«22. IV.1926.
Академику Н.Я. Марру.
Ленинград
Глубокоуважаемый Николай Яковлевич!
Очень Вам признателен за присылку Ваших отрывков о руке – прочел их с громадным интересом. Вам нужно как можно скорее переработать их в популярный очерк. Это ценнейшее дополнение к нашей материалистической истории культуры.
Задержал свой ответ потому, что захотел Вам послать № «Unter d. Banner d. Marxismus» с Вашей статьей, воображая, будто этот № у меня есть. Но, увы! И у меня его нет. Вышел ли он вообще?
Крепко жму Вашу руку.
Искренно уважающий Вас
Еще раз спасибо! М. П.»{93}.
Отношение Покровского к Марру было намного восторженнее, чем отношение Марра к официальному главе советской исторической науки. В знаменитой в свое время книге Покровского «Русская история в самом сжатом очерке» в главе, посвященной революции 1905 года на окраинах империи, он процитировал несколько страниц из давних репортажей Марра с Кавказа, снабдив их таким предисловием: «Порядки, которые теперь здесь устанавливались, лучше всего описать словами совершенно беспристрастного свидетеля профессора Н.Я. Марра. Вдобавок Марр сам родился в Гурии и превосходно знает ее язык и весь быт»{94}. Кстати, из этого отрывка следует, что Марр слышал тогда не Сталина, на чем позже настаивали марристы, а малоизвестного большевика Хтис-Цкалоба, при этом Марр отнесся к большевистскому оратору с иронией{95}.
Марр часто выступал на конференциях, которые проводились под эгидой Общества историков-марксистов, возглавлявшегося Покровским и призванного воспитать новую плеяду ученых, порвавших с «буржуазной» исторической наукой. Покровский высоко ценил участие археолога и лингвиста Марра в этих собраниях. Делая обзор первой всесоюзной конференции 1929 года, Покровский написал в заключительной части: «Но я не могу не остановиться на одной особенности этой последней (конференции. – Б.И.). Она вскрыла не только гораздо более обширные кадры последователей исторического материализма в нашей стране, чем можно было ожидать, она показала, что наше мировоззрение начинает захватывать и соседние с нашей наукой области, притом такие области, где еще недавно господствовали безраздельно идеализм и психологизм. Великолепный доклад академика Н.Я. Марра показал, что к нашим материалистическим выводам можно прийти не только от изучения классовой борьбы (каковое изучение некоторые наивные люди считают основным характеристическим признаком марксизма, забывая, что такое понимание марксизма давно опровергнуто самим Марксом), но и от изучения истории человеческой речи. Все человеческое есть продукт общественной работы. “Сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивидууму. В своей действительности она есть совокупность общественных отношений”. Индивидуальное не начало, как казалось и кажется буржуазным историкам, а конец, итог. И отправляться в объяснении исторического процесса от индивидуального, как до сих пор делают “заслуженные”, – это заставлять историю идти вверх ногами»{96}. Речь шла об одном из основополагающих трудов Марра «К вопросу об историческом процессе в освещении яфетической теории»{97}.
В последние годы жизни Марр все более приближался к верхним этажам советской власти, в результате чего он все в большей степени обрастал внешними атрибутами официального признания: государственными наградами и контактами, носившими ритуальный характер. Отношения с Максимом Горьким, известным «пролетарским» писателем, вступившим с начала 30-х годов в особенно близкие отношения со Сталиным, постепенно стали носить именно такой, ритуальный характер. Ни архив Марра, ни другие известные мне источники не дают основания утверждать, что Марр и Горький были лично знакомы до революции, но в 1920 году они совместно с другими выдающимися деятелями культуры настояли перед Советским правительством (Лениным) на реэвакуации из Москвы сокровищ Эрмитажа, вывезенных еще по распоряжению Временного правительства в связи с опасностями немецкого наступления на Петроград{98}. Затем Горький уехал за рубеж и никаких контактов с Марром не поддерживал. В архиве Марра сохранилась копия единственного послания Горького написанного, скорее всего, между 1932 и 1934 годом, любопытное не столько своим содержанием, сколько особой нарочитой тональностью: один «великий» пишет «равновеликому»:
«Копия.
Глубокоуважаемый
Николай Яковлевич, – т. А.Г. Пригожин сообщил мне о Вашем положительном отношении к задаче создать “Историю женщины”. Я крайне обрадовался этим Вашим отношением, крепко пожимаю Вашу руку. И уверен, что с Вашей помощью дело, начинаемое Гаимкой[9], будет хорошо сделано.
Еще более радует меня намерение руководимого вами учреждения приниматься за работу создания общей истории культуры, то есть истории возникновения и развития той энергии, которая, создавая сокровища культуры материальной и опираясь на них, поставила трудовое человечество перед лицом тех открытий науки, изобретений техники и отражений действительности в искусстве, которыми труженики мира нашего должны коллективно обладать, как это диктует им исторический процесс.
Историю развития этой энергии никто еще не пробовал рассказать, изобразить, так как она этого требует. Вполне естественно, что такую работу начинают в стране, где рост этой силы принимает характер массового явления и где она понимается как самое мощное выявление органической материи, как энергия воспламенения в человеке процессами его трудовой деятельности. Мне кажется, что в работе по истории культуры следует сделать то, чего никто еще не пытался сделать, а именно: особенно резко расчленить две тенденции исторического процесса, гениально вскрытое Марксом.
Я имею [в виду] рабовладельческую “классовую” тенденцию, которая рассматривает человека только как вместилище физической силы и не отмеченную буржуазными историками культуры, смутную, но идущую из глубокой древности мечту трудового человечества о возможности преодоления всех сопротивлений со стороны сил природы интересам человека.
Тенденция эта непрерывно выражалась в мечтах о “ковре самолете”, “о сапогах скороходах”, “о живой и мертвой воде”, “о василисах премудрых”, которые создавали чудеса, о людях, которые останавливали движение солнца, течение рек и т. д. и т. п. Фольклор насыщен рассказами о чудесной силе человека, а ведь нет мечты, которая не была бы вызвана к жизни сознанной, но неудовлетворенной потребностью. Мечта трудового человечества о сказочных чудесах имеет основою своей вполне реальное и законное стремление к свободе от каторги бесчеловечного классового труда. В существе, в смысле своем, это мечта – глубоко гуманитарна и, конечно, мало общего имела с “гуманизмом” буржуазии, хотя – возможно – именно она влияла на развитие “гуманизма” эксплуататоров, первоначально подсказанного “гуманизмом” жрецов различных религий – подсказанного из тактических соображений политики церкви, пытавшейся примирить непримиримое: владыку и раба. Мечту эту мы найдем в работе средневековых алхимиков и, наконец, откроем ее в наши дни, в нашей стране, где буквально сотни и сотни малограмотных людей заняты проектами создания “вечного двигателя”. Мы должны показать, как грубо, жестоко и подло классовое общество искажало и гасило эту действительно и единственно подлинную гуманитарную “мечту”, созданную людьми труда, и как это задержало рост исследующей и создающей мысли.
Вот дорогой и уважаемый Николай Яковлевич, кое-какие мои соображения, которые мне захотелось сообщить Вам, что я и делаю. Мне думается, что всего меньше мы должны считаться с нормами, канонами и традициями буржуазных специалистов, специализм коих всегда включает в себя более или менее серьезную дозу кретинизма. Мне кажется также, что многие “научно установленные истины” не только не выветрились, умерли, оставив после себя только словесную шелуху красивых формулировок, но что вообще, чем быстрее идут процессы жизни, тем кратко срочнее бытие “истин”. Кстати: как мы видим, напр., в Германии старые истины вышвыриваются из обихода буржуазной жизни, как изношенные калоши, поспешно фабрикуются новые и – все более отвратительные по цинизму, по бесчеловечию своему.
Мы, Союз Советов, агитируем за внедрение в жизнь величайшей истины, которая прекрасно энергетирует наш трудовой народ и также мощно должно энергетировать все силы и способности мировой семьи трудящихся.
Сердечно желаю Вам доброго здоровья
«Если бы Энгельс жил между нами, – писал Покровский в “Правде”, – теорией Марра занимался бы теперь каждый комвузовец, потому что она вошла бы в железный инвентарь марксистского понимания истории человеческой культуры»[10].
Цитата из статьи Покровского была воспроизведена в 65-м томе первого издания Большой советской энциклопедии, который до сих пор хранится в архиве-библиотеке Сталина. Здесь я ее воспроизвожу так, как она выглядит и сейчас в энциклопедии. Сталину принадлежат все три вертикальные карандашные отметины на полях раздела, посвященного яфетической теории Марра.
Новый уровень отношений с советской властью начался у Марра с появлением на ее вершине земляка-грузина, большевистского эксперта по Кавказу и национальному вопросу И.В. Сталина. Новый вождь охотно использовал авторитет престарелого академика в своих политических целях. Не один Марр сознательно стремился к сотрудничеству теперь уже со сталинским руководством и его режимом. В различных областях знания, в том числе и в лингвистике, то и дело появлялись свои добровольцы «марксистского» направления. Но признавала или нет новая власть того или иного деятеля и то или иное направление «марксистским» то есть своим, во многом зависело от расстановки политических сил, а точнее, от положения крупных политических фигур, поддерживавших их. Падение того или иного партийного вождя вело за собой низвержение очередной «деборинщины в философии, рубинщины в политической экономии, переверзевщины в литературоведении и др.»{100}. Марра же признали за своего задолго до того, как его признал «своим» Сталин, и это ему никак не навредило. Но только в 1930 году, на XVI съезде партии, Марр был окончательно возведен в ранг вождя в своей науке и, похоже, что он возмечтал возглавить Академию наук СССР. Предпосылки для таких помыслов, без сомнения, были. В науке Марр действительно был революционером со всеми положительными и отрицательными сторонами свойственными радикально мыслящему ученому. Именно поэтому не только для Бухарина, Луначарского, Покровского, но и для многих других знатных революционеров-большевиков 20-х годов Марр был своим не столько по общему делу, сколько по духу. И для Сталина он легко должен был стать своим как бы сразу в трех качествах. Во-первых, по политической гибкости, во-вторых, по происхождению (грузин, земляк), в-третьих, по свому радикализму в науке. Ко всему этому можно прибавить то, что среди действительных членов Императорской академии наук выдающиеся выходцы с Кавказа были все же редкостью. Марр же был единственным академиком, полностью посвятившим себя истории, культуре и языкам Грузии и всего Кавказа. Набиравший же силу вождь никогда не забывал о своих корнях и все чаще опирался на земляков.
«Речевая революция»
Глава 3. Кавказ как центр мироздания
Академику Н.Я. Марру.
Ленинград
Глубокоуважаемый Николай Яковлевич!
Очень Вам признателен за присылку Ваших отрывков о руке – прочел их с громадным интересом. Вам нужно как можно скорее переработать их в популярный очерк. Это ценнейшее дополнение к нашей материалистической истории культуры.
Задержал свой ответ потому, что захотел Вам послать № «Unter d. Banner d. Marxismus» с Вашей статьей, воображая, будто этот № у меня есть. Но, увы! И у меня его нет. Вышел ли он вообще?
Крепко жму Вашу руку.
Искренно уважающий Вас
P. S. Только что получил еще две Ваши брошюры: «Основные достижения…» и «Из переживаний доист. памятников Европы».М. Покровский.
Еще раз спасибо! М. П.»{93}.
Отношение Покровского к Марру было намного восторженнее, чем отношение Марра к официальному главе советской исторической науки. В знаменитой в свое время книге Покровского «Русская история в самом сжатом очерке» в главе, посвященной революции 1905 года на окраинах империи, он процитировал несколько страниц из давних репортажей Марра с Кавказа, снабдив их таким предисловием: «Порядки, которые теперь здесь устанавливались, лучше всего описать словами совершенно беспристрастного свидетеля профессора Н.Я. Марра. Вдобавок Марр сам родился в Гурии и превосходно знает ее язык и весь быт»{94}. Кстати, из этого отрывка следует, что Марр слышал тогда не Сталина, на чем позже настаивали марристы, а малоизвестного большевика Хтис-Цкалоба, при этом Марр отнесся к большевистскому оратору с иронией{95}.
Марр часто выступал на конференциях, которые проводились под эгидой Общества историков-марксистов, возглавлявшегося Покровским и призванного воспитать новую плеяду ученых, порвавших с «буржуазной» исторической наукой. Покровский высоко ценил участие археолога и лингвиста Марра в этих собраниях. Делая обзор первой всесоюзной конференции 1929 года, Покровский написал в заключительной части: «Но я не могу не остановиться на одной особенности этой последней (конференции. – Б.И.). Она вскрыла не только гораздо более обширные кадры последователей исторического материализма в нашей стране, чем можно было ожидать, она показала, что наше мировоззрение начинает захватывать и соседние с нашей наукой области, притом такие области, где еще недавно господствовали безраздельно идеализм и психологизм. Великолепный доклад академика Н.Я. Марра показал, что к нашим материалистическим выводам можно прийти не только от изучения классовой борьбы (каковое изучение некоторые наивные люди считают основным характеристическим признаком марксизма, забывая, что такое понимание марксизма давно опровергнуто самим Марксом), но и от изучения истории человеческой речи. Все человеческое есть продукт общественной работы. “Сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивидууму. В своей действительности она есть совокупность общественных отношений”. Индивидуальное не начало, как казалось и кажется буржуазным историкам, а конец, итог. И отправляться в объяснении исторического процесса от индивидуального, как до сих пор делают “заслуженные”, – это заставлять историю идти вверх ногами»{96}. Речь шла об одном из основополагающих трудов Марра «К вопросу об историческом процессе в освещении яфетической теории»{97}.
В последние годы жизни Марр все более приближался к верхним этажам советской власти, в результате чего он все в большей степени обрастал внешними атрибутами официального признания: государственными наградами и контактами, носившими ритуальный характер. Отношения с Максимом Горьким, известным «пролетарским» писателем, вступившим с начала 30-х годов в особенно близкие отношения со Сталиным, постепенно стали носить именно такой, ритуальный характер. Ни архив Марра, ни другие известные мне источники не дают основания утверждать, что Марр и Горький были лично знакомы до революции, но в 1920 году они совместно с другими выдающимися деятелями культуры настояли перед Советским правительством (Лениным) на реэвакуации из Москвы сокровищ Эрмитажа, вывезенных еще по распоряжению Временного правительства в связи с опасностями немецкого наступления на Петроград{98}. Затем Горький уехал за рубеж и никаких контактов с Марром не поддерживал. В архиве Марра сохранилась копия единственного послания Горького написанного, скорее всего, между 1932 и 1934 годом, любопытное не столько своим содержанием, сколько особой нарочитой тональностью: один «великий» пишет «равновеликому»:
«Копия.
Глубокоуважаемый
Николай Яковлевич, – т. А.Г. Пригожин сообщил мне о Вашем положительном отношении к задаче создать “Историю женщины”. Я крайне обрадовался этим Вашим отношением, крепко пожимаю Вашу руку. И уверен, что с Вашей помощью дело, начинаемое Гаимкой[9], будет хорошо сделано.
Еще более радует меня намерение руководимого вами учреждения приниматься за работу создания общей истории культуры, то есть истории возникновения и развития той энергии, которая, создавая сокровища культуры материальной и опираясь на них, поставила трудовое человечество перед лицом тех открытий науки, изобретений техники и отражений действительности в искусстве, которыми труженики мира нашего должны коллективно обладать, как это диктует им исторический процесс.
Историю развития этой энергии никто еще не пробовал рассказать, изобразить, так как она этого требует. Вполне естественно, что такую работу начинают в стране, где рост этой силы принимает характер массового явления и где она понимается как самое мощное выявление органической материи, как энергия воспламенения в человеке процессами его трудовой деятельности. Мне кажется, что в работе по истории культуры следует сделать то, чего никто еще не пытался сделать, а именно: особенно резко расчленить две тенденции исторического процесса, гениально вскрытое Марксом.
Я имею [в виду] рабовладельческую “классовую” тенденцию, которая рассматривает человека только как вместилище физической силы и не отмеченную буржуазными историками культуры, смутную, но идущую из глубокой древности мечту трудового человечества о возможности преодоления всех сопротивлений со стороны сил природы интересам человека.
Тенденция эта непрерывно выражалась в мечтах о “ковре самолете”, “о сапогах скороходах”, “о живой и мертвой воде”, “о василисах премудрых”, которые создавали чудеса, о людях, которые останавливали движение солнца, течение рек и т. д. и т. п. Фольклор насыщен рассказами о чудесной силе человека, а ведь нет мечты, которая не была бы вызвана к жизни сознанной, но неудовлетворенной потребностью. Мечта трудового человечества о сказочных чудесах имеет основою своей вполне реальное и законное стремление к свободе от каторги бесчеловечного классового труда. В существе, в смысле своем, это мечта – глубоко гуманитарна и, конечно, мало общего имела с “гуманизмом” буржуазии, хотя – возможно – именно она влияла на развитие “гуманизма” эксплуататоров, первоначально подсказанного “гуманизмом” жрецов различных религий – подсказанного из тактических соображений политики церкви, пытавшейся примирить непримиримое: владыку и раба. Мечту эту мы найдем в работе средневековых алхимиков и, наконец, откроем ее в наши дни, в нашей стране, где буквально сотни и сотни малограмотных людей заняты проектами создания “вечного двигателя”. Мы должны показать, как грубо, жестоко и подло классовое общество искажало и гасило эту действительно и единственно подлинную гуманитарную “мечту”, созданную людьми труда, и как это задержало рост исследующей и создающей мысли.
Вот дорогой и уважаемый Николай Яковлевич, кое-какие мои соображения, которые мне захотелось сообщить Вам, что я и делаю. Мне думается, что всего меньше мы должны считаться с нормами, канонами и традициями буржуазных специалистов, специализм коих всегда включает в себя более или менее серьезную дозу кретинизма. Мне кажется также, что многие “научно установленные истины” не только не выветрились, умерли, оставив после себя только словесную шелуху красивых формулировок, но что вообще, чем быстрее идут процессы жизни, тем кратко срочнее бытие “истин”. Кстати: как мы видим, напр., в Германии старые истины вышвыриваются из обихода буржуазной жизни, как изношенные калоши, поспешно фабрикуются новые и – все более отвратительные по цинизму, по бесчеловечию своему.
Мы, Союз Советов, агитируем за внедрение в жизнь величайшей истины, которая прекрасно энергетирует наш трудовой народ и также мощно должно энергетировать все силы и способности мировой семьи трудящихся.
Сердечно желаю Вам доброго здоровья
В архиве сохранилась только машинописная копия письма, подлинник, возможно, изъяли после смерти Горького, когда его документы стали концентрировать в доме-музее. Письмо интересно не только тем, что писатель явно оценивает академика как равновеликую себе величину, но и совместной задумкой первого гендарного исследования (история женщины) и комплексным культурологическим проектом Марра, в котором синтезировалась история духовной и материальной культуры. Ни тот ни другой проекты так никогда и не были осуществлены.А. Пешков»{99}.
* * *
Еще до окончательного оформления «нового учения об языке» А.В. Луначарский уже называл Марра «самым великим из ныне живущих в мире филологов». Не менее восторженно о нем отзывались М.Н. Покровский, В.М. Фриче и др. В 1928 году в «Правде» к сорокапятилетнему юбилею научной деятельности Марра появилась в высшей степени хвалебная статья Покровского. Тогда он даже поставил Марра на одну доску с Энгельсом:«Если бы Энгельс жил между нами, – писал Покровский в “Правде”, – теорией Марра занимался бы теперь каждый комвузовец, потому что она вошла бы в железный инвентарь марксистского понимания истории человеческой культуры»[10].
Цитата из статьи Покровского была воспроизведена в 65-м томе первого издания Большой советской энциклопедии, который до сих пор хранится в архиве-библиотеке Сталина. Здесь я ее воспроизвожу так, как она выглядит и сейчас в энциклопедии. Сталину принадлежат все три вертикальные карандашные отметины на полях раздела, посвященного яфетической теории Марра.
Новый уровень отношений с советской властью начался у Марра с появлением на ее вершине земляка-грузина, большевистского эксперта по Кавказу и национальному вопросу И.В. Сталина. Новый вождь охотно использовал авторитет престарелого академика в своих политических целях. Не один Марр сознательно стремился к сотрудничеству теперь уже со сталинским руководством и его режимом. В различных областях знания, в том числе и в лингвистике, то и дело появлялись свои добровольцы «марксистского» направления. Но признавала или нет новая власть того или иного деятеля и то или иное направление «марксистским» то есть своим, во многом зависело от расстановки политических сил, а точнее, от положения крупных политических фигур, поддерживавших их. Падение того или иного партийного вождя вело за собой низвержение очередной «деборинщины в философии, рубинщины в политической экономии, переверзевщины в литературоведении и др.»{100}. Марра же признали за своего задолго до того, как его признал «своим» Сталин, и это ему никак не навредило. Но только в 1930 году, на XVI съезде партии, Марр был окончательно возведен в ранг вождя в своей науке и, похоже, что он возмечтал возглавить Академию наук СССР. Предпосылки для таких помыслов, без сомнения, были. В науке Марр действительно был революционером со всеми положительными и отрицательными сторонами свойственными радикально мыслящему ученому. Именно поэтому не только для Бухарина, Луначарского, Покровского, но и для многих других знатных революционеров-большевиков 20-х годов Марр был своим не столько по общему делу, сколько по духу. И для Сталина он легко должен был стать своим как бы сразу в трех качествах. Во-первых, по политической гибкости, во-вторых, по происхождению (грузин, земляк), в-третьих, по свому радикализму в науке. Ко всему этому можно прибавить то, что среди действительных членов Императорской академии наук выдающиеся выходцы с Кавказа были все же редкостью. Марр же был единственным академиком, полностью посвятившим себя истории, культуре и языкам Грузии и всего Кавказа. Набиравший же силу вождь никогда не забывал о своих корнях и все чаще опирался на земляков.
«Речевая революция»
Приспосабливая свое «новое учение» о языке к учению об общественно-экономических формациях и к классовому подходу, Марр и его последователи легко обнаружили резкие, революционные сломы в лексике и семантике языков революционных эпох и даже их внутренние расслоения. В связи с этим Марр заявил об открытии им нового явления – «речевой революции» как части культурной революции{101}.
Человек – тончайший инструмент времени. Его слух и мышление моментально подмечают любую дисгармонию в окружающем мире. Наблюдая как бы со стороны жизнь языка и общественного сознания (а на самом деле будучи погружен в них), человек способен предчувствовать назревающие тектонические сдвиги в положении веками складывавшихся социальных слоев и классов. Так история, язык и социальная психология начинают сходиться в самых чувствительных точках человеческой цивилизации – в революционных эпохах. Это «схождение» подметили еще классики марксизма, но первым, кто рассмотрел проблему языка и революции в общей связке, был Поль Лафарг.
Еще в середине 20-х годов, когда Сталин только приступил к систематическому комплектованию своей личной библиотеки в Кремле и на даче в Зубалове, он, обдумывая ее будущую структуру, в числе персональных рубрик предусмотрел специальную рубрику и для книг Лафарга{102}.
В ранних послереволюционных работах и речах вождя имя Лафарга встречается часто, так как философские и публицистические произведения известного теоретика входили в круг чтения образованного социал-демократа и марксиста. Позже Сталин хотя и не запретил книги Лафарга, но он был объявлен «оппортунистом», сам вождь при случае критиковал его публично, а после войны произведения Лафарга уже не переиздавались. Сейчас в библиотеке Сталина сохранилось шесть наиболее известных книг и брошюр Лафарга и три тома его собраний сочинений на русском языке, выходившие с 1925 по 1931 год. На всех книгах есть штампы личной библиотеки Сталина, а на первых страницах его рукой простым карандашом указана рубрика: «Социализм». Только на одной из них – «Исторический материализм Маркса» (Иваново-Вознесенск, 1923), Сталин указал иную рубрику: «1) Маркс». Других помет вождя на сохранившихся в библиотеке произведениях Лафарга я не обнаружил.
В третьем томе сочинений Лафарга было опубликовано известное произведение: «Французский язык до и после революции. (Очерки по истории происхождения современной буржуазии)». В тех же 30-х годах оно под названием «Язык и революция» несколько раз переиздавалось отдельной брошюрой и считалось классическим марксистским произведением на заявленную тему{103}. Марр и его последователи часто ссылались на Лафарга{104}, а некоторые фразы из этой работы стали афоризмами. Например: «Язык, подобно животному организму, рождается, растет и умирает. В течение своего существования он проходит ряд эволюций и революций, ассимилируя и отбрасывая от себя отдельные слова, выражения грамматические формы»{105}. Или еще более известное в те времена высказывание: «Подобно тому, как растение не может быть вырвано из своей климатической обстановки, точно так же и язык неразрывно связан со своей социальной средой»{106}. Основной пафос работы Лафарга свелся к тому, что революционная эпоха во Франции (с 1794 по 1831 год) породила огромное количество новых слов и выражений не известных предыдущим временам. Лафарг пишет о том, что разные академические словари зафиксировали от 336 до 11 тысяч новых слов, новых технических терминов и новых значений. Аристократы и консервативно настроенные публицисты подняли шум по поводу того, что «словарь осквернен словами, заимствованными из жаргона, игорных и воровских притонов, кабаков… гиперболами портных, парикмахерских… языком уборщицы, проститутки, прачки, оскорбительными для национального характера»{107}. Можно подумать, что речь идет не о французской печати и французском языке конца XVIII – начала XIX века, а о русском языке послереволюционной эпохи (1917–1927 годы) или о российской действительности постперестроечного периода (с 1993 года и до настоящего времени). Лафарг же вполне разумно связал изменения в языке с выходом на первые роли представителей нового класса (буржуазии) и с началом господства его политического, профессионального, разговорного, письменного языка и жаргонов.
Марр, как и все его современники, без труда обнаружили, что старый царский мир подвергся коренной ломке не только в результате Февральской и Октябрьской революций, а также Гражданской войны. Еще большая «перестройка» (и это слово из сталинского лексикона того времени) развернулась в эпоху индустриализации, коллективизации, экономического и физического уничтожения целых классов и социальных слоев. На месте старого мира начали возводиться конструкции совершенно иной экономической и общественной формации. В процессе Гражданской войны и последующих преобразований старое общество было полностью деструктурировано. Тогда же были сознательно уничтожены старые классы и сословия, государственные учреждения и общественные институты. В межвоенный период народились, а точнее, инженерно были «сконструированы» благодаря Сталину новые «классы» («российский пролетариат», «колхозное крестьянство», «трудовая интеллигенция» и т. д.) и соответствующие им отрасли народного хозяйства и государственные институты. Ломка и перестройка общественного здания была настолько радикальна, что люди старшего поколения, сформировавшиеся еще в дореволюционном обществе, после Гражданской войны вдруг почувствовали себя на чужбине, в другой стране. Они оказались среди людей, которые одевались, вели себя и даже жестикулировали совершенно иначе. В единый исторический миг у этих «новых советских» людей обнаружились другие этикет и этика, иная мораль, другое видение мира. Они даже говорили на особом языке и мыслили совершенно новыми категориями, новыми понятиями и даже новыми языковыми конструкциями. Язык газет, декретов, афиш, язык публичных речей, художественной литературы и поэзии, партийных собраний, театральных постановок и площадей больших городов стал в течение всего лишь одного десятилетия совершенно иным и даже плохо понимаем теми, кто не хотел воспринимать все эти нововведения. Еще в 1917–1918 годах глубинные сдвиги в русском языке первыми почувствовали (но по-разному выразили к ним свое отношение) два великих поэта – Александр Блок (поэма «Двенадцать», «Слушайте революцию!») и Иван Бунин («Окаянные дни»). В послереволюционные годы (как и сейчас в постперестроечное время) вместе с языком стали растворяться и исчезать из общественной жизни целые социальные группы и их языки: церковной и монастырской культуры, великосветской, дворянской, купеческой, царской бюрократической, армейской и даже городской мещанской и патриархально-крестьянской культур. Начали трансформироваться и расплавляться даже наиболее консервативные традиционные национальные крестьянские культуры как западных, так и восточных народов СССР. Вроде бы те же самые люди и рождены от тех же отцов и матерей, но иная страна, иные обычаи и правила жизни, иные приоритеты, иные средства их достижения – все новое, все чудное и для многих сложившихся до революции людей глубоко чуждое. Как будто на давно обжитое место пришел новый народ-варвар, хотя не было никакого завоевания. А все дело в том, что как в начале XX века, так и в его конце в России произошла смена общественно-экономических формаций, что нашло немедленное отражение в языке-мышлении и культуре. Поэтому трудно отказать Лафаргу, Каутскому, Ленину и, конечно, Марру в способности чутко прислушиваться к языку революционных эпох{108}.
Многие крупные писатели советского времени: И. Бабель («Конармия»), М. Булгаков («Собачье сердце»), А. Фадеев («Разгром») и др., великолепно воспроизвели интонацию, лексику и грамматику нового языка новой эпохи. В первое послереволюционное десятилетие были проведены интереснейшие исследования, посвященные тектоническим сдвигам в языке россиян. Наиболее интересная и известная работа: «Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком (1917–1926)», принадлежит перу отечественного лингвиста А.М. Селищева{109}. Но, в отличие от Лафарга, автор исследования, с трудом сдерживая негодование, привел многочисленные образцы «порчи» русского языка новой России за счет притока новых канцеляризмов, партийных языковых клише и международных калек, просторечных выражений из языка городских рабочих окраин, деревень, юго-западных провинций и языков нерусских народов России и Европы.
Но наиболее точно уловил дух и конструктивные особенности послереволюционного языка Андрей Платонов. Удивительное дело, но именно в те годы, когда Марр много писал и выступал с высоких трибун, Платонов начал издавать свои первые произведения, герои которых мыслят «труд-магическими» категориями и объясняются на языке, очень напоминающем словесные конструкции языковеда Марра. Никто из исследователей творчества Платонова не обратил пока внимания на это разительное «схождение». Откройте любое крупное произведение Платонова, и вы прочитаете нечто похожее на ранее цитированное марровское. Герои говорят, а сам Платонов пишет на том же языке, что и академик Марр, хотя говорят и пишут, конечно же, о разном. Для примера цитирую из великого романа Платонова «Чевенгур»: «Он увидел, что время – это движение горя и такой же ощутительный предмет, как любое вещество, хотя бы и негодное в отделку»{110}. Чтобы не отвлекаться от главной темы, опускаю демонстрацию других «схождений» языков Марра и Платонова. Сталин еще с 30-х годов сразу же невзлюбил Платонова за его невероятный (точнее – невероятностный) язык и «труд-магическое» мышление героев, закинутых парадоксальным мышлением писателя в будущий первобытный коммунизм, время которого воистину «неразличимо». А о нелюбви к Марру за эти же грехи Сталин публично признался только в 1950 году. Но до этого рокового для научного наследия Марра года Сталин относился к яфетическому учению заинтересованно-благосклонно, а его самого сделал прижизненным и на долгие годы посмертным кумиром.
Человек – тончайший инструмент времени. Его слух и мышление моментально подмечают любую дисгармонию в окружающем мире. Наблюдая как бы со стороны жизнь языка и общественного сознания (а на самом деле будучи погружен в них), человек способен предчувствовать назревающие тектонические сдвиги в положении веками складывавшихся социальных слоев и классов. Так история, язык и социальная психология начинают сходиться в самых чувствительных точках человеческой цивилизации – в революционных эпохах. Это «схождение» подметили еще классики марксизма, но первым, кто рассмотрел проблему языка и революции в общей связке, был Поль Лафарг.
Еще в середине 20-х годов, когда Сталин только приступил к систематическому комплектованию своей личной библиотеки в Кремле и на даче в Зубалове, он, обдумывая ее будущую структуру, в числе персональных рубрик предусмотрел специальную рубрику и для книг Лафарга{102}.
В ранних послереволюционных работах и речах вождя имя Лафарга встречается часто, так как философские и публицистические произведения известного теоретика входили в круг чтения образованного социал-демократа и марксиста. Позже Сталин хотя и не запретил книги Лафарга, но он был объявлен «оппортунистом», сам вождь при случае критиковал его публично, а после войны произведения Лафарга уже не переиздавались. Сейчас в библиотеке Сталина сохранилось шесть наиболее известных книг и брошюр Лафарга и три тома его собраний сочинений на русском языке, выходившие с 1925 по 1931 год. На всех книгах есть штампы личной библиотеки Сталина, а на первых страницах его рукой простым карандашом указана рубрика: «Социализм». Только на одной из них – «Исторический материализм Маркса» (Иваново-Вознесенск, 1923), Сталин указал иную рубрику: «1) Маркс». Других помет вождя на сохранившихся в библиотеке произведениях Лафарга я не обнаружил.
В третьем томе сочинений Лафарга было опубликовано известное произведение: «Французский язык до и после революции. (Очерки по истории происхождения современной буржуазии)». В тех же 30-х годах оно под названием «Язык и революция» несколько раз переиздавалось отдельной брошюрой и считалось классическим марксистским произведением на заявленную тему{103}. Марр и его последователи часто ссылались на Лафарга{104}, а некоторые фразы из этой работы стали афоризмами. Например: «Язык, подобно животному организму, рождается, растет и умирает. В течение своего существования он проходит ряд эволюций и революций, ассимилируя и отбрасывая от себя отдельные слова, выражения грамматические формы»{105}. Или еще более известное в те времена высказывание: «Подобно тому, как растение не может быть вырвано из своей климатической обстановки, точно так же и язык неразрывно связан со своей социальной средой»{106}. Основной пафос работы Лафарга свелся к тому, что революционная эпоха во Франции (с 1794 по 1831 год) породила огромное количество новых слов и выражений не известных предыдущим временам. Лафарг пишет о том, что разные академические словари зафиксировали от 336 до 11 тысяч новых слов, новых технических терминов и новых значений. Аристократы и консервативно настроенные публицисты подняли шум по поводу того, что «словарь осквернен словами, заимствованными из жаргона, игорных и воровских притонов, кабаков… гиперболами портных, парикмахерских… языком уборщицы, проститутки, прачки, оскорбительными для национального характера»{107}. Можно подумать, что речь идет не о французской печати и французском языке конца XVIII – начала XIX века, а о русском языке послереволюционной эпохи (1917–1927 годы) или о российской действительности постперестроечного периода (с 1993 года и до настоящего времени). Лафарг же вполне разумно связал изменения в языке с выходом на первые роли представителей нового класса (буржуазии) и с началом господства его политического, профессионального, разговорного, письменного языка и жаргонов.
Марр, как и все его современники, без труда обнаружили, что старый царский мир подвергся коренной ломке не только в результате Февральской и Октябрьской революций, а также Гражданской войны. Еще большая «перестройка» (и это слово из сталинского лексикона того времени) развернулась в эпоху индустриализации, коллективизации, экономического и физического уничтожения целых классов и социальных слоев. На месте старого мира начали возводиться конструкции совершенно иной экономической и общественной формации. В процессе Гражданской войны и последующих преобразований старое общество было полностью деструктурировано. Тогда же были сознательно уничтожены старые классы и сословия, государственные учреждения и общественные институты. В межвоенный период народились, а точнее, инженерно были «сконструированы» благодаря Сталину новые «классы» («российский пролетариат», «колхозное крестьянство», «трудовая интеллигенция» и т. д.) и соответствующие им отрасли народного хозяйства и государственные институты. Ломка и перестройка общественного здания была настолько радикальна, что люди старшего поколения, сформировавшиеся еще в дореволюционном обществе, после Гражданской войны вдруг почувствовали себя на чужбине, в другой стране. Они оказались среди людей, которые одевались, вели себя и даже жестикулировали совершенно иначе. В единый исторический миг у этих «новых советских» людей обнаружились другие этикет и этика, иная мораль, другое видение мира. Они даже говорили на особом языке и мыслили совершенно новыми категориями, новыми понятиями и даже новыми языковыми конструкциями. Язык газет, декретов, афиш, язык публичных речей, художественной литературы и поэзии, партийных собраний, театральных постановок и площадей больших городов стал в течение всего лишь одного десятилетия совершенно иным и даже плохо понимаем теми, кто не хотел воспринимать все эти нововведения. Еще в 1917–1918 годах глубинные сдвиги в русском языке первыми почувствовали (но по-разному выразили к ним свое отношение) два великих поэта – Александр Блок (поэма «Двенадцать», «Слушайте революцию!») и Иван Бунин («Окаянные дни»). В послереволюционные годы (как и сейчас в постперестроечное время) вместе с языком стали растворяться и исчезать из общественной жизни целые социальные группы и их языки: церковной и монастырской культуры, великосветской, дворянской, купеческой, царской бюрократической, армейской и даже городской мещанской и патриархально-крестьянской культур. Начали трансформироваться и расплавляться даже наиболее консервативные традиционные национальные крестьянские культуры как западных, так и восточных народов СССР. Вроде бы те же самые люди и рождены от тех же отцов и матерей, но иная страна, иные обычаи и правила жизни, иные приоритеты, иные средства их достижения – все новое, все чудное и для многих сложившихся до революции людей глубоко чуждое. Как будто на давно обжитое место пришел новый народ-варвар, хотя не было никакого завоевания. А все дело в том, что как в начале XX века, так и в его конце в России произошла смена общественно-экономических формаций, что нашло немедленное отражение в языке-мышлении и культуре. Поэтому трудно отказать Лафаргу, Каутскому, Ленину и, конечно, Марру в способности чутко прислушиваться к языку революционных эпох{108}.
Многие крупные писатели советского времени: И. Бабель («Конармия»), М. Булгаков («Собачье сердце»), А. Фадеев («Разгром») и др., великолепно воспроизвели интонацию, лексику и грамматику нового языка новой эпохи. В первое послереволюционное десятилетие были проведены интереснейшие исследования, посвященные тектоническим сдвигам в языке россиян. Наиболее интересная и известная работа: «Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком (1917–1926)», принадлежит перу отечественного лингвиста А.М. Селищева{109}. Но, в отличие от Лафарга, автор исследования, с трудом сдерживая негодование, привел многочисленные образцы «порчи» русского языка новой России за счет притока новых канцеляризмов, партийных языковых клише и международных калек, просторечных выражений из языка городских рабочих окраин, деревень, юго-западных провинций и языков нерусских народов России и Европы.
Но наиболее точно уловил дух и конструктивные особенности послереволюционного языка Андрей Платонов. Удивительное дело, но именно в те годы, когда Марр много писал и выступал с высоких трибун, Платонов начал издавать свои первые произведения, герои которых мыслят «труд-магическими» категориями и объясняются на языке, очень напоминающем словесные конструкции языковеда Марра. Никто из исследователей творчества Платонова не обратил пока внимания на это разительное «схождение». Откройте любое крупное произведение Платонова, и вы прочитаете нечто похожее на ранее цитированное марровское. Герои говорят, а сам Платонов пишет на том же языке, что и академик Марр, хотя говорят и пишут, конечно же, о разном. Для примера цитирую из великого романа Платонова «Чевенгур»: «Он увидел, что время – это движение горя и такой же ощутительный предмет, как любое вещество, хотя бы и негодное в отделку»{110}. Чтобы не отвлекаться от главной темы, опускаю демонстрацию других «схождений» языков Марра и Платонова. Сталин еще с 30-х годов сразу же невзлюбил Платонова за его невероятный (точнее – невероятностный) язык и «труд-магическое» мышление героев, закинутых парадоксальным мышлением писателя в будущий первобытный коммунизм, время которого воистину «неразличимо». А о нелюбви к Марру за эти же грехи Сталин публично признался только в 1950 году. Но до этого рокового для научного наследия Марра года Сталин относился к яфетическому учению заинтересованно-благосклонно, а его самого сделал прижизненным и на долгие годы посмертным кумиром.
Глава 3. Кавказ как центр мироздания
Если бы Марр не занялся языкознанием, то он тем вернее остался бы в памяти потомков выдающимся ученым, не только нашедшим старинные грузинские и армянские рукописи, раскопавшим древние города. Он остался бы в памяти потомков сделавшим открытия, каждого из которых хватило бы на целую жизнь удачливого ученого. Таких удач было по крайней мере три: обнаружил в горах Армении и описал для науки вишапы – каменные изваяния гигантских рыб или драконов; задумался над происхождением и, по существу, объяснил миру средневековую грузинскую поэму Шоты из Рустава «Витязь в тигровой шкуре»; разработал и организовал первый структуралистский проект, моделью которого послужила старинная западноевропейская поэма «Тристан и Изольда». О других вспышках удивительных прозрений у нас еще будет повод поговорить. Все открытия и новаторства, так или иначе, были связаны с Кавказом, с примыкающим древнейшим переднеазиатским культурно-историческим ареалом и с доисторической Европой. И если для Сталина после революции центром мира стала Москва, а еще точнее – собственный кабинет, где бы тот ни находился, то для Марра центром мироздания на всю жизнь остался Кавказ. Вокруг него и по поводу его он выстраивал большую часть своих многовариантных концепций.