Так они встретились с Архиповым, вместе начали свой путь на восток, лицом к восходящему солнцу. Каждое утро оно всходило далеко от них, за орудийной стрельбой, за фронтами, за самым краем земли. Иногда они видели дороги отступления. Раскрытые, выпотрошенные чемоданы, втоптанное в грязь тряпье, раздавленные повозки. На одной из таких дорог в кювете лежала маленькая чистенькая старушка в полосатых, кольцами, домашней вязки чулках, в мужских башмаках, с холщовым, выстиранным в дорогу вещевым мешком за плечами — в нем тоже рылись. Она уходила от войны, война прокатилась мимо, оставив на дороге рваные, затекавшие дождем следы гусениц, скинула ее в кювет, и она лежала здесь, чья-то мать. Синими утрами они видели русские деревни, дымы над трубами. Они смотрели на них из лесу, издали. В одно такое утро Беличенко умывался из лужи, и сухой лист упал на воду. Это уже была осень. И трава вокруг стояла поблекшая, водянистая: ночью первый морозец прихватил и обесцветил ее. Беличенко глянул на Архипова, на солдат разных частей, разных полков, приставших к ним за это время, — обносившиеся, худые, с нездоровыми лицами, оттого что шинели и сапоги по суткам не просыхали на них, они после ночи похода располагались в лесу: тащили хворост, разжигали костры, курили натощак и кашляли. Мысленно смерил он весь огромный пройденный ими путь, по которому со временем идти обратно, и впервые понял, что война будет долгая, не на год, не на два. В это утро на бойкой дороге, по которой пулей проскакивали немецкие связные на мотоциклах, они натянули на уровне груди телефонный провод. И вскоре связной, вырванный из седла, тяжело ударился о дорогу и забился под навалившимися на него людьми, выскочившими из-за деревьев. Они смотали кабель, подхватили мотоцикл, связного и унесли их в лес. Здесь Беличенко развернул добытую у мотоциклиста карту. Сидя на земле в накинутой на плечи немецкой шинели, он внимательно разглядывал ее. И солдаты, столпившись, тоже смотрели из-за его спины. Странная это была карта для их глаз. Русские названия деревень, написанные по-немецки, переименованные русские реки, и над всем этим — Rulad. Не Россия, не Советский Союз — Rulad. Они передавали друг другу это немецкое слово и с недобрым любопытством поглядывали на пленного. Он сидел под молодым кустом орешника и ладонью трогал сочащуюся кровью всю в пыли щеку, которую разбил при падении. В нем еще не остыло возбуждение недавней борьбы сгоряча он мог и умереть смело, и совершить любой смелый поступок. Но по мере того как возбуждение проходило, все неуверенней и тревожней становилось ему он начинал сознавать себя пленным. При нем бензин из его мотоцикла разливали по зажигалкам. Но особенно пугал ею молодой смуглый русский в немецкой шинели, разглядывавший карту. Он, видимо, командовал этими людьми. Мотоциклист косился на немецкую шинель, снятую, наверное, с убитого, и ему делалось жутко. Только один раз глянул на него Беличенко темными от ненависти глазами. Все пережитое за это время — разгром батареи, немецкие танки, гнавшие по лугу к реке бойцов раненный командир взвода в нательной рубашке и то, как он пытался встать с земли старая женщина в кювете деревни синими утрами, мимо которых они шли голодные, — сквозь все это смотрел он на немцa, и ни жалости, ни пощады не было в его душе — одна ненависть. Они с Архиповым потеряли друг друга глубокой осенью, когда вброд переходили начавшую уже замерзать речушку, последнюю на пути к своим. Архипов с бойцами шел впереди. Беличенко прикрывал. Раненный вторично, мокрый по пояс, он, отстреливаясь, перешел реку последним, расталкивая вокруг себя прикладом автомата плывущий лед. Когда выбрался на песок, словно солью покрытый изморозью, лег лицом вниз. Не было сил, не было патронов в автомате. Вода текла с него и замерзала. На той стороне подошел к берегу немецкий танк и стрелял в темноте огненными болванками. Было это осенью горького сорок первого года, и вот когда только пришлось встретиться. Много же времени минуло с тех пор, если Архипов даже не узнал Беличенко в первый момент. Вскоре Архипов привел остальных пехотинцев. Каждый из них притащил с собой по две, по три винтовки и по тощему вещевому мешку. И вот они снова воевали рядом. Из тех, кто шел тогда с ними дорогой отступления, но многие, наверное, остались в живых. Во всяком случае, на батарее не было почти никого, кто бы, как Беличенко и Архипов, в первые месяцы с боями отходил от самой границы, а потом шёл по следам немецкого нашествия, отбившись от части, без патронов, без хлеба — только вера и ненависть держали их в те дни. Они оглянулись в прошлое и почувствовали себя самыми старыми здесь. Не годами — памятью, опытом. Солдаты, окружавшие их, позже начали войну, иные уже здесь только, за границей. У немцев выстрелило орудие, и возник звук летящего снаряда. Солдаты прислушались. Беличенко заметил: никто не бросил своего дела. Тот солдат, что нёс на плечо снарядный ящик, продолжал идти с ним, только повернул голову на звук. И другой, откапывавший обрушенный ровик, на какую-то малую долю времени задержал на весу лопату и выкинул землю на бруствер. Им ещё предстояло воевать, и они не спешили тревожиться попусту. Сразу определив, что снаряд пошёл дальше, они только прислушивались, не начало ли это артподготовки. Опыт, ценою жизни добывавшийся в сорок первом году, передался им они заканчивали то, что начато было другими. Ночью Беличенко сменил огневые позиции: старые были уже пристреляны. Но и на новое место к нему все шли люди, те, кому трудно становилось держаться в одиночку. Кость снова и снова мясом обрастала.


ГЛАВА X

НОЧЬ НА ЮЖНОЙ ОКРАИНЕ


   Писарь Леонтъев и Горошко добрались на батарею в тот самый момент, когда там кончился немецкий артналёт. Осела пыль, развеялся дым, но ещё не улеглось то возбуждённое состояние, какое наступает после длительного напряжения нервов. Около орудия, размахивая руками и дёргая шеей, стоял солдат с растерянным и одновременно счастливым лицом, говорил, сбиваясь на крик:
   — Только мы по ложке зачерпнули, ко рту несём, когда — снаряд! И откуда он, скажи, взялся, даже не слыхал никто…
   — Свой снаряд никогда не услышишь, с удовольствием, словно разговор шёл о вещах приятных, подтвердил командир орудия. — Чужой издаля слышно, а который в тебя, тот молчком летит. Ну да, ну да, — не расслышав, закивал солдат. — Пообедать думали. Только ложку зачерпнул, ко рту несу, ка-ак сверкнёт! Меня об стену вдарило — огни в глазах увидал. Гусев: «Ох-ох! Ох-ох!» Пока я к нему кинулся — готов уже. А Кравчук и не копнулся. А я посерёдке сидел… И он снова принимался осматривать и ощупывать на себе шинель, сплошь иссечённую осколками, поражаясь не тому, что убило обоих eго товарищей, а что сам он остался жив. Он был контужен. Оттого и кричал и дёргал шеей. Всe видели это, и только сам он вгорячах не замечал ещё. В другом конце окопа Архипов, стоя на коленях, перевязывал раненого, совсем молодого паренька. Тот глядел на него круглыми испуганными глазами и стонал не столько от боли, как от ожидания, что вот она сейчас начнётся, самая боль. Архипов понимал это и говорил с ним, как с маленьким:
   — Таких солдат, чтоб вовсе не ранило, на свете не бывает. В пехотинца эти осколки да пули столько раз стукаются, что под конец уж отскакивать начинают. Он кончил бинтовать, сделал узел и сказал, довольный своей работой:
   — Ну вот. Носи, солдат. Перебитая кость крепче срастается. Недалеко от них красавец сержант Орлов, пришедший с той батареи, которую днём уничтожили танки, лениво опершись спиной о бруствер окопа, настраивал гитару. Неожиданно все услышали приближающийся вой мины. В орудийном окопе произошло быстрое движение и стихло. Прежде чем мина разорвалась, в последний, привычно угаданный момент — не раньше и не позже — Архипов пригнулся, заслонив собой раненого. Один Орлов остался стоять, как стоял: в ленивой позе, спиной к разрыву. Только пальцы его задержались на струнах. Архипов с сомнением посмотрел на него.
   — Чего глядишь, друг? — крикнул Орлов, щурясь.
   — Смелый ты парень, вот чего я гляжу. А мина, она же дура, слепая. Она ничего этого не видит, чинов-орденов не разбирает. Орлов усмехнулся, поднял с земли ещё тёплый осколок, взвесил на руке. Заговорил насмешливо:
   — Он за войну столько металла на меня извёл — трём академикам не подсчитать. Если весь этот металлолом собрать да в дело пустить, на танковую дивизию хватит. Так что считай — из-за меня у немцев одной танковой дивизией меньше. Понял теперь? Увидев вокруг столько людей, пушки, Леонтьев, как всякий человек, не понимающий обстановки, почувствовал себя в безопасности. Особенно после страха, которого он натерлелся, пока шли по городу. Прежде всего он отыскал комбата. Беличенко стоял на краю ровика, нагнув голову в сдвинутой на затылок белой кубанке, кричал в телефонную трубку:
   — Гуркин! Гуркин! Где ты пропал совсем? Левую вытянутую руку его, жилистую и в темноте очень белую, перевязывала Тоня, едва достававшая ему до плеча. А из ровика снизу смотрел на командира батареи телефонист, сидевший на корточках, по лицу его старался определить: бежать по связи или ещё обождать можно?
   — Гуркин? — быстро спросил Беличенко и нетерпеливо оглянулся на Тоню, словно она была причиной того, что ему не отвечали. Но Тоня, зубами затягивая бинт, легла на его руку щекой, и он позвал в телефонную трубку с внезапной нежностью:
   — Гуркин… Гуркин? Что ж ты молчал? Телефонист облегчённо вздохнул. Прижимая трубку плечом к уху, Беличенко здоровой рукой поспешно откатывал на раненой рукав и поглядывал вперёд орудия. Застегнул пуговицы. Со спины его сползла шинель. Он подхватил её.
   — Так! За полем уже возникла автоматная стрельба.
   — Так, так… Так что ж ты… Беличенко пробовал продеть руку в рукав шипели — рукав перекрутился, — он требовательно глянул на Тоню, не успевшую помочь.
   — Пропускай танки на меня! — заорал он в трубку. — Пехоту, автоматчиков прижми к земле! Услышав страшное слово «танки», да ещё чтоб их пропускали, Леонтьев выскочил вперёд, желая предупредить скорей, успеть.
   — Товарищ капитан! Товарищ капитан Беличенко! Беличенко обернулся на этот испуганный голос. Держа трубку в руке, как молоток, двинулся к Леонтьеву.
   — А ну, марш! Марш к орудию! От неожиданности Леонтьев растерялся. После уж он почувствовал себя оскорблённым. Он хотел предупредить, сделать лучше — зачем на него кричать! У него всегда были с Беличенко хорошие отношения. Когда Беличенко представляли к ордену, Леонтьев, как только узнал, сообщил ему по секрету. Он не имел права делать этого, но он вcе же сообщил. И он обиженно косился на него от орудия. Но хотя он и косился, в душе он был даже доволен, почувствовав над собой твёрдую руку. И он охотно переложил с себя на Беличенко ответственность за все, в том числе и за свою собственную жизнь.
   — Что? — спросил Беличенко, подозвав Ваню Горошко и все ещё хмурясь. Тот передал приказание командира полка. Беличенко глянул на полe впереди орудий. Там уже сильно слышна была автоматная стрельба. Сняться сейчас с позиций — танки могут догнать на походе. А главное — не мог он бросить пехоту, которая уже вступила в бой. Он взял Горошко за локоть:
   — Пришёл, блудный сын? И улыбнулся усталой улыбкой. С минуту смотрел в лицо ему.
   — А ведь я тебя опять пошлю. Ваня потемнел.
   — Что ж, товарищ капитан, и тот раз меня, и опять в тыл меня же…
   — Да не в тыл, чудак ты. И где он, тыл, вообще? — Беличенко взял из Ваниной руки окурок, который тот деликатно держал за спиной, затянулся несколько раз подряд. Рядом с Горошко он оказался большим, широким.
   — Тут без тебя на нас вон оттуда тaнки пошли. — Он кивнул подбородком в сторону садов. — Если б мы там не заминировали — хана нам. Да ещё Орлов подбил один танк гранатой. И Беличенко одобрительно глянул на красивого сержанта с гитарой тот, как бы не слыша, с величайшим вниманием продолжал на слух подтягивать струну.
   — Вот тебе и тыл. Говоря это, Беличенко все время шевелил затёкшими пальцами раненой, болевшей руки. Вдруг поморщился: неловкое движение отдалось сильной болью. Он бросил догоревший окурок.
   — Видишь скирды на поле? Впереди на зимнем, озаряемом вспышками небе, как два дома, темнели скирды.
   — Поджечь их надо, когда танки пойдут. А ты говоришь — тыл. Он держал Ваню за локоть. Так уж получается на войне, что в самые опасные места посылаешь самых дорогих тебе, самых верных людей.
   — Возьмёшь пару бутылок с зажигательной смесью. Новый у нас старшина приблудился, у него возьмёшь. А совсем другие слова надо было бы говорить сейчас. Только эти слова почему-то всегда говорить неловко. Он все держал Ваню за локоть, и тот чувствовал себя стеснённо. Помахивая в руке гитарой, подошёл Орлов, герой дня. Услышав, о чем разговор, покровительственно оглядел Ваню, подмигнул:
   — Когда ни помирать, все равно день терять — так говорю? Беличенко не любил развязных людей. Он сердито подождал, пока Орлов уйдёт, тогда уж простился с ординарцем.
   — Ну, иди, — сказал он. — Помни: ждать буду. Иди. Горошко понимал, что это означает: поджечь скирды и осветить все вокруг, когда пойдут танки. Когда танки идут, все живое стремится стать незаметным. О плохом Ваня не думал, но вообще-то всякое бывает на фронте. И поэтому, найдя старшину, он первым делом сказал доверительно:
   — Старшина, я тут гимнастёрку комбата отдал одной венгерке стирать. Ещё когда мы только стали тут. Шерстяная гимнастёрка, новая совсем. В случае чего, забеги возьми, я дом укажу. Новый старшина, принявший остатки хозяйства, был рыжеусый, бравый, гвардейского вида. Ничем он не напоминал Пономарёва. И только одно у них было общее: так же, как Пономарёв, он больше всего на свете не терпел потерь и убытков. Вот эту черту сразу заметили бойцы, и как-то даже приятна была она им сейчас. Та самая черта, за которую при жизни больше всего в душе и вслух ругали Пономарёва. Услышав, что недостаёт ещё гимнастёрки, старшина, весь день видевший одни убытки и разрушения, набросился на Горошко, не разобрав дела:
   — То есть как так отдал? Как так возьми, говорю? Горошко поглядел — не в себе человек. И пошёл искать кого-либо из разведчиков. Встретился Сeмынин, самый здоровый и самый ленивый из всех. Три дня назад Горошко поссорился с ним: Семынин закоптил его котелок и не почистил. В другое время он бы не обратился к нему — характер у Вани был. Но сейчас выбирать не приходилось. И, давая понять, что прошлое забыто, он рассказал ему своё дело и попросил:
   — Будь другом, забеги, если отходить станете. А то гимнастёрка, понимаешь, новая, комбат как раз любит её.
   — А сам-то ты что? — удивился Семынин. — Сам чего не можешь? Горошко потупился.
   — Да видишь, так дело выходит… Словом, не по пути мне.
   — В штаб, что ли, опять отправляют?
   — Ага.
   — Так ты так бы и сказал. Ладно уж, возьму, — согласился Семынин, потому что в общем-то он был человек великодушный. И Горошко ушёл. Он вылез за бруствер окопа, глубже натянул ушанку и бегом, пригибаясь, двинулся по полю навстречу стрельбе. Над полем, как искры на ветру, в разные стороны летали трассирующие пули. Но не столько берёгся он пуль, как опасался, не упасть бы. С ним были стеклянные бутылки с зажигательной смесью, а он не доверял им. При свете взлетавших ракет с батареи ещё некоторое время была видна перебегавшая, все удаляющаяся одинокая фигура. Расчёты обоих орудий, стоявших метрах в полутораста друг от друга, смотрели вслед Горошко и, когда смыкалась темнота, ждали, чтобы вновь взлетела ракета. Но вот ракета взлетела, а поле было пусто, только впереди орудий качались под ветром кусты и тени их на снегу. Горошко пропал. Успел добежать или немецкая пуля нашла его? Стога все не загорались, и только усилившаяся стрельба приблизилась как будто. Менявшийся ветер носил над полем рокот моторов танков, они слышны были то с фланга, то рядом совсем, то исчезали. Стоя возле орудия, Беличенко прислушивался к голосам солдат. Они сидели на земле в окопе, пушка заслоняла их, и он только слышал разговоры.
   — Это нас приказ ссадил с машин, а то были бы мы сейчас за Дунаем на формировке, в баньке парились бы. А вы б тут воевали, — оживлённо говорил разбитной солдатик, пришедший вместе с Архиповым. Как бы платя за гостеприимство, он ко всем поворачивался, довольный, и голос его то затихал, то усиливался. — Это на полчаса приказу опоздать или бы немец погодил с наступлением — и все, читали бы мы про вас сводки. Мы уже по машинам сидели. Заряжающий Никонов — комбат определил его по густому, табачному голосу — спросил:
   — Чего же вы сюда шли в таком разе? Семеро вас осталось, ни начальства над вами, ни приказа — топали б за Дунай. Кто вас неволил?
   — Кто? — бойко, весело засмеялся пехотинец. — Будто сам не знаешь кто? Я, если знать хочешь, имею право вовсе не участвовать.
   — То есть как же это ты имеешь право?
   — А так. Могу на законном основании сидеть в тылу. — Он подождал, пока всем любопытно станет. — У меня грудь куриная. Солдата с «куриной» грудью и Беличенко встречал впервые. Ему стало интересно. Но он продолжал стоять на своём месте и слушать. А там сразу несколько голосов спросили озадаченно:
   — Чего это?
   — Грудь, говорю, куриная. Можете пощупать, если сомневаетесь. Стало тихо. Видимо, в самом деле щупали.
   — Меня четыре медкомиссии отставили, — весело хвастался пехотинец, пока остальные удостоверялись на ощупь. Потом незнакомый голос, принадлежавший человеку пожилому, сказал:
   — Грудь куриная, а не летаешь. Так, может, ты несёшься? И все засмеялись. «Все же весёлый мы народ, — подумал Беличенко. — Из тех, что сейчас смеются, после боя, может, и половины не останется. И знают они это, и все же шутка у нас не переводится. А если в душу к любому заглянуть, что он несёт в ней?..» Словно подтверждая eго мысли, тот же пожилой голос заговорил:
   — А вот мне, ребята, через свой дом припало идти. Как посмотрел — до сих пор вижу. Хутор наш на горе стоит, место сухое, весёлое. Внизу речка. Весной, как садам цвести, не хвалясь скажу, лучше нашего места не видел… Вот так он одной улицей прошёл — нет улицы. А по другой не успел факельщиков пустить, тут наши его нажали. Так на той улице все деревья целые, все листочки на них зеленые. Поглядел я, как мои четверо у соседей жмутся, да и пошёл дальше войну догонять. Что сделаешь? А я плотник, я хороший могу дом поставить… Как они там без меня справляются?
   — Что дом! — перебил пехотинец с «куриной» грудью. — Это все отец перед войной копил, все старался, хотел новый дом поставить. Пока строили, так он вокруг все похаживает до подкладывает, с плотниками говорит уважительно, чтоб не обиделись. Отец хозяин был. Поставили, первый раз печь затопили, сели завтракать. Отец, как полагается, поллитровку на стол. «Ну, говорит, дом поставили, теперь будем жить». И только он это сказал, девчонка наша вбегает с улицы: «Батя, война!» Было это двадцать второго июня, а ещё июль не кончился, мать уже на него похоронную получила. Мне лично домов не жалко, мне только людей жаль. Ветер явственно донёс рокот танковых моторов, и солдаты некоторое время прислушивались. Из темноты по двое, по одному стали выбегать пехотинцы. Некоторые на бегу оглядывались, стреляли куда-то назад и вверх и бежали дальше, минуя батарею.
   — Что делают, что делают, сволочи! — наблюдая за пехотинцами, с гневом и презрением повторял Никонов. Солдаты уже не разговаривали, а стоя смотрели на отступавшую пехоту. Слева, из-за садов, осветив их короткими вспышками, ударила миномётная батарея, и четыре огненных разрыва встали впереди. Миномётчики повторили залп, ещё и ещё. Оттого, что бойцы у пушек ничего не делали, а только ждали, тревога, возникшая при виде отступавшей пехоты, усилилась. Телефонист, до сих пор сидевший спокойно, стал вызывать командира батальона.
   — «Каспия»! «Каспия»! — повторял он все более, встревоженным голосом. Ему страшно было идти под разрывы, откуда бежали пехотинцы, и все своё желание жить он вкладывал в это «Каспия». Но Беличенко глянул на него, и связист строго сказал напарнику:
   — Посиди-ка, я сбегаю. И, взяв катушку в одну руку, побежал по проводу, тяжело топая сапогами, носки которых он ставил вовнутрь. Тоня видела, как Беличенко поглядывает на часы, уже несколько раз он оборачивался, будто ища кого-то, и, тотчас же забыв, начинал опять смотреть на поле впереди орудий. Брови сдвинуты, глубокая поперечная морщина разделила их, рот отвердел, и все лицо жёсткое, неприязненное. Господи, если бы он понимал, какой он родной сейчас.
   — Ты что? — спросил Беличенко, заметив её рядом и глянув на неё рассеянными глазами. Вдруг далеко впереди вспыхнуло, огонь взлетел по соломе вверх и исчез. На горящем снегу стояла скирда, белый дым густо валил от неё. Опять пыхнуло, и опять дым задушил огонь. Но вот пламя дохнуло из середины, охватило скирду, и лица бойцов на батарее смутно осветились. Это Горошко подал о себе весть. Отовсюду к горящей скирде потянулись трассы пуль. И несколько групп пехотинцев, попавших в свет, пригибаясь, шарахнулись в стороны, стреляя назад. Из темноты, сбоку, будто огненный глаз засверкал. Веер светящихся огненных нуль рассеялся над головами бегущих, и все услышали грубый стук танкового пулемёта.
   — Танки! — оборачиваясь, закричал наводчик, мгновенно побледнев, одни тёмные глаза остались на лице. С внезапно вскипевшей злобой Беличенко оттолкнул его.
   — На танки не глядят, их бьют! Вспыхнула другая скирда, и стал виден танк, озарённый сбоку. Он шёл стороной, длинная пушка его, красная от пламени, покачивалась. И ещё несколько танков показалось на свет, гусеницы их кроваво блестели. Впереди падали и догорали на снегу ракеты. Беличенко выбрал первый. Неотрывно следя в панораму, наводил орудие. Воротник гимнастёрки давил горло. Расстегнул его, всей потной шеей ощутив холод и ветер. Стало легче дышать. От напряжения глаз заливало слезой. Беличенко отёр его, поглядел на тёмное, давая глазам успокоиться, и, когда вновь глянул в панораму, танк наползал на перекрестие. Он взял небольшое упреждение и выстрелил. Рявкнуло, оглушило орудие. Открыли замок, н тёплый пар, пахнущий порохом, пронесло мимо лица.
   — Снаряд! — крикнул Беличенко. Окутавшись бензиновым дымом, взрычав так, что здесь было слышно, танк развернулся на орудие, стреляя из пушки. Беличенко стоял уже без шинели, без пояса, в одной расстёгнутой гимнастёрке и кубанке на потной голове. Крепко расставив ноги, прижавшись бровью к глазку панорамы, целился. Вдруг все закричали, раздался взрыв, и снег перед танком осветился. Но Беличенко не успел ничего понять: в этот момент он выстрелил. Весь подавшись вперёд, душевным усилием помогая снаряду лететь, он увидел, как сверкнуло и взвихрённый снег накрыл танк. Когда облако осело, танк стоял совершенно целый, только башня покривилась. Беличенко разогнулся. На поле горели ещё два танка, и множество копён, прежде не видных, выступили теперь на свет. Ещё вставали запоздалые разрывы, но ни танков, ни пехоты немецкой не было. И пелена страшного напряжения упала с глаз. Беличенко вытер лоб кубанкой, снова надел её:
   — Дайте закурить. Он наклонился над солдатскими ладонями, пахнущими от снарядов железом и порохом, — в них бился зажатый огонёк — и радостной была первая затяжка. А вокруг, светя папиросками, солдаты громкими голосами рассказывали подробности боя. Беличенко слушал с недоверчивой улыбкой: он ничего этого не видел. Он этот раз был за наводчика и из всего боя видел танк в стекле панорамы. Опершись спиной о щит орудия, который во многих местах был пробит крупными осколками, он стоял горячий, в распоясанной гимнастёрке, точно хорошо поработавший плотник. Но чья-то рука уже застёгивала пуговицы у него на груди. Конечно же, это Тоня. Кроме пуль, танков, снарядов и мин, оказывается, есть на фронте и такая опасность: простудиться. Он сверху смотрел на её подымавшуюся от пуговицы к пуговице руку. А Тоня, пользуясь моментом, накидывает ему на плечи шинель.
   — Ты потный, остынешь. — Смотрит повязку. — У тебя кровь на бинтах, — говорит она. В самом дело, кровь. И он начинает чувствовать, как болит рука. Он берет у телефониста трубку и вызывает Назарова. До второго орудия метров сто пятьдесят, так что голос слышно и в трубку, и простым ухом.
   — Назаров? Живой? Хорошо стрелял… За танк спасибо. Нe ты подбил?.. А кто? И Тоня, и батарейцы смотрят на Беличенко и ждут. Им тоже интересно знать, кто подбил второй танк. Но комбат сузившимися глазами глядит поверх голов и вдруг кричит яростно:
   — Танки слева! По танкам слева прямой наводкой… Пехотинец бежал, согнувшись, метя по снегу полами шинели, сильно припадая на левую ногу. Лицо смято страхом, глаза одичалые.
   — Стой! — крикнул Горошко. Пехотинец обернулся, выстрелил назад куда-то и побежал дальше. Горошко дал над его головой очередь.
   — Стой! Пехотинец как бежал — присел, увидев Горошко, охотно спрыгнул к нему в окоп. Сел на землю, озираясь.
   — Куда бежал?
   — Все бегут… При свете горящей скирды Горошко разглядел его. Солдат был смирного вида. Глубоко насунутая ушанка примяла уши, они покорно торчали вниз лицо небритое, глаза томящиеся, светлые.
   — Как то есть все бегут? — продолжал сурово допрашивать Горошко, поскольку дальше собирался попросить закурить. — Я вот не бегу.
   — А ты что же делаешь здесь? — робко спросил пехотинец.
   — Наблюдаю. — И Горошко широко показал рукой. На пехотинца это произвело сильное впечатление. Раз среди такого страха и грома человек сидит, приставленный к делу, значит, знает. И даже само место, где он сидел, показалось надёжным. Он охотно подчинился.