У меня отлегает от сердца. Я плюхаюсь на стул возле двери и говорю:
   -- Ну и напугали вы меня, Адам Петрович! Я уж решил, что вы типографию с горя подпалили.
   -- С какого горя? -- спрашивает Сусанин, раздирая стопу приказов.
   -- Разве ничего не случилось? Секретаря не сняли?
   -- Ровным счетом ничего не случилось, -- говорит Сусанин. -- Я сжигаю свой архив. Зачем он преемнику?
   -- Может, еще успеете дело поправить? Может быть, что-то само собой изменится?
   -- Поправить? -- переспрашивает Сусанин. -- Не стоит ничего поправлять.
   -- Идемте спать, Адам Петрович. Ляжем, как в сказке: утро вечера мудренее. За ночь обмозгуете ситуацию, глядишь, придумаете какой-нибудь неожиданный ход и выпутаетесь.
   -- Вот я как раз и выпутываюсь! -- кричит Сусанин, бросая в огонь гроссбухи.
   -- Они не сгорят, -- говорит Семенов, -- надо было порвать в клочья.
   -- Знай помешивай! -- командует Сусанин.
   -- Зря вы так быстро руки кверху подняли. Лучше места, чем у вас, во всем Сворске не сыщешь.
   -- Я не сдаюсь и не собираюсь ничего искать. И потом -- мирное население в плен не берут.
   -- В мирное время, -- добавляет Семенов.
   -- Да замолчишь ты, наконец! -- кричит Сусанин. -- Хоть раз можешь обойтись без сентенций?!
   -- Я вот тебе поору на меня, -- грозит Семенов кочергой.
   -- Зачем же вы подали заявление, -- спрашиваю я, -- если не сдаетесь?
   -- Зачем? Да не понравилось мне, что моя тринадцатилетняя дочь заговорила обо мне в перфекте. Нашла в семье покойничка!.. Мне стыдно перед своим ребенком! Никому не стыдно -- а мне стыдно!
   -- Что же она такого ужасного сказала?
   -- Да говорит: "Мой отец жил, потому что его родили. Он умел только пить-есть, гадить и смотреть в окно по вечерам, строя при этом такую грустную физиономию, словно на улице осталась вся его жизнь. Каждый день этот трус ходил на работу, которую ненавидел, и боялся уволиться, чтобы не потерять то, что у него было: вытертый палас, замусоленное кресло, магнитофон с отжившими песнями и хрустальную пепельницу на журнальном столике. Он продал вечное, чтобы за зарплату существовать в преходящем и владеть своей рухлядью на правах личной собственности. Он превратился в марионетку, которую дергали вещи, вернее, барахло. А ведь в детстве подавал надежды вырасти порядочным человеком".
   -- Антонина уже задумывается о вечном и преходящем? -- спрашивает Семенов.
   -- Нет, вечное я от себя вставил.
   -- А пепельницу?
   -- Пепельница -- тоже отсебятина.
   -- Что же сказала твоя дочь?
   -- Неважно.
   -- Ничего она и не говорила, -- решает Семенов.
   -- Так скажет, если я не уволюсь.
   -- Но как вы собираетесь жить без работы? -- спрашиваю я.
   Сусанин машет рукой:
   -- Все равно на этой работе я чувствую себя безработным. Семь лет сижу на чемоданах и все не решусь подхватить их и убежать сломя голову. Паяц гороховый, который сам себя развлекает, пытаясь скоротать время до пенсии, спастись от обвинения в тунеядстве и встать в ряды Столика и Сплю. Вдолбили в школе, что у нас каждая личность развивается в полной гармонии с обществом, и я сидел, ждал до седины в висках, когда начнется мое гармоничное развитие. Господи, сколько идей погибло во мне! За что у меня отняли меня?! За что превратили в живую разнарядку?! В чем я провинился?! В чем моя вина?! Хватит! Сегодня я стал жмотом. Больше не отдам даже дня своей жизни. Пусть не просят. И наконец-то перестану чувствовать себя увядшей проституткой.
   -- Все равно мне непонятно, чем вам вдруг не угодило кресло директора, -- говорю я. -- Все мы -- разнарядки. И в любом другом месте вас ждет то же самое.
   Сусанин кладет ноги на стол, как янки:
   -- Понимаешь, Иван, я -- одержимый. Когда я был чуть моложе тебя, я открыл себе мир античных лириков и влюбился в одного из них. С тех пор я хочу целыми днями читать его, думать о нем и писать, чтобы другие тоже узнали, какой великий и сладкоголосый поэт был Пиндар, и почему даже пчелы строили соты на его губах. Когда меня сослали в Сворск, я сказал себе: плюнь на эту принудительную полутюремную работу, делай кое-как, лишь бы отвязались, но трудись по выходным, пиши свою книгу. "Книгу восхищения Пиндаром"! Когда никто не скажет тебе, что ты лодырь и объедаешь государство, когда другие пьют пиво или снят перед телевизором -- делай дело. Делай хоть для себя, если никому это не нужно. Ведь такую работу и работой не назовешь, -- это удовольствие!.. Так говорил, говорил я, по ничего у меня не получалось. Все выходило кое-как: и принудиловка, и удовольствие. Чтобы заниматься филологией всерьез, надо иметь под рукой государственную библиотеку, и не одну. А когда мне было ездить в Ленинград и в Москву? Кто отпустил бы меня на год в творческую командировку, если я нужен здесь заниматься не своим делом...
   -- Хватит хныкать, -- говорит Семенов. Но Сусанин не обращает на него внимания, он нашел благодарного слушателя.
   -- ...Вся беда в том, Иван, что не один я полоскаю нос в чужой тарелке. Миллионы не смогли стать тем, кем хотели, и живут теперь, как в парнике: растут по потолку на дозволенном уровне; а другие миллионы стали тем, кем им ни в коем случае быть нельзя. А что может страна, в которой люди заняты не своим делом, в которой отставные майоры и прирожденные фарцовщики лезут в журналистику, а дипломаты и математики руководят банями? Ничего такая страна не может! Ничегошеньки!.. Мировая история кишмя кишит откровенными глупостями и преступлениями, но наша молодая страна по количеству совершенных ошибок и просчетов впереди всех на голову, всех государств, всех цивилизаций, всех эпох. Одной экономики хватило бы на лидерство. Правда, пока слабо изучена индийская культура Мохенджо-Даро. Будем уповать на то, что ее правители были еще более бестолковые. Другой надежды нет.
   -- Теперь понятно, почему вы любите Древнюю Грецию: вас просто тошнит от современности, -- говорю я.
   -- Не совсем так, -- отвечает Сусанин. -- Однажды я взял Большую энциклопедию и выписал имена людей, которые по-моему, сделали что-то новое и полезное для человечества Половину списка заняли древние греки.
   -- Они стояли у истоков, это объяснимо... Но почему вы никогда не рассказывали о Пиндаре мне с Мариной?
   -- В бытность мою школьным учителем, я однажды рассказал о нем детям. За это меня прозвали Пиндармотом.
   -- Плюнули в душу, -- поясняет Семенов.
   -- Теперь вы вернетесь в Ленинград? -- спрашиваю я.
   -- Дураков нет, -- отвечает Сусанин, -- никто не поменяет квартиру в Ленинграде на весь Сворск.
   -- Только что ты утверждал, что кругом одни дураки! -- возмущается Семенов.
   -- Что же вы будете делать? -- спрашиваю я.
   -- Куплю баян и пойду по квартирам петь Пифийские песни. Потом напишу книгу, как я ходил по квартирам. Научной работы не получится, но я хоть буду ублажать себя.
   -- И станешь блаженным, -- говорит Семенов. -- Впрочем, ты им уже давно стал.
   -- А вы не сопьетесь? -- спрашиваю я.
   Но Сусанин не отвечает мне. Вместо ответа он оглядывает кабинет, крутя головой, как подсолнух, потерявший солнце сладко зевает, засовывая кулак в рот, и говорит:
   -- Кажется, все сожгли. Можно еще типографию напоследок подпалить. Сыграем в Нерона? Кто будет водить?
   Я притаскиваю из коридора огнетушитель и заливаю мангал. Мы выходим из кабинета, и Сусанин, заперев его, выбрасывает ключ.
   -- Зачем? -- спрашиваю я. -- Завтра же искать будете.
   -- Пусть за этой дверью краеведы создадут музей самого неустроенного человека в мире! И пусть взимают плату за вход с тех, кто занят своим делом! -- говорит Сусанин. -- Попрошу ван дер Югина, он сделает так, чтобы вышло по-моему.
   На проходной мы застаем Марину и не решаемся ее будить, Я беру Марину на руки и несу домой. По дороге мне помогает Адам Петрович...
   VIII ЗАГАДКИ -- ОТГАДКИ
   Загадка: Адам, И, Бутылки сидели на стене. Сусанин и сантехник свалились во сне. Кто остался на стене?
   Отгадка. Ван дер Югин
   Загадка: Сколько дураков можно получить из одного умного?
   Отгадка: Одного дурака.
   -- Почему небо белое? -- спросил Сусанин.
   -- Это потолок.
   -- Значит, я дома.
   -- Одевайся и иди на работу, -- сказала Фрикаделина и кинула в мужа штаны.
   -- Я вспомнил. Я уволился и могу спать, сколько хочу.
   -- А ты забери заявление.
   -- Поздно, -- ответил Адам и сладко потянулся.
   -- Если отец не пойдет на работу, я тоже не пойду в школу, -- решила Антонина.
   -- Правильно. Нечего там делать, -- сказал Сусанин. -- Я тебя сам всему научу.
   -- Дурак! -- сказала Фрикаделина. -- Господи, зачем я с тобой связалась! -- И она заплакала...
   -- Сколько раз я доказывал тебе, Фрикаделина, как я умен! Каждый раз ты соглашалась, но через неделю забывала. Ты подобна автомобильной шине: покатался -- подкачай.
   -- Да что толку от твоих мозгов, если ты дурак! Где ты шляешься целыми днями? Ты забыл, что у тебя есть семья? Забыл, что у тебя растет дочь?
   -- Ты забыл про меня, -- сказала Антонина.
   -- Не может быть! -- сказал Сусанин.
   -- Может, -- сказала Антонина
   -- Родители, которые мало занимаются детьми, не вправе потом требовать, чтобы дети были похожи на них. А я потребую, дочка. Давай заниматься. Какой первый урок?
   -- Алгебра.
   -- Скучный предмет... А второй?
   -- История.
   -- Прекрасно! Тема?
   -- Кажется, греко-персидские войны. Сейчас в дневнике посмотрю.
   -- Кто командовал афинянами при Марафоне?
   -- Мильтиад.
   -- Чей он был потомок?
   -- ?..
   -- Двойка.
   -- А сам знаешь?
   -- Знаю, конечно. Потомок Аякса.
   -- Кто же так ведет урок, учитель? Сначала надо рассказывать, а потом спрашивать по написанному в учебнике.
   -- О чем же рассказывать? -- спросил Адам.
   -- О чем будешь спрашивать, -- ответила Антонина. Сусанин повернулся на спину, заложил ладони за голову и уставился в потолок.
   -- Ну, слушай, -- сказал он. -- Жил-был на свете гоплит...
   -- Объясни, кто такой гоплит.
   -- Вооруженный человек, ополченец... Не перебивай меня, по утрам тяжело фантазировать. Лучше закрой глаза и представь.
   Дорога. Она тянется по холмам, с горы -- в гору, юлит и петляет, как хочет, и ржавая выгоревшая на солнце трава бежит за ветром, а ветер гонит облако пыли по пустой стране, точно беспутный мальчишка -- выводок цыплят по двору. Гоплит торопит себя и все время смотрит на мыски: ему кажется, что дорога так летит под ногами и приближает цель. Лицо гоплита морщится, и он не может согнать морщины, потому что скулы перекосило от боли. А ноги не гнутся, ноют от усталости и цепляются одна за другую, шлем давит голову, панцирь мешает вздохнуть полной грудью, поножи липнут к икрам, щит оттягивает руку. В палестре это называлось гоплитодром -- бег и доспехах, на выносливость. Но в палестре дальше двух стадиев не бегали...
   -- А куда он бежит?
   -- Закрой глаза...
   От Марафона до Афин -- двести сорок стадиев. Скороход, вроде Фидиппила, уже давно был бы в городе, думает гоплит. Когда его отправили на Пелопоннес узнать, будут ли спартанцы участвовать в битве, он на другой день прибежал в Лаконику. Но Фидиппил не сражался перед этим с мидийцами, бежал налегке, и ноги -- его ремесло...
   Из-под бронзового шлема на скулы падают капли пота величиной с горох, и гоплиту кажется, что это мухи ползают по лицу. "Беги! -- подгоняет он себя. -- Надо бежать! Через "не могу". Стратеги поручили тебе сообщить, что афинское войске вступило в бой с мириадами варваров и сражалось доблестно. Аттика не покорилась Дарию, хоть Эллада и предала ее. И в начале пути грудь твою распирало, так хотелось крикнуть, чтобы и в Беотии, и в Мегарах услышали о победе, а теперь ты не можешь даже вздохнуть толком, и до цели еще далеко, и Эридана не видно, хотя полоса маслин впереди..."
   -- Это кто такой, Эридан?
   -- Ручей...
   Внутренности гоплита иссохли и тлеют -- солнце раскалило доспехи, -- и ему кажется, что сейчас он вспыхнет, как вязанка хвороста в костре. Глухо бьется сердце, точно угодившая в сети птица, гонец хочет попасть в его ритм и бежать, не чувствуя проклятого стука, но сердце опережает, кажется, оно быстрее и выносливее ног... и гоплит задыхается. Проводит разбухшим языком по губам, и во рту остается горький привкус пота, грязи и крови. Гоплит хочет плюнуть и не может, хочет протереть губы ладонью -- и нечем: рука со щитом онемела, а та, в которой копье, болтается как веревка...
   -- Бедненький, -- сказала Антонина.
   ...Нога вдруг подворачивается на остром камне, и гоплит, не в силах сдержать тело, падает перед гермой. Каменный бог смотрит вперед, на дорогу, ползущую в Афины. Лицо у него тоже уставшее, все в пыли и грязных подтеках. Помоги мне, Гермес Дорожный, стонет гоплит, и до него доносится меканье. Гоплит поднимает голову и видит, что упал в двух плефрах от ручья. Там, вдоль берега, стоят белая полоса коз и забор маслин. Гоплиту кажется, что козы выпьют всю воду. Он пытается ползти и сдирает запекшуюся кровь на ране чуть выше запястья. В ладонь собирается лужица бурого цвета. Он встает на колени, потом -- на ноги, качается и падает. "Гермес не слышит меня или не хочет слышать", -- думает гоплит и зовет в помощь Гею. Опять приподнимается, опираясь на копье, и ковыляет к берегу. Остановиться невозможно. Распугав коз, он падает в Эридан и всасывает в себя ил и воду. На берегу -- только две ступни. Вокруг толпятся брошенные пастухом козы...
   Влага добавляет сил, тело остывает, мышцы из тряпок собираются в пружины, гоплит сгибает руку и держит щит, как положено бегущему воину. Но бездушный Гелиос не дает ему пощады, своенравный Эол снова облепляет пылью, и через стадий пот опять застит глаза, а на уголки губ налипают сгустки запекшейся крови. Кровь течет из носа -- от перенапряжения -- по капле. "Добегу, непременно добегу", -- уговаривает cебя гоплит, бросая вперед непослушные волочащиеся ступни. Шлем качается при каждом шаге, и гоплит тыкается лицом то в одно, то в другое плечо, изредка попадает и стирает пот. Он не может не добежать, потому что его ждут, потому что, если он упадет посреди дороги и не встанет, -- это позор для гражданина Афин, даже жена не скажет ему: "Хайре", -- и этот позор не смоют ни дети, ни внуки, и род его покинет цветущие Афины, оставив богов и предков, чтобы прозябать на краю ойкумены. И упрямое чувство долга гонит гоплита вперед. "Вынесите! -- просит он свои ноги. -- Вы же сильные!" Но ноги заплетаются, и гонец дает им волю, стараясь двигаться по инерции и не тратя сил, которых еле хватает, чтобы дышать; стараясь не вспоминать коз, брошенных на жалость Мойр; стараясь не видеть пустоты дороги, обычно забитой повозками и пешеходами, и наспех опустошенных хозяевами сельских усадеб, загнанных внутрь низкорослых оград; стараясь не думать о вести, которая отопрет все ворота Афин и вернет жизнь в привычное состояние. Но пока -- пока известие сидит в нем, как невырвавшийся крик, -- во всей вечносущей Аттике не сыщется смельчак, решившийся бы отойти на десять стадиев от стен, которые укрыли население.
   Огромный слепень присасывается к ране на руке. "Странно, -- думает гоплит, -- я же бегу, а слепни садятся на неподвижные предметы". И стонет от резкой неожиданной боли: сползший с бока короткий меч вонзается в голень. Гоплит смотрит на свою ногу -- как на смерть. Он не знает, что это и есть смерть, что меч перерезал вену и кровь, подгоняемая сердцем, будет литься, пока не вытечет вся вместе с жизнью. Гоплит хочет остановиться, чтобы согнуть руку и передвинуть меч к спине, но падает... тянет голову, чтобы оглядеться, сколько еще до города, но в глазах темнеет. И по очереди поднимая голову и шлем, грудь и панцирь, руки и щит, он встает, хлюпая ступнями в бордовой луже, хрипя от немощи своего измученного тела, поддерживаемого копьем, точно лоза. Больше всего на свете ему хочется стонать и оказаться в городе. Сказать бы, упасть и забыть о том, что он -гражданин, что у него нет права не добежать, как у инородцев и рабов нет права защищать богоизбранную Аттику. И он опять ковыляет по ослепляющей дороге, такой яркой, словно Гелиос проехал перед ним...
   За гоплитом несется орава мальчишек. Они почти наступают ему на пятки, забегают вперед, возвращаются, пристраиваются сбоку и требуют изо всех сил: "Дорогу!" Женщины оглядываются, сторонятся, охают и семенят за гоплитом. Возницы поворачивают неуклюжих волов, бросают и кряхтя бегут вдогонку... Сбрасывая десятидневное ожидание, город переходит на бег. Только тощие бездомные собаки путаются между ног и лают на всех, на весь этот гомон, поднятый каким-то существом, еще более грязным, чем они. Он не слышит и не видит, ступая без разбора по золотистым кучкам помета, он чувствует близость города по камням и выступам, о которые спотыкается и о которые спотыкался, учась ходить, он узнает его по выбоинам и щелям, в которые ступни попадают так же привычно и уверенно, словно там -- гладь: и ноги еще повинуются воину, а истомленное сердце, как укачиваемый больной ребенок, сопит и хрипит, а, очнувшись, с криком стучит шумно и быстро, последним торопливым боем. Иссохшим ртом гоплит подобно рыбе, брошенной на берег, хватает воздух, рвет его, заталкивает серым пропыленным языком в горло и, не успевая проглотить, выплевывает. Опять хватает, рвет, спотыкается, помогая себе копьем, как клюкой, устоять, и не видит людей, которые бегут рядом, впереди, сзади, кругом, трогают за плечо, умоляют, кричат от нетерпенья. Он понимает, что уже в городе, когда ноги ступают на вымостку из битых амфор и щебня...
   Выбеленная домами и солнцем улица, упирающаяся в агору, забита людьми, только узкая тропинка посередине. По ней ковыляет гоплит, спотыкаясь на каждом шагу и оставляя за собой красный шлейф, который сразу затягивает толпа, глотает вместе с тропинкой. Над городом висит тишина -- Афины ждут приговора. Воин останавливается на краю площади, глаза его на миг оживают, и тухнут, и, мешком опускаясь на землю, роняя щит и копье, он хрипит: "Радуйтесь, афиняне, -- мы победили"...
   Антонина вскочила со стула, схватила портфель и крикнула, выбегая из квартиры:
   -- Я еще успею что-нибудь получить за твою фантазию!
   -- Подожди! -- крикнул Сусанин, но дочери и след простыл.
   Тогда Адам опять стал смотреть в потолок и думать. "Может быть, я не успел сказать ей самого главного? -- думал Адам.-- О том, что гоплит был одного возраста со мной и жизнь свою провел так же безалаберно, что своей вестью он хотел расплатиться с родиной за то, что не смог стать Тезеем, Солоном или Аристогитоном, что его похоронили возле дороги, по которой он бежал, и однажды на могиле вырос цветок, и этот цветок переехало колесо телеги, когда-то прянувшей в сторону от ребячьего визга: "Дорогу!"
   "И еще я не сказал ей вот о чем, -- вспоминал Адам. -- В учебниках пишут, что при Марафоне погибло 192 афинянина, которых похоронили всех вместе и насыпали сорос, но никто не догадался положить с ними моего гоплита и сосчитать за погибшего. Какая же все-таки мерзкая вещь -- человеческая благодарность. Ее испытывают пять минут. Может быть, и стоит жить такими пятиминутными отрезками?.."
   ...Сусанин отмыл вчерашнюю копоть с лица, позавтракал и собрался из дома. "Теперь пойду и умоюсь позором", -- решил он.
   Но пришел ван дер Югин, стянул кепку с головы, помял в руках и сказал:
   -- Я к вам, товалищ Сусанин... С заявлением.
   -- Давай сюда, -- сказал Адам.
   И проворно вытащил из-за пазухи порядком жеванный лист.
   Заявление, составленное на имя председателя Домсовета, несло в себе просьбу выделить бывшему обитателю дома, ныне лишенному всех прав на жилье, тюфяк или матрац и небольшой угол на лестничной клетке любого этажа, кроме первого. Проситель обязывался поддерживать чистоту и порядок, и под заявлением собрал дюжину подписей.
   "Народную инициативу поддерживаю", -- написал Сусанин и сказал:
   -- Все. Теперь жди тюфяка.
   -- А долго? -- спросил ван дер Югин так жалобно, словно ждал, что Адам вытащит тюфяк из-под себя и отдаст ему тут же.
   -- Пока не надоест, -- сказал Сусанин, как заправский канцелярист. -Пойдем лучше на улицу, будешь свидетелем моего позора.
   -- Подали мне нозницы, Адам, -- попросил ван дер Югин и схватил ножницы со стола.
   -- Не подарю, -- ответил Сусанин. -- Я вчера решил стать жмотом.
   -- Тогда я их укладу, -- решил И. -- Я буду лезать ими пуговицы на костюмах новых луководителей...
   Бабки, вскочив с лавок, обступили их у самого дома:
   -- Адам, ты, говорят, взбунтовался? Говорят, кроешь матом Советскую власть и топчешь ногами партбилет?
   -- Разве я сумасшедший? -- спросил Сусанин.
   -- Кто тебя знает, -- ответили бабки, но тихий вид Сусанина их успокоил. -- Адам, ты слыхал, что Примерова сняли?
   -- Давно пора.
   -- А директора бани арестовали ночью. За воровство, поди.
   -- Что же он украл? Шайки, что ли?
   -- А у директора ПАТП бухгалтерию опечатали. Сегодня автобусы не ходят.
   -- А председатель исполкома третий день от взяток рожу воротит. Неспроста он это. Ой, что-то будет, девоньки!
   -- А ну лазойдись! Дайте дологу! -- закричал ван дер Югин, чикая ножницами.
   Они выбрались на улицу и сразу заметили, как со вчерашнего дня поменял физиономию Сворск. Город был взбудоражен. Люди слонялись без дела, глядя себе под ноги, словно искали на земле новых руководителей взамен снятых. Некоторые же носились, вбегали в переулки и сразу выбегали под собачий вой, прятались от кого-то за телефонные будки и деревья; ни с того, ни с сего останавливали машины руками и уезжали из Сворска. Милиционеры, сняв фуражки, свистели мощно и оглушительно, но просто так, для тренировки, и, потеряв уважение граждан, гоняли ворон палками. Мелкие спекулянты открыто предлагали ценные вещи у магазинов, из которых выносили последние пачки вермишели и коробки рыбных консервов. А на подоконниках одноэтажных бараков, построенных еще пленными немцами, сидели дети на тюлевом фоне в компании гераней и фикусов и удивлялись непонятной болезни взрослых. Но, видимо, взрослые заразили их бездельем, потому что дети не пошли в школу.
   -- Олакула бы насего сюда, -- сказал ван дер Югин, глядя на людей. -Он бы все объяснил.
   -- Ждут, в какую сторону повернет их жизнь, и сгорают от нетерпенья, -сказал Сусанин. -- До чего они похожи на коров, потерявших пастуха, и как прав был Семенов, когда проверял на стаде, что же такое "хорошо" в масштабах государства и что "плохо!.. А ведь до него казалось достаточным прочитать Маяковского.
   Навстречу вышел бывший первый секретарь. Он горестно развел руки, словно выражал соболезнование на расстоянии.
   -- Что делать, Адам. Эту игру мы проиграли.
   -- Оказывается, велась какая-то игра, а я и не подозревал.
   -- Нет, Адам, управлять народом -- это не игрушки, тем не менее нас победили, -- сказал бывший секретарь. -- Мы расплодили вокруг себя скрутчиков. Они скрутили нас в бараний рог, а из меня так веревку свили. Этой веревкой они опутали район и даже область... Кто бы мог подумать, что такой тихий, смирный человек, как я, к тому же скрученный и связанный, насаждал в районе административный социализм! А, Адам? Ничего себе формулировочка! Из какого только учебника они ее взяли? Может, настрочить на них телегу в Москву: ревизуют научный коммунизм, мешают работать с массами...
   -- Куда ты теперь? -- спросил Сусанин.
   -- Пока не знаю. Наверное, в соседний район поднимать заводы, в худшем случае -- совхозы. Пойдешь ко мне замом по производству? Забудем Сворск, как кошмарный сон, и начнем новую игру.
   -- Если мы что-то забудем, мы повторим ошибку, -- сказал Сусанин. -Смысл человеческой жизни -- помнить все. Это -- самое главное. Это -единственный путь к прогрессу. А в критический момент встать и заявить: "Это уже было тогда-то и кончилось так-то!".
   -- И вот я тепель утвелздаю! -- сказал ван дер Югин назидательно: -То, сто плоисходит, -- было! Было, и не лаз! И всегда консялось плохо! Снасяла -- нисетой, а потом -- евлейским погломом!
   -- Это твой сынок? Ух, какой вымахал! -- сказал бывший секретарь и потрепал И за вихры.
   -- У меня дочь, -- ответил Сусанин. -- А это местный экстремист ван дер Югин.
   Бывший одернул руку, а И пощелкал ножницами в воздухе: дескать, со мной не шути, дяденька.
   -- Пойдем и "Незабудку", выпьем по кружке,-- предложил секретарь и пожаловался: -- видишь в баню уже не зову.
   -- Я хочу побыстрей уволиться и заняться филологией, -- сказал Сусанин. -- Хватит дурака валять.
   -- Ты сам виноват, Адам. Раньше надо было думать, студентом. Не учиться, а головой думать, -- вздохнул бывший секретарь. -- Вот меня, как комсомольского вожака, после диплома оставили в аспирантуре, а после аспирантуры за хорошую работу в парткоме послали на стажировку в Германию. И если бы не тяга управлять, я бы давно уже стал видным ученым, лауреатом нескольких премий, имел бы кафедру, а может, институт. А ты занимался ерундой в университете...
   Неподалеку стояли три мужика. Послушав разговор Сусанина и бывшего, один из мужиков сказал:
   -- Что, начальнички, получили по шапкам! Наконец-то! Умники! Ишь до чего довели! В магазине тухлая рыба нарасхват! -- и он ткнул пальцем в сторону магазина, от которого в впрямь пованивало, несмотря на дистанцию.
   -- А почему вы в данный момент не на рабочем месте? -- спросил Адам.
   -- А твое какое дело?
   -- Где вы работаете? -- построже спросил Адам. -- Как ваша фамилия?
   -- А вы почему не на работе?.. Собралась стая захребетников, сами ни хрена не делают и остальным голову морочат. Только и слышишь: "Пролетариат! рабочий класс! диктатура! вперед!" Сволочи вы, а не начальники. Я бы вам свой сортир чистить не доверил!
   Бывший секретарь от слов мужика расстроился и ушел, а Сусанин с ван дер Югиным еще немножко послушали и тоже побрели в типографию.
   Там их поджидал Семенов с листом бумаги в руках -- заявлением об уходе.
   -- Сегодняшним числом я не могу тебе подписать, -- сказал Адам, -перепиши на вчерашнее.
   -- Выходит, эту ночь я просидел бесплатно? -- спросил Семенов.