даст.
- А ты знаешь, сколько наш снаряд стоит? Пятьдесят килограммов,- ты
знаешь, сколько это в пересчете на рубли?
Все ясно. Точка опоры найдена. Когда пошло в "пересчете на рубли",
Яценко уже не сдвинешь.
Он говорит долго и поучительно. Он любит себя послушать. И постепенно
успокаивается от собственного голоса. Под конец даже добреет.
- Нанесешь этот НП на разведсхему, пришлешь мне с разведчиком. И
наблюдай за ним, Мотовилов, наблюдай! Молодец, что засек.
Хочется выругаться. Страшно мы напугали немца, что нанесем его на
разведсхему. Это все равно что убить его мысленно. А он вот пока что роет.
- Я знал, что комдив снарядов не даст,- говорит Васин, когда я
возвращаю eму трубку. Он как будто даже доволен, что его предвидение
сбылось... Тоже мне ясновидящий!
- Ты лучше сапоги надень! - срываю я на нем зло.- И ноги подбери.
Расселся, как на пляже.
А немец теперь обнаглел окончательно. Роет на глазах у всех, словно
знает, что по нему не будут стрелять. Я стараюсь не глядеть в его сторону.
От этого меня еще больше все раздражает сейчас. И окоп тесный, и вода во
фляжке теплая, пить противно, и еще Васин с аппаратом расселся так, что
повернуться невозможно. Этой же ночью заставлю его рыть себе отдельный окоп,
чтоб не торчал перед глазами.
Меня еще потому все раздражает сейчас, что выход есть, снаряды добыть
можно. Но для этого надо пробежать по открытому месту шестьдесят метров. В
шестидесяти метрах от нас - кукуруза, там - НП дивизионной артиллерии. Они
все же не так трясутся над снарядами. И командир взвода там - Никольский -
мальчик еще, страшно вежливый, этот не откажет. Главное - перебежать
шестьдесят метров до кукурузы. Я уже знаю, что не перестану думать об этом.
Удивительно голая местность. Только несколько минных воронок, ни одного
окопа, даже трава жесткая, стелющаяся: упадешь - и весь виден. Но сидеть так
целый день: смотреть, как немец роет на глазах у тебя, тоже терпения не
хватит.
От немцев нас загораживает гребень кювета. Можно хоть изготовиться
скрытно. Затягиваю туже ремень, передвигаю пистолет за спину, вешаю бинокль
на шею.
- Будут спрашивать - отдувайся за обоих.
- А если комдив будет ругаться?
Васин очень не любит, когда начальство ругается. Прямо-таки грустнеет
на глазах.
- Вот ты и скажешь комдиву, чтоб в следующий раз снаряды давал.
Васин моргает жалобно: мне, мол, хорошо говорить, а отдуваться ему.
Невозможно смотреть на него без смеха.
- Не бойся, комдив сюда не придет.
Еще раз оглядываю высоты, занятые немцами. Тихо. Выскакиваю из окопа и
бегу. Ветер кидается навстречу, нечем дышать. Впереди - воронка. Только бы
добежать до нее! Не стреляет... Не стреляет... Падаю, не добежав! Сердце
колотится в горле.
Пиу!.. Пиу!..
Чив, чив, чив!..
Словно плетью хлестнуло по земле перед самой воронкой. Отдергиваю руки
- так близко. Дурак! Не надо было шевелиться. Изо всех сил вжимаюсь в землю.
Она сухая, каменистая.
Чив, чив, чив!..
Только б не в голову. Всей кожей головы чувствую, как могут попасть.
Пиу!.. Пиу!.. Пиу!..
Это уже свистят поверху. Осторожно приоткрываю один глаз и тут же
зажмуриваюсь от вспышки. Вон он откуда бьет! На переднем скате высоты -
крошечный холмик, яблоня и в круглой тени ее - окоп. Не могу удержать дрожь
глаза, когда там бьются белые вспышки. Хочется зажмуриться. Лучше не видеть,
как по тебе стреляют.
Впереди меня, у края воронки, каким-то образом уцелевший желтый
подсолнух; смотрит на солнце, отвернувшись от немцев.
Фьють! - падает шляпка.
Фьють! - падает стебель, перебитый у основания.
Я лежу на неудобно подогнутых руках, щекой, плечами прижавшись к земле.
С земли высота кажется огромной, только краешек неба виден над ней. Я
стараюсь запомнить место, где сидят пулеметчики, чтоб из кукурузы, откуда
оно будет выглядеть иначе, узнать его. Если он не попадет в меня и я добегу
до кукурузы, тогда уж он будет в моем положении: против артиллерии, бьющей с
закрытой позиции из-за Днестра, пулеметчик - то же, что я, безоружный
сейчас, против него. Я лежу под его пулями распростертый и из суеверного
чувства стараюсь не думать о том, что будет с пулеметчиком, если я останусь
жив и добегу до кукурузы.
Последняя очередь проносится надо мной. Тишина... Только теперь
чувствую, как устали все время сжимавшиеся мускулы. Отчего-то болит затылок
и шея. Край бинокля врезался в грудь. Это я упал на него. Жаль, если
побились стекла. У меня замечательный цейсовский бинокль.
На сколько у пулеметчика хватит терпения? Минут десять будет караулить,
потом устанут глаза. Главное, чтоб немец не начал швырять мины. Если рядом
упадет снаряд, еще можно остаться в живых. У меня был уже случай. Изорвало
голенища сапог, а когда я вскочил и побежал, хромая, обнаружил, что еще
каблук срезало. Снаряд рвется в земле и осколки выбрасывает вверх, особенно
фугасный. Но от мины на ровном месте спасения нет. Она разрывается, едва
ударившись о землю; осколки ее сбривают даже траву.
Осторожно за ремешок тяну из-под себя бинокль: врезался в кость,
терпения нет никакого. Потом лежу, закрыв глаза. В висках кровь тяжелыми
ударами отсчитывает время.
Наверно, прошло уже десять минут. Больше я не могу, во всяком случае.
Вскакиваю и бегу. Бинокль раскачивается на шее, бьет по груди. Никак не
удается поймать его на бегу. Падаю уже в кукурузе. Пулемет запоздало строчит
вдогонку.
Лежа на животе, еще не отдышавшись, просовываю бинокль меж стеблей.
Слепящее солнце, синеватый дымок, затянувший высоты,- все это прорезают
увеличительные стекла, и я вижу пулеметчиков десятикратно приближенными. Их
двое, оказывается. За реденьким частоколом натыканного в бруствер бурого
конского щавеля шевелятся две железные каски, два желтых пятна вместо лиц.
Теперь я их не потеряю из виду.
По кукурузе близко от меня пробегает, пригнувшись, боец, ладонью
прижимая к груди медали. Кажется, ординарец Никольского. Когда я спрыгиваю в
траншею наблюдательного пункта, он уже развешивает на колышках, вбитых в
стену, мокрые тряпки: платки, подворотнички. И радостно улыбается мне
крепкими зубами, стараясь показать свое расположение:
- Это по вас стреляли, товарищ лейтенант?
Все это время, пока я лежал, мечтая только, чтоб не в голову попало, он
под скатом и бомбовой воронке стирал, сидя на корточках, н прислушивался: по
ком это? Никто даже огня не открыл. Вот черти!..
- Лейтенант где?
- Болеет лейтенант. В той щели лежит.
Никольский лежит на земле, с головой укрытый шинелью. Дрожит так, что
под сукном видно. Я долго тормошу его на плечо. Наконец он садится,
откидывает с головы шинель. Расширенным зрачкам его даже в сумраке
перекрытой щели больно от света, он жмурится. От лица, от шеи его пышет
жаром, а руки ледяные и ногти синие.
- Никольский! - говорю я, вглядываясь в его горячечно-блестящие,
влажные глаза, и встряхиваю его легонько, потому что не уверен, понимает ли
он меня вполне.
- Не кури,- просит он, рукой отгоняя дым от лица,- тошнит от запаха.
И зябко кутает плечи шинелью, застегивает крючок у горла.
- Как в погребе здесь.
Лицо у него желтое, губы от жара растрескались до крови, зрачки точно
смолой налиты. Малярия.
- Саша! - Я притягиваю его к себе и чувствую лицом его горячее, резкое
дыхание.- Пулемет обнаружил, слышишь меня? Обоих пулеметчиков видно. Не
накроем - уйдут, сволочи!
Я вижу, понять меня стоит ему усилия. Он даже поморщился, оттого что
больно подымать глаза.
- С глазами что-то делается,- признался он,- то лицо у тебя огромное,
то где-то далеко все. Не попаду я.
- Я буду стрелять!
- У нас там, товарищ лейтенант, цель номер два. Правее немного,-
внезапно поддерживает меня ординарец.
- А ну соединяй с комбатом! - уже приказываю я телефонисту.
Все на НП сразу приходит в движение. Я иду по траншее, расправив плечи,
и встречные почтительно прижимаются к стенам, давая дорогу: что-что, а
стрелять артиллеристы любят. Может быть, потому, что мы всегда экономим
снаряды. По нас бьют, а мы экономим. Хуже нет, когда сидишь в окопе и ловишь
ухом: перелет? недолет? вот он, твой, кажется! И вжимаешься в стенку, и выть
хочется от бессильной злобы...
Я сажусь к стереотрубе, прилаживаю ее по глазам. Вон они оба в своих
касках, как птенчики в гнезде. Только б не спугнуть. И вдруг замечаю, что и
команду передаю тихо, словно они могут услышать.
- Цель номер два! - звучно, лихо, радостно повторяет за мной
телефонист.- Правее ноль двенадцать!..
Над головою шуршит земля. Это двое разведчиков с биноклями вылезли
наверх, лежат в кукурузе на животах, ждут первого разрыва. Я медлю: сильный
ветер, он неминуемо снесет дым разрыва, а мне хочется быстро вывести снаряд
на цель, чтоб сразу перейти на поражение, пока они нe сообразили, что к
чему. Первый дал перелет.
Я командую:
- Взрыватель фугасный!
Позади пулемета овражек. Плоский осколочный разрыв не будет виден,
фугасный же выбросит столбом. Телефонист озадаченно повторяет:
- Взрыватель фугасный!
Он привык, что фугасными снарядами бьют только по укреплениям: по
дотам, по дзотам, а здесь - окоп.
И вдруг вся эта продуманная комбинация рушится. Пулемет внезапно
начинает строчить - я вижу ясно вспышки в круглой тени яблони,- а сверху,
над головой у меня, раздаются какие-то крики.
- Огонь!
Очередь обрывается, каски исчезли в окопе, грязный ватный разрыв встает
позади.
Сверху опять кричат:
-- Левей, левей ползи!
Кому они кричат?
-- Огонь!
Дымом заволакивает окоп. Когда его сносит, каски осторожно
приподнимаются. И тут я замечаю на поле ползущего человека. К одной ноге
привязана катушка, к другой - телефонный аппарат. Васин! Ползет сюда. Это
ему кричат. И я тоже кричу диким голосом:
- Лежать! Лежать, мерзавец!
Услышал. Замер. Обеими руками глубже натянул пилотку на голову. Опять
пополз. И сейчас же - та-та-та-та-та!
- Огонь!
Разрывы сильно сносит ветром. Замолкнув на минуту, пулемет опять
начинает работать. Вцепился в Васина, не отпускает живым. Больше я не смотрю
туда - иначе не попаду. Наверху тоже затихли. Убит? Страшная это тишина.
- Батарее четыре снаряда беглый огонь.
Грохот, кипящий дым над окопом, и в нем,- мгновенные вспышки огня. Даже
здесь все трясется, со стен ручьями течет песок. И сразу все обрывается.
Тишина давит на уши. Когда ветром относит дым, вижу срубленную яблоню,
сапог, выброшенный из окопа. Пулемета нет. И окоп почти целый. Он теперь не
в тени, на ярком солнце, тень исчезла вместе с яблоней. Из него медленно
исходит дым.
Наверху, над головой у меня, раздается рев, как на стадионе. И под этот
рев вваливается Васин с катушкой и телефонным аппаратом. Пыльный, потный,
запыхавшийся - живой! Черт окаянный! У меня до сих пор из-за него дрожат
колени.
Васин быстро подключает телефонный аппарат.
- Ругались!.. Одна нога здесь, другая - там, чтоб найти вас...
Я сижу на снарядном ящике у стереотрубы, смотрю на него сверху. На его
шею, красную, блестящую от пота, заросшую темными волосами, на его круглые
плечи, мускулы под натянувшейся гимнастеркой, на его тяжелые от прилившей
крови уши, оттопыренные, как у мальчишки. Молодой, здоровый, горячий, весь
полный жизни. Если б одна из пуль, одна только пуля попала в него сейчас...
Кажется, пора бы уже привыкнуть. Но как подумаешь, невозможно ни привыкнуть,
ни понять это.
Васин снизу подает мне трубку. В ней - голос начальника артснабжения
полка Клепикова.
- Мотовилов? У тебя какой пистолет, понимаешь? Отечественный?
Трофейный? Я, понимаешь, специально приехал, инвентаризацию, понимаешь,
провожу...
Снизу на меня смотрит Васин. В глазах сознание важности состоявшегося
наконец разговора. Он ждет. Ради этого разговора он полз сюда, привязав
катушку к одной, телефонный аппарат к другой ноге. Я молчу.
- Мотовилов? Ты меня слышишь, понимаешь? Ты что, понимаешь, шутки
шутить, понимаешь?
Когда он волнуется, он с этим "понимаешь" как заика. Он очень обидчив,
Клепиков. Он - капитан, но ему все кажется, что строевые офицеры
недостаточно уважительно относятся к этому факту. К командиру батареи, тоже
капитану, они относятся с большим уважением, чем к нему, начальнику
артснабжения, хотя должность его выше и даже единственная в полку.
- Я специально приехал, понимаешь, инвентаризацию отечественного,
понимаешь, оружия произвожу!..
Я не могу даже обругать его, потому что рядом - Васин. Для этого
разговора он тащил сюда телефонный аппарат,- у меня это еще перед глазами,
как он полз и как стреляли по нему.
- А ну отойди отсюда! - приказываю я Васину.
Когда он отходит, я прикрываю трубку ладонью и говорю Клепикову все,
что думаю о нем и его инвентаризации. Он кричит, что будет жаловаться, что я
пользуюсь тем обстоятельством, что между нами Днестр. И голос у него жалкий.
И мне вдруг становится жаль его. Не надо было его оскорблять, тем более что
он все равно не поймет. Чтобы понять, ему надо побыть здесь, но здесь он
никогда не бывал и не будет: на войне всегда между нами Днестр. И говорим мы
с Клепиковым на разных языках. Он действительно с самыми лучшими намерениями
прибыл из тыла в хутор на той стороне и чувствует себя там на передовой. Он
производит инвентаризацию личного оружия, потому что из честных побуждений
хочет принять самое деятельное и непосредственное участие в войне. А в то же
время из-за этой его внезапной старательности только что чуть не погиб
хороший человек. Наверное, Клепиковы нужны на фронте, раз даже должность для
них есть. И в жизни, наверное, без них не обойтись.
Не знаю, тут есть что-то несовместимое, что совершенно понять нельзя. И
хотя мы служим с Клепиковым в одном полку и все время на одном фронте, у нас
с ним нет общих воспоминаний, война для нас настолько различна, словно это
две разных войны. У меня гораздо больше общего с незнакомым мне, случайно
встреченным пехотинцем, с которым мы закурим вместе, перекинемся парой
ничего не значащих слов, и окажется вдруг, что мы и понимаем друг друга с
полуслова, и чувствуем многое одинаково.
Я уже не сержусь на Клепикова. Я действительно на него не сержусь. Я
отвечаю на его вопросы. У меня не отечественный пистолет - трофейный
парабеллум.
Клепиков еще некоторое время ворчит, потом успокаивается. В общем, он -
незлобивый человек, хотя и обидчив. Главное, он любит, чтобы к его делу
относились уважительно. Я доставляю ему это удовольствие: терпеливо слушаю
его. Оказывается, трофейные пистолеты он не включает в инвентаризацию. И
чтоб у меня не осталось неясности на этот счет, он разъясняет, почему он так
делает. Очень логично. Но что-то надо сказать Васину. Не мог же он зря
проделать весь этот путь. И я благодарю его. Пять минут назад, когда он полз
под огнем, я не знаю, что мог бы с ним сделать. Сейчас я его благодарю.
- Но если еще раз так полезешь, не немцев бойся, а меня.
Васин доволен.
До вечера мы остаемся здесь. Васин угощается у разведчиков, я иду к
командиру батальона Бабину, которого поддерживает наша батарея.
С яркого солнца, с пекла спускаюсь вниз, в прохладный сумрак землянки,
где желтым огоньком горит свеча.
- Начальству привет!
Бабин только глянул и продолжает лежа думать над шахматной доской,
подперев ладонью крепкую черноволосую голову. Он в тельняшке, в одном
хромовом сапоге, другая, вытянутая нога в носке. Про него говорят: "Это тот
комбат, который лежа воюет". Даже те, кто не знают его по фамилии, в лицо ни
разу не видели, про такого комбата слышали. Бабина ранило в ногу осколком
мины, еще когда мы высаживались на плацдарм. С тех пор он и воюет лежа, и
немцам ни разу не удалось потеснить его батальон. Рассказывают, был тут
сначала военфельдшер - отчаянная девка, она и ухаживала за ним.
При желтом огне свечи руки, шея, лицо Бабина кажутся коричневыми. Лицо
у него крупное, жесткие щеки давно уже бреющегося человека.
Напротив него, на других нарах, сбив фуражку на затылок - как она у
него там держится, непонятно,- горбоносый командир второй роты Маклецов
негромко, чтоб не мешать комбату думать, наигрывает на гитаре и поет:
"Прощайте, скалистые горы..."
Песни комбат любит морские: до войны он плавал на Севере капитаном,
рыбачьего сейнера.
Я сажусь рядом с Маклецовым, достаю портсигар. В общем-то, конечно,
Яценко прав, что не дал снарядов: стрелять из
стопятидесятидвухмиллиметрового орудия по отдельным наблюдателям - это все
равно что из пушки по воробьям. Но рассуждать объективно можно, когда ты
спокоен, а не в тот момент, когда сидишь в щели и голову нельзя высунуть, а
тебе еще снарядов нe дают.
Привыкшими к темноте глазами замечаю в дальнем углу у дверей
худощавого, щуплого телефониста. Надевает на голову телефонную трубку,
усаживаясь рядом с телефонным аппаратом, старается не шуршать. Он явно
смущен. Еще бы не смущен, когда выиграл у начальства.
- Где-то тут я что-то просмотрел... - неуверенно говорит Бабин.
Мне он нравится. Спокойный, упорный мужик. Но на человека, хорошо
играющего в шахматы, способен смотреть как на бога.
Бабин ложится на спину, берет со стола свечу в плошке, прикуривая,
втягивает весь огонек в трубку.
- Из-за чего война была? - спрашивает он, отнеся огонь от лица.
- Пулемет уничтожили,- говорю я так, словно каждый день уничтожаю по
пулемету.- Двух пулеметчиков ухлопали.
Глаза Бабина веселеют сквозь дым.
- Ну, все. Скоро война кончится.
Он вытягивает из-под бока скользкую планшетку с картой под целлулоидом.
- Покажи.
Я показываю, где стоял пулемет.
- Рядом с яблоней? - радуется он, что зрительно помнит местность.- Так
и надо дуракам: не лезь под ориентир.
Он прячет планшетку.
- А ну, расставляй еще!
- Так что ж, товарищ капитан, опять сердиться будете,- предупреждает
телефонист, заранее снимая с себя всякую ответственность.
- Расставляй, расставляй! - Бабин уже сердится. Телефонист пожимает
одним плечом: "Что ж, я лицо подчиненное",- и расставляет фигуры и себе и
комбату.
Они успевают сделать первые ходы, когда начинается бомбежка. Бабин со
стола берет трубку в рот - трубку эту он завел с тех пор, как начал воевать
лежа,- думает над ходом, подперев лоб пальцами. Наверху - тяжелые удары.
Подпрыгивает на столе огонек, словно хочет оторваться от свечи. Пыль, как
дым, подымается из углов, наполняет воздух. Грохот давит на уши, голова
становится мутной.
Откуда-то сверху скатывается связной, козыряет у дверей, вытянувшись.
Он весь обсыпан землей, глаза вытаращены.
- Товарищ комбат, прислан для связи командиром третьей роты! На участке
нашей роты банбит - солнца не видать!
Из-за частокола пешек Бабин осторожно вытянул коня, держa на весу,
сказал:
- Возьми карандаш на столе, возьми бумагу, напиши слово "бомбит".
Связной нерешительно двинулся к столу, взял карандаш отвыкшими
пальцами. На бумагу с треском посыпалась земля сверху. Он уважительно смел
ее ладонью... "Ты стоя-ала в белом пла-атье,- наигрывал Маклецов, заглядывая
через плечо связного,- и платком махала..." Осторожно положил гитару на
сено, вышел из землянки: до своего НП ему бежать недалеко, метров сорок.
У связного на первой же букве ломается карандаш.
- Дайте ему нож карандаш очинить,- говорит Бабин, не отрываясь от
доски.
От взрывов приходят в движение бревна наката над головой. Они скрипят,
трутся друг о друга, и все это сооружение начинает казаться непрочным. С
потолка вниз по стене стремглав проносится мышь.
Связной старательно выводит букву за буквой, согнувшись над столом, то
и дело дуя на бумагу. Бабин негромко переговаривается по телефону с
командирами рот. "Кульчицкий, у тебя как?.." Даже мне на других нарах
слышно, кик кричит в трубку Кульчицкий. Его бомбят сейчас, и он собственного
голоса не слышит.
Точно ученик, связной подал бумагу. Бабин зачеркнул "н", надписал
сверху "м".
- Перепиши три раза,- и опять задумался над ходом с трубкой в зубах.
Лицо напряженное, глаза остро блестят.
Я выхожу из землянки.
В небе над головой, зайдя в хвост друг другу, кружат "хейнкели". Их
круг в небе - это наш плацдарм на земле. Какой же он крошечный!
Согнувшись, бегу по кукурузе к НП. Падаю, не добежав. Звенящий вой
входит в меня, как штык. Закрываю глаза. Земля вздрагивает подо мной, как
живая. На минуту глохну от грохота. Когда поднимаюсь, впереди черная и серая
стена дыма. И на фоне этой черной, клубящейся грозовой стены особенно
зелено, сочно блестят листья кукурузы. И сейчас же новый взрыв кидает меня
на землю. Становится темно и удушливо.
Потом "хейнкели" улетают, сквозь черный дым проглядывает солнце. И уже
вскоре над головой у нас - летнее синее небо с белыми облаками и яркое
солнце. Оно кажется сейчас особенно ярким. Даже не верится, что пять минут
назад оно тоже светило над головой и только дым заслонял его. Я отряхиваюсь.
Кого-то уносят, согнувшись, по кукурузе. Еще пахнет взрывчаткой и везде
разбросаны свежие комья земли.
Неужели кончится война и с такой же легкостью, с какой проглянуло
сейчас солнце, забудется все? И зарастут молодой травой и окопы, и воронки,
и память?

ГЛАВА III

Ночью нас внезапно сменяют.
Является командир отделения разведки Генералов, с ним Синюков и
Коханюк. Коханюк во взводе новый, я его еще толком не знаю. Острый
пестренький носик в веснушках, пестрые рыжеватые глаза, тонкая шея. Кто ж
тебя так кохал, Коханюк, что за ворот тебе еще и кулак можно засунуть?
Генералова я не видел десять дней. Он еще больше раздался вширь, лицо
заблестело. По его комплекции ему бы усы, да орденов полную грудь, да под
знамя - гвардеец!
- Еле вас нашли! - говорит он радостно оттого, что все-таки нашли.- На
НП - нету. Мы уж по связи сюда...
Он садится на землю, сняв с головы, кладет рядом с собой новую фуражку
(ого! даже фуражку завел офицерскую. Я пока что в выгоревшей пилотке хожу),
платком вытирает лицо, волосы. От него пахнет одеколоном. Пока мы едим, он
рассказывает новости:
- Ну, товарищ лейтенант, с вас вина бочонок: комбатом вас хотят
назначить.
- А Монахов куда?
- Малярия доконала. В госпиталь увезли старшего лейтенанта.
Странно устроен человек. Вот и не нужно мне это: кончится война, буду
жив - демобилизуюсь. А все равно приятно.
Васин уже собрался, он и есть почти не стал: дома поедим.
Действительно, мы ж домой идем. Я встаю.
- Так вот, Генералов, делать тебе вот что...
И как только я встаю и начинаю вводить его в круг обязанностей,
Генералов сразу тускнеет, а на лице Коханюка отражается тревога. До сих пор
они шли, спешили, один раз попали в болото, чуть не угодили под разрыв мины,
бежали, искали нас, потеряли, нашли наконец,- они возбуждены и радостны. Но
постепенно возбуждение остыло. Сейчас мы уйдем, и они останутся одни. Только
Синюков - этот уже бывал на плацдарме - спокойно переобувается на траве. В
огневом взводе есть несколько человек старше его, но у меня во взводе их
только двое таких: он и Шумилин. Он из тех солдат, что ни от чего не
отказываются, но и сами никуда но напрашиваются: обошлось без них - и ладно.
- Ты что ж без шинели? - говорю я Генералову.
-- А я так понимаю, нас скоро сменят?..
Это получается у него вопросительно.
- Смотри какой понятливый!
- Должны были прислать сюда командира взвода восьмой батареи. Младший
лейтенант, фамилия у него еще такая запоминающаяся... В географии
встречается.
- Чичеланов?
- Во, во! Пролив такой в школе изучали. Чичеланов, Магелланов...
- Ты, видно, сильный был ученик.
- Нет, чего? Я это дело любил...
- Понятно. Так что Чичеланов?
- В штаб дивизии для связи забрали в последний момент. Я понимаю, я тут
временный.
- Ну, раз временный, в гимнастерке не замерзнешь, да у тебя ж еще и
фуражка новая.
Генералов улыбается заискивающе: он, мол, понимает, что товарищ
лейтенант шутит. Не нравится он мне сегодня. И мне бы надо с ним быть
строгим, но отчего-то в душе мне неловко перед ним. Оттого, наверное, что я
ухожу и скоро буду на той стороне, а он остается здесь. И Генералов
чувствует это.
- Ладно, оставлю тебе свою шинель.
И потому, что мне хочется скорей уйти, я, словно стыдясь этого, все
медлю. Ребята от моего сочувствия окончательно погрустнели. Генералов еще
несколько раз к слову говорит, что должны были прислать сюда младшего
лейтенанта, а вот прислали его. А когда я приказываю вырыть новый НП в
кукурузе, он выслушивает это угрюмо, словно и воевать его заставили вместо
кого-то. Ничего. Это до тех пор, пока есть старший над ними, кто отвечает за
все. А уйду, останутся одни - и разберутся сразу, и выроют, и сделают все.
Напоследок захожу к Бабину проститься, и потом вместе с Васиным мы
быстро идем через поле к лесу. Под низкими тучами то и дело вспыхивают
огненные зарницы орудийных выстрелов, и в воздухе над нами воет, удаляясь:
опять по берегу бьет.
В лесу, сильные перед дождем, запахи цветов и трав хлынули на нас, и мы
замедляем шаг. Теперь уже нас никто не задержит, мы отошли порядочно. Когда
на плацдарме сменяют, самое сильное желание - скорей выбраться отсюда: вдруг
в последний момент случится непредвиденное и тебе придется остаться?
В лесу темней, чем в поле, и душно здесь, и отчего-то беспокойно, как
бывает перед грозой. А тут еще Генералов испортил настроение. Не следовало
оставлять ему шинель. От близкого болота ночи здесь бывают свежие, померзнет
в одной гимнастерке, так иная ночь в шинели раем покажется. И уж не станет
думать о том, что он временный здесь. Мне на фронте никто свою шинель не
подстилал. И правильно делали.