Страница:
мусульманские светлые вина и
плексигласовых гурий (увы!),
или в дантовский ад восхитительный,
или (в той же трилогии) рай,
далеко не такой убедительный,
или в край (позабыл? повторяй!)
безразличного, сонного лотоса
(нет, кувшинки) – прощай, говорит
он вещам своим, нечего попусту
тосковать. Огорчен и небрит,
прощевай, говорит, зубочистка и
трубка, спички и фунт табаку.
Ждет меня богоматерь пречистая,
больше с вами болтать не могу.
Но порой заглянувшего в тайную
пустоту возвращают назад.
Не скажу – кто, нечто бескрайнее,
или некто. Октябрь. Звездопад.
Тварь дрожащая прячется в норах,
человеческий сын – под кустом.
Водородный взрывается порох,
дети плачут, но я не о том,
я о выжившем, я об уроках
возвращения. Спасшийся спит,
переправив спокойное око
в область холода, медленных плит
ледяных – и его не заставишь
ни осотом в овраге цвести
ни на свалку компьютерных клавиш
две бумажные розы нести...
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
I.
II.
плексигласовых гурий (увы!),
или в дантовский ад восхитительный,
или (в той же трилогии) рай,
далеко не такой убедительный,
или в край (позабыл? повторяй!)
безразличного, сонного лотоса
(нет, кувшинки) – прощай, говорит
он вещам своим, нечего попусту
тосковать. Огорчен и небрит,
прощевай, говорит, зубочистка и
трубка, спички и фунт табаку.
Ждет меня богоматерь пречистая,
больше с вами болтать не могу.
Но порой заглянувшего в тайную
пустоту возвращают назад.
Не скажу – кто, нечто бескрайнее,
или некто. Октябрь. Звездопад.
Тварь дрожащая прячется в норах,
человеческий сын – под кустом.
Водородный взрывается порох,
дети плачут, но я не о том,
я о выжившем, я об уроках
возвращения. Спасшийся спит,
переправив спокойное око
в область холода, медленных плит
ледяных – и его не заставишь
ни осотом в овраге цвести
ни на свалку компьютерных клавиш
две бумажные розы нести...
* * *
Что же настанет, когда все пройдет, праведник со лба
вытрет пот, на свободу
выходя? Будем есть плавленый лед, будем пить плачущую,
но сырую воду,
будем брать свой тяжелый хлеб, потому что он чёрен,
как вьючный скот
апокалипсиса, набранного по старой орфографии.
Шутишь? Нет, все пройдет.
Шутишь. Ладно, что-то останется, парой пожилых гнедых,
запряженных зарею,
вот, погляди, успокойся, на плод вдохновения передвижника.
На второе
будет котлетка имени Микояна в кёльнской воде с зеленым
горошком, на третье – пьяная
вишня из рязанской деревни, где очнулся во взорванной
церкви бесценный бард-
подкулачник. Ты горда, да и я горд, как предсмертная
крыса. Скоро март,
иды мартовские, вернее. Тверд привезенный из Скифии
лед. И зима тверда.
Зеркало на крыльце хвалится темной силою. Никогда,
твердишь? Да. Никогда.
Я утешу тебя, но не проси меня, милая, трепетать
о свойствах этого неговорящего льда.
вытрет пот, на свободу
выходя? Будем есть плавленый лед, будем пить плачущую,
но сырую воду,
будем брать свой тяжелый хлеб, потому что он чёрен,
как вьючный скот
апокалипсиса, набранного по старой орфографии.
Шутишь? Нет, все пройдет.
Шутишь. Ладно, что-то останется, парой пожилых гнедых,
запряженных зарею,
вот, погляди, успокойся, на плод вдохновения передвижника.
На второе
будет котлетка имени Микояна в кёльнской воде с зеленым
горошком, на третье – пьяная
вишня из рязанской деревни, где очнулся во взорванной
церкви бесценный бард-
подкулачник. Ты горда, да и я горд, как предсмертная
крыса. Скоро март,
иды мартовские, вернее. Тверд привезенный из Скифии
лед. И зима тверда.
Зеркало на крыльце хвалится темной силою. Никогда,
твердишь? Да. Никогда.
Я утешу тебя, но не проси меня, милая, трепетать
о свойствах этого неговорящего льда.
* * *
пряжа рогожа посох – и прах
вольно рассыпанный в снежных мирах
пороховая дорожка к звездам
неутомимым розным
было да было светло и тепло
зеркало ртутное скалит стекло
что отражается в раме двойной
в раме сосновой в воде нефтяной?
в зеркале свечка коптит парафиновая
молча зима наступает рябиновая
и гуттаперчевый мальчик московский
ловит юродствуя мячик кремлевский
действуй ристалище обреченного с крепким
пожалеть бы о терпком раз больше не о ком
я бы всё отдал любви равнодушной дуре
весь закопанный в торф медный талант
ave, товарищ мой, morituri
te salutánt
ты поправишь: sal ѓtant. Вздохну: зрение
на закате светлее слуха, и не журчит река
по которой плывут забытые ударения
мертвого языка
вольно рассыпанный в снежных мирах
пороховая дорожка к звездам
неутомимым розным
было да было светло и тепло
зеркало ртутное скалит стекло
что отражается в раме двойной
в раме сосновой в воде нефтяной?
в зеркале свечка коптит парафиновая
молча зима наступает рябиновая
и гуттаперчевый мальчик московский
ловит юродствуя мячик кремлевский
действуй ристалище обреченного с крепким
пожалеть бы о терпком раз больше не о ком
я бы всё отдал любви равнодушной дуре
весь закопанный в торф медный талант
ave, товарищ мой, morituri
te salutánt
ты поправишь: sal ѓtant. Вздохну: зрение
на закате светлее слуха, и не журчит река
по которой плывут забытые ударения
мертвого языка
* * *
Говорила бабка деду: «Я в Венецию поеду».
«Брось, старуха, не мели – туда не ходят корабли».
И впрямь – в невидимые воды, где камень выцветший продут,
Не заплывают пароходы, и электрички не идут.
Где, где лежит осколок синий гранита, ставшего песком?
Кто в отслужившей парусине на дне покоится морском?
Так влажная зима ночная, стеная, мечется в окне,
уже без слез припоминая беду, завещанную мне.
Твердеют льдинки на ресницах. Какой заботливый покой.
Какое счастье – редко сниться живым, стоящим за тобой.
«Брось, старуха, не мели – туда не ходят корабли».
И впрямь – в невидимые воды, где камень выцветший продут,
Не заплывают пароходы, и электрички не идут.
Где, где лежит осколок синий гранита, ставшего песком?
Кто в отслужившей парусине на дне покоится морском?
Так влажная зима ночная, стеная, мечется в окне,
уже без слез припоминая беду, завещанную мне.
Твердеют льдинки на ресницах. Какой заботливый покой.
Какое счастье – редко сниться живым, стоящим за тобой.
* * *
Запамятовал все, и мало впрок припас, испуганный заразой
чумной – шкалу и школу, да урок фазаньей речи востроглазой
как говорится – умереть, уснуть, услышать грозный голос
чей-то...
Застыла в столбике простуженная ртуть – должно быть,
ноль по фаренгейту.
Что, бестолочь, сбылось ли всё? Точь-в-точь. Дано ли,
не дано – оно и ладно.
Случайная свеча в рождественскую ночь горит – беззвучно
и прохладно.
Жизнь, полагал, есть свет, прощанье – ложь, и зеркало
объемно, а не плоско.
Горит свеча, и с прокаженным схож наплыв её
искусственного воска —
Так глупо. Так хмельно. Так голова болит. Звенит такой же
голос, ноя:
Не задувай ее, старик-космополит, не обижай дитя ночное...
чумной – шкалу и школу, да урок фазаньей речи востроглазой
как говорится – умереть, уснуть, услышать грозный голос
чей-то...
Застыла в столбике простуженная ртуть – должно быть,
ноль по фаренгейту.
Что, бестолочь, сбылось ли всё? Точь-в-точь. Дано ли,
не дано – оно и ладно.
Случайная свеча в рождественскую ночь горит – беззвучно
и прохладно.
Жизнь, полагал, есть свет, прощанье – ложь, и зеркало
объемно, а не плоско.
Горит свеча, и с прокаженным схож наплыв её
искусственного воска —
Так глупо. Так хмельно. Так голова болит. Звенит такой же
голос, ноя:
Не задувай ее, старик-космополит, не обижай дитя ночное...
* * *
Люблю хозяйничать, знаю шурупы, отвертки и гвозди,
скороварки и губки. Леночка, друг золотой, налей,
не спрашивай, почему обгорелые спички, как соловьиные кости,
до утра белеют в пепельнице моей.
Молодежь, дурачье, не ведает, точнее, почти не смеет
осознать, что я не просто мертвую воду пью,
что быт (без мягкого знака) прямое имеет,
даже если и косвенное, отношение к бытию.
Возьмешь, например, фунт окровавленного мяса
домашнего животного, предположим, добродушной свиньи.
Обработаешь газом, состроишь гуманистическую гримасу —
жалко зверька! Жил, волновался, имел свои
представления о свободе и равноправии. Просвещенным
гостям
несешь, сдобрив французской горчицей и перцем —
сероватым,
безнадежным, как смерть неверующего. Смотришь
в окно – а там
воображаемые грядки розмарина и базилика,
радиоактивный атом
беспредельной, но уходящей жизни. Подступает неяркий
час,
когда отдаленный костер начнет освещать
противоположную сторону
моей небольшой планеты. Что делать? Что делать? Was
ist das? Успокойтесь, друзья, всё схвачено, все воробьи
и вороны.
скороварки и губки. Леночка, друг золотой, налей,
не спрашивай, почему обгорелые спички, как соловьиные кости,
до утра белеют в пепельнице моей.
Молодежь, дурачье, не ведает, точнее, почти не смеет
осознать, что я не просто мертвую воду пью,
что быт (без мягкого знака) прямое имеет,
даже если и косвенное, отношение к бытию.
Возьмешь, например, фунт окровавленного мяса
домашнего животного, предположим, добродушной свиньи.
Обработаешь газом, состроишь гуманистическую гримасу —
жалко зверька! Жил, волновался, имел свои
представления о свободе и равноправии. Просвещенным
гостям
несешь, сдобрив французской горчицей и перцем —
сероватым,
безнадежным, как смерть неверующего. Смотришь
в окно – а там
воображаемые грядки розмарина и базилика,
радиоактивный атом
беспредельной, но уходящей жизни. Подступает неяркий
час,
когда отдаленный костер начнет освещать
противоположную сторону
моей небольшой планеты. Что делать? Что делать? Was
ist das? Успокойтесь, друзья, всё схвачено, все воробьи
и вороны.
* * *
Грусть-тоска (пускай и идет к концу
третья серия) молодцу не к лицу.
Дисциплина, сержант мой твердил. И снова,
заглядевшись с похмелья на тающие снега,
призадумаюсь, вспомнив, что жизнь долга,
словно строчка Дельвига молодого,
словно белый свет, словно черный хлеб,
словно тот, кто немощен был и слеп
от щедрот Всевышнего. Значит, время
собираться в путь. Перед баулом пора
разложить пожитки, летучей воды с утра
отхлебнуть для храбрости вместе с теми,
кто мою обступал колыбель, кто пел
над бездумной бездной, во сне храпел,
почечуем ли, бронхиальной астмой
исходя. Еще поживем, жена,
дожидаясь, пока за стеной окна
стает снег, единственный и прекрасный.
третья серия) молодцу не к лицу.
Дисциплина, сержант мой твердил. И снова,
заглядевшись с похмелья на тающие снега,
призадумаюсь, вспомнив, что жизнь долга,
словно строчка Дельвига молодого,
словно белый свет, словно черный хлеб,
словно тот, кто немощен был и слеп
от щедрот Всевышнего. Значит, время
собираться в путь. Перед баулом пора
разложить пожитки, летучей воды с утра
отхлебнуть для храбрости вместе с теми,
кто мою обступал колыбель, кто пел
над бездумной бездной, во сне храпел,
почечуем ли, бронхиальной астмой
исходя. Еще поживем, жена,
дожидаясь, пока за стеной окна
стает снег, единственный и прекрасный.
* * *
Где моря пасмурного клёцки
Грызут скелеты юных дев,
Гуляет Коля Заболоцкий
Очки чугунные надев.
Гуляет, недоволен книжными
Премудростями, трет висок
Пальцами, а конечностями нижними
Осторожно пробует набрякший песок.
В глубине песка обитают рачки и морские блохи,
У него дела неплохи,
А в море курортном рыбьи ахи да осьминожьи вздохи,
Предчувствие – вы почти угадали – ухи.
Недоучившийся доктор Коля, источник ума, мирового горя,
И восторга, видит живую самку в синем купальнике. Вот она,
Потряхивая молочными железами, залезает в густое море,
Ловит губами медузу, смеется, похотлива и холодна.
Медуза щупальцами машет,
Не жнет, не сеет, и не пашет.
И самка тоже хороша —
Смешна, как грешная душа.
А что же Коля? Он в театре,
Как все товарищи твои,
Где сходит гибель к Клеопатре
В порядке яда и змеи.
Была – царица, стала – просо.
Великий Коля смотрит косо.
Суха чернильница его.
А небо синее над нами
Гремит ночными орденами,
Не обещая ничего.
Грызут скелеты юных дев,
Гуляет Коля Заболоцкий
Очки чугунные надев.
Гуляет, недоволен книжными
Премудростями, трет висок
Пальцами, а конечностями нижними
Осторожно пробует набрякший песок.
В глубине песка обитают рачки и морские блохи,
У него дела неплохи,
А в море курортном рыбьи ахи да осьминожьи вздохи,
Предчувствие – вы почти угадали – ухи.
Недоучившийся доктор Коля, источник ума, мирового горя,
И восторга, видит живую самку в синем купальнике. Вот она,
Потряхивая молочными железами, залезает в густое море,
Ловит губами медузу, смеется, похотлива и холодна.
Медуза щупальцами машет,
Не жнет, не сеет, и не пашет.
И самка тоже хороша —
Смешна, как грешная душа.
А что же Коля? Он в театре,
Как все товарищи твои,
Где сходит гибель к Клеопатре
В порядке яда и змеи.
Была – царица, стала – просо.
Великий Коля смотрит косо.
Суха чернильница его.
А небо синее над нами
Гремит ночными орденами,
Не обещая ничего.
* * *
...а снег взмывает, тая, такой простой на вид.
До самого Китая он, верно, долетит.
Там музыка, и танцы, и акварельный сад.
Там добрые китайцы на веточках сидят.
Метель ли завывает, взрывается звезда —
воркуют, не свивают надежного гнезда.
Под снегом гнутся ветки, уходит жизнь, ворча.
Фарфоровые предки, безмолвная свеча.
Крестьянин душит волка. Дрофу чиновник ест.
Должно быть, столько шелка в сугробах этих мест...
До самого Китая он, верно, долетит.
Там музыка, и танцы, и акварельный сад.
Там добрые китайцы на веточках сидят.
Метель ли завывает, взрывается звезда —
воркуют, не свивают надежного гнезда.
Под снегом гнутся ветки, уходит жизнь, ворча.
Фарфоровые предки, безмолвная свеча.
Крестьянин душит волка. Дрофу чиновник ест.
Должно быть, столько шелка в сугробах этих мест...
* * *
Я забыл о душе-сведенборге
и костюмчик домашний надел
в рассуждении влажной уборки
и других обязательных дел.
Ведь не зря меня мама учила,
и не зря продолжает жена
уверять, что словесная сила
в наши дни не особо нужна
ни в быту, ни на празднике кротком.
В ветках сакуры розовый дым.
Молча пьем мы лимонную водку,
молча ужин нелегкий едим.
Даже господу строя гримасы
в антраша, словно грузный Антей,
человек изготовлен из мяса
и довольно непрочных костей.
Не алкай же возвышенной пищи,
Позаботься-ка лучше о том,
чтобы пыль не летала в жилище,
не томился носок под столом.
и костюмчик домашний надел
в рассуждении влажной уборки
и других обязательных дел.
Ведь не зря меня мама учила,
и не зря продолжает жена
уверять, что словесная сила
в наши дни не особо нужна
ни в быту, ни на празднике кротком.
В ветках сакуры розовый дым.
Молча пьем мы лимонную водку,
молча ужин нелегкий едим.
Даже господу строя гримасы
в антраша, словно грузный Антей,
человек изготовлен из мяса
и довольно непрочных костей.
Не алкай же возвышенной пищи,
Позаботься-ка лучше о том,
чтобы пыль не летала в жилище,
не томился носок под столом.
* * *
Голубые чашки – щелкнешь, запоют.
Добрые букашки чай с вареньем пьют.
Шесть глубоких плошек, самовар с трубой.
Блюдечки в горошек бледно-голубой.
Дачное, сосновое, влажный шум травы.
Кто-то ест вишневое, кто-то – из айвы,
из айвы с корицею, и с гвоздикой, да.
Девы белолицые, дамы, господа,
молодые нытики с кукишем в кармане.
Кто-то о политике, кто-то о романе
пожилого гения. Вечер удался.
В светлом настроении вся компания, вся
жизнь, плетни да сплетни, да чуть-чуть покоя...
Все одеты в летнее, светлое такое...
Добрые букашки чай с вареньем пьют.
Шесть глубоких плошек, самовар с трубой.
Блюдечки в горошек бледно-голубой.
Дачное, сосновое, влажный шум травы.
Кто-то ест вишневое, кто-то – из айвы,
из айвы с корицею, и с гвоздикой, да.
Девы белолицые, дамы, господа,
молодые нытики с кукишем в кармане.
Кто-то о политике, кто-то о романе
пожилого гения. Вечер удался.
В светлом настроении вся компания, вся
жизнь, плетни да сплетни, да чуть-чуть покоя...
Все одеты в летнее, светлое такое...
* * *
Кружится спутник в небе чистом,
жужжит машина у стены,
как бы естественная пристань
его осмысленной волны,
а за машиною поклонник
одной бесхитростной игры,
не той, в которой ферзь и слоник,
но той, где быстрые шары,
спускаясь желобом покатым,
стучат, круглы и велики,
рассыпанные по квадратам
воображаемой доски,
и, простодушному на радость,
как только кликаешь на них,
вдруг вспыхивают, растворяясь
в снах, в переулках золотых,
там, где, увы, обрюзгло сердце,
где лень дышать, где все путем:
Шекспир в могиле, а Проперций
в чистилище. Сухим листом
летит письмо в эфире тонком,
сквозь космос, выдутый насквозь,
поскольку каждый был ребенком,
поскольку время пронеслось
так быстро, что пожать плечами —
все, что осталось. «Исчезай, —
игрок лепечет без печали, —
мой шар, пропащий мой, прощай,
не обессудь».
А вот и почта.
Она пришла на радость нам.
Проверим, хмыкнем – как нарочно —
все, как и ожидалось, спам.
Виагра, порно, лотереи
фальшивые. Но мы хитрее —
Бог с ним, с компьютером. Заснем,
сопя. Подумаешь, бином
Невтона. Спели, отыграли.
Твердеют звезды января,
и зеркало в дубовой раме
горит, мерцая и царя.
Ртуть, друг мой, ужаса не знает,
у серебра пощады нет —
лишь равнодушно отражают
слепящий свет.
И получатель слов случайных
уже зевает перед сном,
и режет хлеб, и ставит чайник,
любуясь газовым огнем.
жужжит машина у стены,
как бы естественная пристань
его осмысленной волны,
а за машиною поклонник
одной бесхитростной игры,
не той, в которой ферзь и слоник,
но той, где быстрые шары,
спускаясь желобом покатым,
стучат, круглы и велики,
рассыпанные по квадратам
воображаемой доски,
и, простодушному на радость,
как только кликаешь на них,
вдруг вспыхивают, растворяясь
в снах, в переулках золотых,
там, где, увы, обрюзгло сердце,
где лень дышать, где все путем:
Шекспир в могиле, а Проперций
в чистилище. Сухим листом
летит письмо в эфире тонком,
сквозь космос, выдутый насквозь,
поскольку каждый был ребенком,
поскольку время пронеслось
так быстро, что пожать плечами —
все, что осталось. «Исчезай, —
игрок лепечет без печали, —
мой шар, пропащий мой, прощай,
не обессудь».
А вот и почта.
Она пришла на радость нам.
Проверим, хмыкнем – как нарочно —
все, как и ожидалось, спам.
Виагра, порно, лотереи
фальшивые. Но мы хитрее —
Бог с ним, с компьютером. Заснем,
сопя. Подумаешь, бином
Невтона. Спели, отыграли.
Твердеют звезды января,
и зеркало в дубовой раме
горит, мерцая и царя.
Ртуть, друг мой, ужаса не знает,
у серебра пощады нет —
лишь равнодушно отражают
слепящий свет.
И получатель слов случайных
уже зевает перед сном,
и режет хлеб, и ставит чайник,
любуясь газовым огнем.
ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
I.
...и здесь, благословенная богами,
цвела империя, где правил раб и льстец.
Обогащались, важничали, лгали,
не плакали – и вышли наконец
в края руин, в загробный мир сверхтонких
взаимодействий. Красный туф и тут
стареет медленно в зеленой пленке
лишайника. Крестьянский труд
убог, тяжел. И, смерть одолевая,
темна и хороша,
плывет болотами чужая, но живая,
больная, но душа.
А толстобрюхий в глиняной ограде
хохочет, прост,
и ласточек прикармливает ради
съедобных гнезд.
Как их нехитрый хор звенит, не отпуская!
Очнемся и нальем,
пока на волнолом бежит волна морская
проворным хрусталем.
цвела империя, где правил раб и льстец.
Обогащались, важничали, лгали,
не плакали – и вышли наконец
в края руин, в загробный мир сверхтонких
взаимодействий. Красный туф и тут
стареет медленно в зеленой пленке
лишайника. Крестьянский труд
убог, тяжел. И, смерть одолевая,
темна и хороша,
плывет болотами чужая, но живая,
больная, но душа.
А толстобрюхий в глиняной ограде
хохочет, прост,
и ласточек прикармливает ради
съедобных гнезд.
Как их нехитрый хор звенит, не отпуская!
Очнемся и нальем,
пока на волнолом бежит волна морская
проворным хрусталем.
II.
Над военным мемориалом лучи гражданского солнца прямее,
чем вьющаяся зеленая бронза памятников. В ряд
низкорослые мертвые рядовые, оседлав тучного
мирового змея,
плывут по воздушному минному полю, ориентируясь на закат.
Время темнеет от времени, словно осадок в пиале
зеленого чая,
Засиделись мы, заговорились, зацарствовались допоздна.
Догорают, потрескивая, священные свитки, кое-как освещая
Чьи-то курчавые, неудобопроизносимые имена.
чем вьющаяся зеленая бронза памятников. В ряд
низкорослые мертвые рядовые, оседлав тучного
мирового змея,
плывут по воздушному минному полю, ориентируясь на закат.
Время темнеет от времени, словно осадок в пиале
зеленого чая,
Засиделись мы, заговорились, зацарствовались допоздна.
Догорают, потрескивая, священные свитки, кое-как освещая
Чьи-то курчавые, неудобопроизносимые имена.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента