял, выкрутил — потом уже выстирал. И повесил сушить не на солнышке, как все люди, а в тёмном сарайчике. Такой дурень… Хотя и не дурее за других людей. Человек прыгнул в море — они и стреляют в море. А зачем человеку плыть в море, когда он может плыть до берега? Глупо и не умно. Что, нельзя поднырнуть под днище и вынырнуть под мостками? Воно же не пароход, что под него не поднырнёшь. Воно такое же корыто, как это, только заместо собаки в нём дизель стоит. — Гарбузенко задумался. — Слухай! А что, если в случае чего мы скажем, что я ремонтировал дизель? Га? Я ж таки правда ремонтировал дизель на «Джалите», когда они пришли… А что я ещё там делал, кого интересует? Да-а…. но почему тогда прыгнул в море, если только ремонтировал дизель? Что бы ты ответила на такой вопрос, если бы тебя спросили? Измазался в мазуте — хотел помыться?..