Старый пароля не знает. Тогда он начинает стрелять. Он поливает трассерами над головами этой тыловой Ханкалы с кабельным телевидением и стеклопакетами в гостинице и орет, и стреляет, и просит Шепеля потерпеть еще немного.
   Он все же сдает Шепеля в госпиталь.
   Через несколько часов Шепель умирает.
   Ему так и не смогли остановить кровь.
   Из Ханкалы Старого не выпускают. Дела его незавидны — ему хотят приписать пьяный дебош и собираются завести уголовное дело.
   Мы навещаем его. Специально для этого мы напросились на мотолыгу с больными, и пока Абдурахмановна сдает их в госпиталь, мы ищем кунг, в котором сидит Старый.
   Леха прав — Ханкала уже совсем другая. Тишина, как в колхозе. Солдаты здесь ходят без оружия и в полный рост, не пригибаясь. В глазах нет ни напряжения, ни страха.
   Здесь уже давно глубокий тыл.
   Мы ходим по Ханкале и зовем Старого. На нас смотрят — мы лишние здесь, в этом тыловом городе, где все уже подчинено строгому армейскому распорядку. Мимо строем проходит рота солдат — их ведут в столовую. У меня этот порядок вызывает бешеную злобу.
   Мы ходим по этому городу словно чумные и с ненавистью смотрим на отъевшихся солдат. Если кто-то из них скажет нам хоть слово, или попытается остановить нас, или арестовать, или что-нибудь еще, ей-Богу, мы будем стрелять.
   — Чертов крысятник, — ворчит Фикса. — Жируют тут на казенных харчах. АГС бы сюда да пройтись очередью по всему этому бардаку. Ста-рый!
   — Ста-рый! — вторю я Фиксе.
   Наконец в зарешеченном слуховом окошке одного из КУНГов появляется небритая физиономия. Старый сидит не в зиндане — здесь часто бывают журналисты, и поэтому зинданов в Ханкале нет, считается, что сажать солдата в яму — издевательство, хотя, на мой взгляд, издевательство — совсем другое. Вот бы вывезти журналистов в горы или к нам в Аргун, когда Лесин стрелял в подвешенных на дыбе солдат, — была бы потеха! Тогда бы они узнали, что такое настоящие издевательства, а то все “зиндан” да “зиндан”. Мне кажется, им просто нравится слово. Но чтобы не раздражать гражданских, начальство расщедрилось и выделило под гауптвахту несколько штабных “бабочек”. Тут много таких кунгов — некоторые для наших солдат, другие для чеченцев. Один из тех, что для чехов, называют “мессершмиттом” — какой-то весельчак нарисовал на его черном боку белую фашистскую свастику. Говорят, по ночам из “мессершмитта” раздаются истошные крики — наши следователи добиваются от пленных боевиков признательных показаний. Это они умеют.
   Старый сидит в кунге для наших. Это вполне приличное место, на полу там накидано несколько матрасов, над головой есть крыша, тепло, сухо, чего еще надо. Его даже не бьют.
   Фикса дает часовому сигареты, и у нас есть несколько минут, чтобы поговорить.
   Окошко маленькое, и нам видно только половину его лица. Мы молча улыбаемся друг другу, потом закуриваем. Я прикуриваю сигарету и для Старого, залезаю на колесо и протягиваю ему. Часовой отворачивается. Мы курим, не говоря ни слова. Не спрашивать же его, в самом деле, как он там живет и чем его кормят. Да и какое это может иметь значение теперь.
   — Санаторий, — невесело улыбается Старый. — Горный воздух, трехразовое питание. Пинчеру здесь бы понравилось. Кормят не просто сечкой, а настоящей едой — жратву приносят из офицерской столовой. Сегодня на обед были котлеты с макаронами.
   — Ого. Хорошо живешь, — говорит Фикса.
   — Не жалуюсь.
   Я смотрю на его зарешеченное лицо и тоже улыбаюсь. Я ни о чем не думаю, мне просто приятно быть рядом с ним, приятно, что мы снова вместе. Я не могу представить, как я поеду на дембель без него и как я буду жить потом, там, в мирной жизни, без них всех — Старого, Фиксы, Игоря...
   — Шепель умер, — говорит Фикса.
   — Я знаю, — отвечает Старый. — Я найду того, кто убил его.
   — Мы узнаем это, Старый. Я обещаю тебе.
   — Не надо. Я сам. Это мое дело, понимаешь? Мое. Если я не найду его, тогда и смерть Шепеля, и смерть Игоря, и Вазелина, и очкастого взводного — их смерти перестанут иметь всякое значение, понимаешь? Получится, что они умерли просто так, ни за что, понимаешь? Их можно было бы точно так же безнаказанно убить по пьяни, и никто не будет нести за это никакой ответственности. Если я не найду его, все эти смерти окажутся каким-то страшным преступлением, понимаешь? Простым убийством. Ты понимаешь меня?
   Он говорит абсолютно спокойно, лицо его ничуть не меняется и сохраняет все то же выражение благодушия, как если бы он по-прежнему рассказывал о котлетах на завтрак, но я знаю, что это не просто слова. Он найдет и убьет этого человека.
   Ценность человеческой жизни в нашем понимании не абсолютна, и жизнь Шепеля для нас намного ценнее жизни пьяного обозника. Почему тот должен жить, если Шепель умер? Почему этот человек, не испытавший на своей шкуре всех тех ужасов, через которые прошел Шепель, смог вот так вот просто, по пьяни, взять и убить его, а сам при этом остаться в живых?
   Это несправедливо.
   Выстрелить в спину подонку офицеру в наших глазах отнюдь не подлость, а обычное возмездие. Мерзавцы не должны жить, когда умирают настоящие люди. Для нас не существует никакого другого наказания, кроме смерти, потому что все иное — жизнь.
   — Хорошо, Старый. Мы не тронем его.
   — Вы с Абдурахмановной? — спрашивает Старый.
   — Да.
   — Раненых много?
   — У нас больше нет раненых, Старый, — говорю я. — Только больные. Война заканчивается.
   — Жаль, — говорит Старый. — Жаль. Так домой хочется.
   — Мы не бросим тебя, Старый. Ты поедешь вместе с нами. Если понадобится, мы разнесем эту долбаную Ханкалу в щепки...
   Старый устало машет рукой. Он сильно сдал за это время. Может, это смерть Шепеля надломила его, а может, он просто устал.
   — Пошли они все к черту, — говорит он. — Это уже не важно. Главное, что мы остались живы. А, плевать… В конце концов, несколько лет за решеткой — это несколько лет жизни, верно?
   — Тебе могут дать семь лет за пьяный дебош с применением оружия.
   — А, плевать… Это уже не имеет никакого значения.
   Мы выкуриваем еще по одной. Фикса просовывает в окошко несколько пачек сигарет. Мы уходим.
   Мотолыга уже ждет. На броне стоит Абдурахмановна.
   Колонна въезжает в Калиновскую. Война для нас кончилась — из Калиновской нас будут увольнять.
   Начинается дождь.
   Бэтэры шелестят шинами по мокрому асфальту, из-под колес в облаке дождевой пыли поднимается радуга.
   Я открываю люк и подставляю дождю лицо.
   Крупные капли летят ровно и прямо. Над горизонтом висит тяжелое солнце, под его лучами колонна отбрасывает длинные розовые тени.
   Ну вот и все. Вот и мир. Этот солнечный теплый день — последний день войны.
   Шепель умер. Умерли Игорь, Харитон, очкастый взводный, Пашка, Вазелин, Муха, Яковлев, Кисель, Саня, Колян, Андрюха…
   Многие, очень многие…
   Неизвестно еще, что будет со Старым.
   Я вспоминаю всех своих товарищей, вспоминаю их лица, их имена.
   Здорово, мужики… Вот наконец и мир, мы ведь так ждали его, помните? Мы ведь так ждали этого дня… Как же я теперь без вас, мужики? Ведь вы же братья мои, войной подаренные братья. Мы будем вместе всегда…
   Я стою по пояс в люке. Крупные капли текут по моим щекам и смешиваются со слезами.
   Здорово, Кисель! Здорово, Вовка! Здорово, Шепель!
   Здравствуй, Игорь.
   Здорово, мужики!
   Я закрываю глаза.
   На взлетке никого нет. Идет теплый дождь.