Добравшись до Городца и до своей горницы, Александр Маркович, не раздеваясь, повалился на ложе. Но не успел уснуть, как за ним прибежали с криками. По дороге, от Рождества на кладбище, валила к Городцу толпа конных и пеших новгородцев с оружием и дрекольем — выгонять княжеских послов и наместника.
   Толпа окружила Городец, прорвалась в ворота, и тверским боярам довелось досыти наслушаться в этот день пресловущего новгородского срамословия.
   Дружину тверичей разоружили, бояр поковали в железа, разгромили амбары с товарами тверских гостей, а Бороздина с Александром Марковичем намерились было отослать в Тверь безо всего, одною душою. Досыти поспорив, им все-таки под конец воротили платье и коней и отослали прочь вместе с помятою дружиной.
   Бороздин ехал, свирепо озираясь на исчезающие вдали верхи новгородских соборов, башен и теремов, изредка, для облегчения душевного, ругая вслух и город, и всех поряду новгородских вятших.
   — Вот! А ты ездил баять с има! Дотолковал? Понял, что за народ?! — с горячностью спрашивал он Александра Марковича, спасшего-таки от толпы своего «Николу», которого вез теперь за пазухою.
   — Понял, — ответил односложно Александр, и Бороздин, с мрачным недоумением поглядев на него, осекся.

 
   Меж тем как битые, наспех перевязанные тверичи, в сопровождении городских приставов, пробирались по дороге на Бронничи, скорые гонцы помчались из Нова Города во все концы волости Новогородской кликать рать. Бороздин, едва избавившись от новгородских приставов, заторопился изо всех сил, мысля поднять тверские полки, чтобы изгоном захватить Торжок. Но новгородская рать уже шла за ними следом, и когда тверская, наспех собранная сила (только-только справились с жатвою) двинулась к Торжку, там их уже ожидал новгородский полк, собранный изо всех волостей и пригородов: Ладоги, Русы, Порхова. Пришла ижора, корела, весь и вожане вместе с городским новгородским ополчением и дружинами бояр. И тверские воеводы, измерив на глаз и посчитав число новгородских воев, не рискнули без князя ратиться со всем Господином Новым Городом…
   Начались долгие пересылки из стана в стан, и кончили тем, что приговорили ожидать князя Михайлу из Орды. Буде он получит ярлык на великое княжение, то и новгородцы примут тверского князя у себя на столе.
   Тайные гонцы тотчас донесли о том на Москву, где тревожно ждали исхода новгородских событий.


ГЛАВА 8


   По наказу Юрия, княжич Иван отправился постеречи Переяславля, и в Москве из всех Даниловичей остался лишь восьмилетний Афанасий. Впрочем, за Москву, пока ее хранили Протасий с Бяконтом, можно было не бояться.
   Иван меньше всего годился в ратные воеводы. Он был задумчив, богомолен, внимателен к зажитку и молчалив. Любовь покойного Данилы к делам хозяйственным передалась ему вполне, только ежели Данила лез, бывало, сам и в коптильни, и в сушильни, и в бертьяницы, отроком убегал на торг прошать купцов о товаре и засовывал любопытный нос во все щели, ничуть не обинуясь княжеским достоинством своим, Иван больше смотрел молча, издали, запоминая про себя, а коли прошал о чем — редко и не всякого, а только ближних, двух-трех бояринов да старого батиного дворского и редких, тоже пожилых, воспитанных Данилою холопов. Поэтому все знали токмо о богомольности Ивана и мало кто — что шестнадцатилетний княжич помнит все села Даниловы, знает, где какое стоит и сколь в нем скота и добра; что ему лучше, чем старшему брату Юрию, ведомы запасы и сокровища, собранные и припрятанные их родителем, и что богомольный княжич не ошибаясь мог бы перечислить, какие цены и на какой товар стоят ноне в торгу.
   Мало не нарушив наказ брата, Иван и в Переяславль доехал не прежде чем окончили жатву, обмолотили и свезли хлеб в житницы. Всем этим ведали старые слуги отцовы, и Иван сам, пожалуй, не смог бы сказать толком, зачем он из рани ранней следил, стоя молчаливо посторонь, как везли хлеб, и про себя пересчитывал возы, зачем, пробираясь украдом в бертьяницу, перещупывал мягкую рухлядь и, смущаясь, прошал потом ключника, не потратит ли моль дорогих береженых соболей? В церкви, на молитве, он, и не думая о том, запоминал всякую утварь и рухлядь церковную так, что мог бы потом сказать, где что стоит и лежит. Еще в отрочестве, когда княгиня Овдотья с руганью накидывалась, бывало, на девок и мамок, потерявших какую-нито любую лопотинку, и щедро сыпала девкам тычки и пощечины, княжич Иван молча подходил сзади и, дергая мать за подол, подавал потерянную вещь. Так что иногда и сами девки сенные прошали: «Иванушко, поищи, голубок, камчатну сорочку Юрко задевал!» Или: «Сапожок пропал у Сашка красненькой, куды и сунули? Не то государыня-матушка нас прибьет!» Иван тотчас находил просимое. Его гладили по голове, ласкали, совали то морковку, то кочерыжку или горсть вишенья, и только старая постельница князя Данилы, покачивая головой, предрекала:
   — Ну, девки, етот вырастет, жизни никоторой из вас не даст! За кажну оплошку деревянной пилой пилить станет!
   Юрий знал, конечно, что брат Иван в воеводы не гож, и посылал его в Переяславль только затем, чтобы энатье было: мол, московский княжич в городе, стало, и без него, Юрия, не брошен Переяславль. Наместничали там старые переяславские бояре: престарелый Терентий Мишинич с сыном Михаилом, новгородский выходец, служивший еще прежним переяславским князьям, Дмитрию Александровичу и Ивану Дмитричу; Добрыня Феофаныч, Еремей Онтоныч, Софрон и Моисей — из природных бояр переяславских. Они же должны были постеречь город и от всякой ратной грозы.
   Мнительный Юрий не очень полагался на одних переяславцев и потому в помочь брату послал еще московского большого боярина Окатия, с наказом, коли что, привести всех переяславцев к присяге и тотчас слать в Москву за подмогою.
   Окатий, однако, не сумел передать весть на Москву. И о том, что под Переяславлем стоит с дружиною Акинф Великой и город вот-вот падет, узналось на Москве случаем, от прискакавшего из Весок Родионова холопа.
   Вески, как и соседнее село, коее Родион Нестерович нарек своим именем, принадлежали отцу Акинфа Великого, Гавриле Олексичу, и были переданы волынскому боярину князем Данилой. Акинф пото и не сговорил с Юрием, что хотел заехать Родиона в думе княжеской и прошал воротить ему Родионовы села под Переяславлем, яко свое родовое добро.
   Холоп, прискакавший из Весок, служил еще старому Нестеру на Волыни и был предан ихней семье до живота своего. Пото и вымчал без передыха полтораста верст до Москвы и уже на последних силах, прохрипев: «К Несторычу веди!» — ввалил в хоромы боярина.
   — Дворский убит! — долагал он тем же часом Родиону. — Прочие в недоумении и страхе. Будешь ли, батюшко? Иные уж и передались по грехам — шкура-то одна, снимут — не отростишь…
   Гонца, что оставил назади двух мертвых коней, качало. Рассказав, он начал заваливаться вбок. Родион махнул рукой — холопа уволокли под руки.
   Дворский, убитый в Весках, был свой, ближний, с Волыни. Ему Родион был обязан жизнью. Пото и посадил на переяславских вотчинах, знал: не продаст!
   — Ну, Акинф! — только и процедил он с угрозою.
   Едва гонца уволокли отсыпаться, Родион тотчас велел кликать слуг и собирать дружину. Ключник, разглядев побелевшее от ярости лицо господина, аж вздрогнул. Переспросил:
   — Всех собирать?
   Родион, овладев собою, поднял холодные глаза:
   — Всех! — И в спину ключнику: — Возов не берем, снедь в торока!
   Он тут же послал с вестью к Протасию с Бяконтом. Бяконт растерялся было, но Протасий постиг дело мигом.
   — Переяславль потеряем, всё потеряем. И батюшка князь не простит! — изрек он твердо и тотчас велел готовить запасной полк в помочь Родиону. Отослав посыльных, Протасий прикрыл глаза, подумал: «Вот оно! Грех мой, на мне грех! Неужели подошло? — покрутил головой: — Нет, не то! Нет… Еще нет… — и тут же представив себе мягкое лицо княжича Ивана, до боли стиснул зубы: — Неужели и этого мальчишку, стойно Борису, в полон отдадим? Того хоть сам Юрий Данилыч…» — недобро подумалось о князе. Нехорошо Протасий поднялся, туже подтянул пояс. Высокий, прошел хоромы, спустился во двор, где уже ждал оседланный конь. На лестнице один из молодых кметей потянулся к нему сказать что-то, раскрыл было рот, но не решился. Протасий заметил невольное движение парня, приодержался, внимательнее взглянув, прошел и уже на дворе, сев на коня и тронув, вспомнил: батька у него в Переяславле! Федор! Знакомец покойного Данилы Лексаныча, грамоту князя Ивана Митрича, дарственную на Переяславль, еще привозил… Подозвав дворского, велел вызвать парня — «которой переяславской там!» — и отослать с полком Родионовой помочи. «Пущай батьку повидит свово! Пото и прошал, верно, меня, да оробел», — подумал Протасий и позабыл, отодвинули иные заботы. Не грех было покрепить Москву, тверичи и сюда могли сунуться! Только вечером напомнилось вновь, хотел расспросить молодца погоднее, но в сторожах были уже иные кмети, а дворский на вопрос Протасия отмолвил, что днем еще отослал парня в полк, два часа как уже выступивший из Москвы…
   Родион, едва дождав Протасьевой помочи, повел своих и Протасьевых ратников прямою дорогой, минуя Дмитров, благо по холодной поре проселки подстыли крепко и можно было не бояться завязнуть в топкой грязи осенних полей.
   Лужи раскалывались вдрызг брызгами сухого слоистого льда. Подмерзшая земля глухо гудела под копытами. Шли крупной рысью. Хорошие, киевских степных кровей, сытые выстоявшиеся жеребцы легко несли седоков, приторочивших брони и сулицы к седлам заводных коней. Сам Родион тоже скакал верхом, презрительно отвергнув предложенный было дворским крытый возок. «Лишь бы успеть! Скорей! Скорей! Скорей!» Под конями стонала дорога.


ГЛАВА 9


   3а двором лежал труп убитого Родионова дворского, что дерзко не похотел поклониться Акинфу. Сейчас он был весь плоский, похожий на старое платье. Акинф не велел убирать тела — для острастки прочим — и теперь, выйдя во двор, едва вспомнил о мертвеце, и то по рычанию собаки. Бродячий пес, свирепо и трусливо взлаяв, посунулся в кусты — шерсть дыбом, подобранное брюхо, — одичало глядя на Акинфа, вздрагивая и не переставая рычать, ждал, когда отойдет человек. Пугни — прыгнет и зальется тоскливым воем, закидывая морду. «Нать прибрать, што ли…» — подумал Акинф. Утренняя злость уже угасла в нем. Он повернулся, пес за его спиной снова прыгнул к трупу.
   — Эгей! — позвал боярин и кивком, не оборачиваясь, приказал унести мертвеца.
   Доверенный холоп, по кличке Козел, когда-то ушедший с ним вместях из Переяславля ко князю Андрею, подошел сзади, помялся, сожидая, когда Акинф поворотит к нему лицо.
   — Тож не спитце? — спросил Акинф добродушно. Козел посопел в темноте, поморгал глазами, сказал с хрипотцой:
   — Дозволь, Окинф Гаврилыч, в Княжово сгонять!
   — Почто?
   — Красного петуха дружку старому, Федьке, нать пустить!
   Акинф глянул вприщур на хищную морду Козла. Усмехнулся. Отмолвил без злобы:
   — Охолонь. Михайло-князь не Андрей. Он ентова не любит. Думать надоть! Да и тебе тута жить самому. Всех попалишь, сам куда денесси? Ты ево, дружка-то, лучше сперва попужай, а после лаской… Деревню хошь получить? — спросил Акинф, и Козел, даже в темноте видать было, аж покраснел от вожделения. — А штоб тя мужики попалили в той деревне, хошь?
   — продолжал Акинф. — Ну вот! А ты — петуха… Нам и Переяславля бы зорить не стоило, да людей не удержишь. Ну, а мы с тобой тоже внакладе не останемся! Кто тамо, в городи, из княжичей, Иван Данилыч? Вота на ево голове с московлян окуп и возьмем! Из утра поезжай до Купани, ратных нет, дак и до Клещина проскочи. Да смотри, не балуй у меня! Внял?!
   Холоп обиженно хмыкнул, полез назад, в хоромину.
   Акинф стоял, думал. День был хлопотной. На заре изгоном захватили окологородье, разоставили сторожу по дорогам. Кое-кому и в Переяславль была подана весть. Може, в ину пору и ворота открыли бы, как знать! Да Юрий не дурак, вишь, брата дослал за себя. Теперича, должно, московиты людишек в осаду забивают…
   Давеча, о полдни, проехал до Горищ, зашел к настоятелю. Свой был монастырь! Сколь вкладов они с родителем-батюшкой подавали на помин души! Суетливый настоятель выбежал с ахами да вздохами: «Воротились! Акинфу Гаврилычу!» Захлопотал об угощении… А он сидел, развались, рассеянно постукивая по столу кончиками пальцев в дорогих перстнях. Вдруг почувствовал, что уже и устал, и годы не прежние… Милостиво выслушивал многословную настоятелеву лесть. Знал, что на мал час нахлынуло такое, что сей же миг разом встанет… да вот уже и позвали! Поднялся, рассеянно кивнул на прощание. Зять Давыд стоял в дверях палаты, торопил. Вышли на снег. Кони перебирали копытами. Пока вдевал ногу в стремя, пока всел в седло, подъехал старший сын Иван. С Горицкой горы Переяславль лежал как на ладони. Издали, мурашами на белом снегу, видать было, как конная рать обходит город. Что-то вспыхивало вдалеке, белый в морозном воздухе подымался дым.
   — Гляди, Иван! — весело сказал Акинф сыну. — Наши-то, а? Уже под самым городом!
   — Посад жгут, што ли? — спросил Иван, вглядываясь из-под руки. От молодого снега слепило глаза. Над черной, еще не застывшей осередке громадой озера подымался пар.
   — Ничо им не поможет! — отмолвил Акинф. — Завтра, послезавтра ли примет сделаем, и коли сами ся не передадут, возьмем город на щит. Я бы и седни! Да слушок есть — откроют ворота!
   Тотчас за монастырскими воротами к нему стали подъезжать дружинники и гонцы от старшин передовых отрядов. Подскакал воевода левой руки. Акинф окинул его разгоряченное лицо и, отвердев голосом и взором, изрек:
   — Повести ратным! Возьмем город — на три часа позволю эорить! Пущай зипунов добудут себе. Веселее станет на валы лезти!
   Отослал воеводу, и вспомнился вновь родитель-батюшка, что десять летов назад, на смертном одре, велел ему перекинуться ко князю Андрею. И как угадал покойник, царство ему небесное! Не выстоял Митрий Саныч! Служить надо сильному. Сильный сейчас — князь Михайло. Михайло хоть и ровен, а видать, покруче Андрей Саныча, да и поумней. «Пожалуй, не прогадаю и нынче!» — подумал Акинф. А поднесет он Михайле Переяславль да вотчины воротит свои… «Сынов уж пристрою тогда! Ивана в свое место, в думу княжую. Федюху… того ищо оженить нать!»
   Перемолвив с зятем Давыдом, Акинф отослал его на правую руку, велев перейти Трубеж и стать в Никитском монастыре, замкнув кольцо осады. Сам начал объезжать окологородье, примериваясь, где ловчее примет приметывать. Подумалось было, что с озера, да молодой лед на Клещине показался и тонок и слабоват. Не ровен час, не искупались бы кмети!
   До вечера, разоставляя дозоры, двигая полки, все ждал Акинф добровольной сдачи города. Да нет, видно, передолили-таки московляне. Ну что ж, сами себе на беду деют!
   В потемнях уже Акинф воротился в Вески. Все ж таки его озаботило маненько. Спать бы сейчас самая пора, а не спится! Либо уж излиха устал? И то верно, шутка — с утра в седле!
   Холопы ушли. Давно уже уволокли и убитого, а Акинф все стоял, кутаясь в долгий дорожный вотол, все смотрел и смотрел в далекую отревоженную тьму. Узкая зеленая полоса яснеющей зари уже отделила небо от земли, но не прогнала еще ночных теней. И Акинф, на мгновение прикрыв глаза, втянул сырой острый запах озера, и вспомнилась вдруг далекая, из младости, поездка их с отцом туда, за озеро, в Княжево-село, и тогдашние отцовы слова: «Волга… широко… простор». А и здесь простор! И никуда и не надо больше. Вот была и Волга, и степи, и Орда, стольный Владимир, Городец и шумная Тверь, — всё, почитай, было! А теперь: отбить Переяславль и вернуться в отцовы хоромы, и сидеть в Весках да глядеть на озеро, на далекий Клещин-городок на той стороне… Да ездить на службы в Горицы, принимать поклоны настоятеля и всей братии монастырской. И — чего больше! И умереть в своем терему. При сынах, при добре, в спокое… В почете от князя свово… Он повел плечами: ну, до старости далеко еще! Отец на восьмом десятке умер, и он не мене проживет! Утренний ветерок холодил лицо. Акинф прищурился, представил, как въедет в Переяславль сегодняшним вечером. Поежился, громко позвал слугу.


ГЛАВА 10


   Федор вышел на крыльцо, пошатываясь от слабости. Прошел к сараю. Молодой снег, выпавший за ночь, осветлял двор.
   Под жердяным навесом дремали лошади. Из сенника слышался храп старого Яшки-Ойнаса, литвин до глубокого снега все ночевал при конях. Вздыхали коровы. Овцы серою грудой сонно ворочались в загоне. Дворовый пес неслышно подошел сзади, молча, мало не испугав, ткнулся носом в руку хозяина, вильнул хвостом, зевнул и, свесив уши, ушел обратно досыпать свои песьи сны. Федор запахнул плотнее овчинный зипун, поворотил от сарая и остановился, вбирая ноздрями морозное дыхание предутреннего ветра. Прямо перед ним был мягкий обвод соломенной кровли, тын, за которым смутнели избы деревни и дальний лес, неровною грядою замкнувший окоем с той стороны, куда уходили дороги на Ростов и Владимир и дальше, в далекую Орду, и где уже яснело, бледнело и зеленело небо, как будто с ночною темнотой уходящее ввысь от земли.
   Родимый дом! Здесь вот, на этом же месте, стоял его высокий терем, спаленный Козлом, терем, которому нынешний только-только что по плечо; а еще прежде был отцов дом, широкий и низкий, из которого Федор выбирался младенем и топал ножками по колкому первому снегу…
   Отсюда отец ушел к Раковору и не воротился домой. Отсюда ушла замуж за углицкого купчика сестра Опроська да и пропала потом невестимо в ордынском плену. Здесь он делился с братом Грикшей, что сейчас на Москве, в монастыре Даниловом. Здесь, уже в этом, последнем доме умирала мать. Отсюда уходил он в далекие пути в Новгород и Владимир, молодой, жадный до неведомых земель и больших городов. Отсюда потом отправлял сына в Москву, к брату. Сын теперь служит у тысяцкого Протасия. Рослый сын, выше батьки вымахал! Давно чегой-то вестей не бывало от ево… Здесь была у него та, далекая кухмерьская любовь… Такая далекая уже, что словно и не было ее, а так, во снях приснилось…
   Как рвался он, молодым, вон из родимой избы! И вот было все! Были города, языки и земли; служил он двум хорошим князьям, честно служил, до последнего часу. И рати водил, и не робел на борони. Добыл почет и зажиток. Видел Новгород Великий, город своей детской мечты. Все повидал, что просила душа! И возвращался каждый раз снова сюда, в Княжево, в родимый дом, а когда и на родимое пепелище! В этот дом привозил он добро, сюда привел когда-то первого холопа, захваченного на борони, того самого Ойнаса-Яшку. Сюда же привел и жену Феню. И теперь, когда годы пошли под уклон, что осталось ему от походов и странствий, что добыл он в далеких путях? Ничего, кроме этого дома, что стоит на родовой земле покойного родителя, зарытого невестимо где, в чудском краю, на чужбине. Крытый соломою дом, и кони, и овцы в хлеву. Старый Ойнас, такой же старый теперь, как и он, Федор. Да пашня за домом, что надо взорать по весне и вырастить рожь. И, может быть, приведет ему Бог лечь в эту землю, с матерью рядом, на отчем погосте, близ родимого дома, отчего дома своего…
   С острой радостной болью понял он сейчас, как все это любит, и потому стоял, ежась от легкой дрожи, медлил и длил мгновения тишины. Будут день и заботы, воротится болезнь, что треплет и треплет его, почитай, вторую неделю, будут ворчание и попреки жены и служебные тяготы, нынче вовсе ставшие неинтересными Федору, и закружат и отодвинут посторонь эту боль и эту любовь… А сейчас… только сейчас и можно стоять, и дрогнуть, и смотреть, как яснеет небо и меркнут звезды и как кровля родимого дома все четче и четче вырезывается на утренней заре.
   За изгородой послышались сперва скрип приближающихся саней, затем топот и храп коня.
   — Эгей! — донеслось с улицы.
   — Кого Бог несет? — недовольно отозвался Федор.
   — Не спишь?
   Теперь Федор узнал по голосу знакомого мауринского мужика Тимоню и подошел к калитке.
   — Беда, Михалкич! Окинф с ратью к городу подошел! Невестимо и как!
   — Где?! — выдохнул Федор.
   — Уже у Гориц стоят!
   Вот оно. Чего ждал, чего боялся все эти годы. Подошло. И, как на грех, занедужил! Да беда николи вовремя и не приходит… Ну что ж, Окинф! Померяемси с тобою напоследях! И Козел, верно, с ним, опеть хоромы на дым спустит!
   В доме послышалось шевеление. Феня, раскосмаченная со сна, в криво наброшенном платке, зевая во весь рот, выползла на двор. Завидев за изгородой чужие сани, исчезла.
   — Дак я погоню, — Михалкич! — договаривал Тимофей.
   — Не зайдешь?
   — Недосуг.
   — Куда правишь дале-то?
   — Теперича в Кухмерь, а оттоле в Купань!
   — Ин добро.
   Феня, уже прибранная, подошла с квасом.
   — Благодарствую, хозяюшка! — бросил Тимофей, торопливо опорожнив посудинку. Он почмокал, подбирая вожжи, послышался охлест и удаляющийся торопливо конский топ.
   — Куды зовут опеть? — ворчливо спросила Феня. — Недужного в спокое не оставят!
   — Окинф под городом, мать! Ты вот што: собери укладки да серебро. Счас, до свету, и зарой, худа б не было. И с хлебом, Яше накажи…
   Федор сперва было намерился ехать в Переяславль верхом, да почуя противную слабость в ногах, велел Якову заложить Серого в санки. Он круто срядился, прихватив саблю, бронь, татарский лук, топорик и каравай хлеба. Наказал, где и как прятать добро, привлек на миг Феню, что молча уродовала губы, дружески кивнул Ойнасу и выехал со двора еще в серых предрассветных сумерках. На полном свету Федор был уже у городских ворот Переяславля.
   Еще от Никитского начали ему попадаться торопливые встречные возы, иные шарахались прочь в испуге — видно, бежали из осады. В воротах творилось невообразимое. Месиво людей и лошадей с гомоном, истошными бабьими воплями и ржаньем колыхалось из стороны в сторону. Чей-то конь, как был, в оглоблях и хомуте, встал на задние ноги, мало не приздынув повозку, и рвался, храпя и роняя пену с оскаленной морды. Ратники, чужие,
   — видать, москвичи, — с копьями и саблями наголо загоняли толпу в ворота, а люди рвались наружу, с матом и воем прорываясь сквозь строй озверелых дружинников. Федор, сцепив зубы, встал на колени и, разогнав Серого, врезался в толпу. Ополоумевший ратник схватил было Серого под уздцы, но Федор, обнажив саблю и пригибаясь лицом к москвичу, проорал:
   — Отдай, гад! Развалю наполы!
   Тот отпрянул растерянно, и Федор вломился, хлеща наотмашь по конским мордам и людским головам, в низкие ворота, с треском и хрустом проехал по чьим-то саням и, вырвавшись в узкую, запруженную народом улицу, кнутом проложил себе дорогу к Красной площади. Тут тоже творились бестолочь и суетня, но люди были свои, и Федор, перемолвив с двумя-тремя, уже знал, что творится в городе. Заведя тяжко дышащего коня во двор молодечной, он проник боковым проходом в княжеские терема и, расталкивая холопов и молодших ратников, отправился искать боярина Терентия.
   Терентия Мишинича Федор нашел в столовой палате, в толпе своих и чужих, видно, московских, бояр, что шумели и спорили, стойно смердам на площади. Бросилось в глаза растерянное лицо юного княжича Ивана, затолканного и забытого боярами. Федор поклонился княжичу, прокашлялся. Тут Терентий завидел Федора, и Федор спросил у него нарочито громко, чтобы слышали все:
   — Сдавать град Окинфу не надумали?
   — Ты што! — едва не замахнулся на него боярин.
   — Я ништо. А в городи молвь такая. У ворот кто?
   Из толпы выдвинулся незнакомый московит в дорогом опашне, с надменным лицом. Глянув скользом на Федора, гневно вопросил Терентия:
   — Ето почто тут?!
   — Уйми людей, боярин! — с угрозой сказал москвичу Федор и, еще возвыся, спросил: — Почто моих ратных убрали со стен?! А ты — повидь, што кмети твои творят в воротах, опосле прошай! — кинул он через плечо московиту. Боярин пошел пятнами, задохнулся гневом, приздынул было кулаки, но юный княжич, что-то поняв наконец, схватил его за рукав и начал торопливо успокаивать. Федор, глаза в глаза, молча вопросил Терентия, тот, едва заметно поведя бровью, качнул головой: уйди, мол, от греха! — и сам, потянув Федора за собою, пошел к дверям палаты.
   Уже за дверями старик достал цветной плат, отер вспотевшее лицо:
   — Осрамил ты меня! Ето ж Окатий, большой боярин московской!
   — С… я на его! — возразил Федор. — Прикажи немедля моих людей на ворота вернуть, не то города не удержим!
   Терентий Мишинич вдруг улыбнулся весело:
   — Прости старика, Федя! Перепали маненько тута все!
   Подошел Михаил Терентьич. Кивнул Федору, как равному, вопросительно поглядел на отца. Терентий тут же велел ему вернуть переяславских дружинников к воротам, а московитов поставить охранять терема. Михаил хотел было спросить еще что-то, видно, про Окатия, по велению коего в воротах были поставлены вместо переяславцев москвичи, но не спросил, махнул рукой, побежал исполнять отцовский приказ.
   Терентий Мишинич вышел с Федором на заборола:
   — А мне баяли, хворый ты?!
   — И сейчас недужен! — отмолвил Федор сурово. — По мне, боярин, вот што: Гаврилыча постеречи не грех, и Онтонова сынка с Еремеем. Те-то, доброхоты Окинфовы, не открыли бы ворота отай!
   — Уже послано, Федя, — сказал Терентий Мишинич негромко и оглянулся, не услыхал бы кто. — На то моя старая голова еще сгодилась!
   Они поглядели друг на друга, и Федор, оттаивая душой, слегка улыбнулся тоже. Нет, не предаст он старика, как не предал в свою пору покойного князя Ивана Митрича!
   — Ступай, Федя! — сказал, помолчав, Терентий. — Наведешь порядок в воротах, ворочайси назад. Мыслю, без тебя вести Протасию передать не мочно. Дороги перегорожены все!