Солнце горячим варом обливает спину, отовсюду лезет трава, и в одетых зеленым дымом густеющих рощах немолчен птичий радостный щекот и свист. Он щурится от сверканья воды, когда выезжают на берег небольшой, полускрытой тальником речушки, слышит всплески кидающихся в воду осторожных бобров и думает... Вспоминает сына, который за малый срок пребывания в деревне уже заметно посвежел и так был увлечен игрою с детишками, что даже начал рваться из рук отца, слегка обидев этим родителя, на час малый перед отъездом заскочившего в деревню к Лутоне, нарочито повидать сына...
   "Мал еще! И я таким был!" - успокаивает он себя, оправдывая теперь, задним числом, Ванюшку. Хуже б стало, коли сидел в углу да плакал, цеплялся к отцу и вспоминал мать... Того, что Маша умерла, он и сам еще не постиг толком. Все блазнило, что где-то в гостях, в отлучке, и не удивил бы, пожалуй, узревши ее по-прежнему живой...
   Он ехал и вздыхал, рассеянно озирая убогого вида, кое-как слепленные хоромины в припутных деревнях. Ежегодные татарские, литовские да и невесть чьи набеги приучили местных жителей более полагаться на лесные засеки да овраги, чем на защиту подверженного огню хоромного строения.
   Степь, еще незримая, далекая, дышала где-то там, за рядами боров и дубовых рощ, за утренним росным изобилием широких полян, уже готовых разлиться смертельным размахом Куликова поля. Не этими ли дорогами шла тогда - и десяти летов не минуло с той поры! - великая рать князя Дмитрия к Дону, к роковому рубежу, где текла ихняя, русская кровь? Давняя битва уже начала обрастать легендами, выситься значением, яреть славою, и Иван Федоров, переживший ту далекую страду, уже с некоторого высока поглядывал на рязан, не пришедших ратью на помощь Москве...
   Рязанский боярин Станислав на легконогом, с плывущею поступью коне подъехал обочь.
   - Часом, не был на Куликовом поле? - вопросил.
   Иван отмолвил сдержанно, как и полагалось старшему воину, побывавшему в славном сражении:
   - Стоял! В полку левой руки! - Далее само выговорилось: - Ратных своих растерял, чаяли, конец уж нам, подо мною и коня убило... (Пущай знает, что нелегка была великая битва!)
   Но рязанец отмолвил с легкой необидной усмешкой:
   - Ну вот, вишь, мы, выходит, тебя и спасли! Я-то с Боброком стоял в едином полку! - И начавшему брусвянеть Ивану домолвил: - Пришли на рать без князева слова! Наших много тут билось, почитай, целый полк!
   И замолк, и проехал, ускользающим движением торнув дивного своего коня. И уже вполоборота, отъезжая, прокричал:
   - Радоница седни! Поминать будем своих, кто погиб, кто тамо лег. Подъезжай!
   Радоница! Как он-то смог позабыть, что в этот день ему надобно было бы не ехать тут, радуясь солнцу и весне, а сидеть там, на могиле Машиной, среди толпы поминальщиков, лупить вареные яйца, запивать пивом ржаной хлеб, роняя несколько капель на могилу... Будут встречи живых, слезы, возлияния. А вечером все буевище украсят зажженные на могилах свечи, и пусть те, что в земле, порадуют родичам своим, пришедшим их навестить! И счастье тому, кто погиб не в путях, не в походах, не зарыт где-то там, в чужой и далекой земле, куда не дойдут родимые стопы, чтобы почтить прах и разделить трапезу с дорогими мертвецами! Монголы увозят трупы своих далеко в степь и оставляют там, только ханов хоронят в курганах. А ясы дак даже у врага выкупают своих мертвецов: вера им непременно привезти домой покойника, похоронить у себя, поставив стоймя, торчком узкий поминальный камень. Прадеды русичей, бают, своих покойников сожигали, опосле насыпали курган. Мудрено понять: сожигали, а домовины-то как же? Домовину ить вырубали из целого ствола - и в огонь? Али уж после стали вырубать колоду, как бросили сожигать? Всего этого Иван не знал, да и не много думал о том, разве в такие вот, как это, мгновения. Ему еще было далеко до смерти - или казалось, что далеко? Сколькие уже ушли на его глазах за тот роковой порог и из простой, и из нарочитой чади! Уйдет и он в свой черед, как отец, как дед, как прадед Федор, которого когда-то любила тверская княжна, памятью чего остались старинные золотые сережки - два солнца с капельками небесной бирюзы... И для чего это все? И он сам, и жизнь, и вообще всякое бытие, что вечно умирает и никогда не кончается, нарождаясь и нарождаясь вновь...
   "Тьфу!" - Он отогнал раннюю пчелу, настырно лезущую к нему прямо в лицо, помахал в воздухе плетью, горяча коня. Подъехал к невеликой своей дружине:
   - Раззявы! Для вас же струги везут! Подмогните-ка рязанам, ну!
   Сам спешился, тоже уперся плечом, вытаскивая из грязи грузный насад. Вечером коли пить вместях, дак днем надобно и работать вместе!
   Вечером у костра пили, пели, сказывали бывальщины. Весенняя ночь, знобкая и прозрачная, струилась над ними, ведя неслышные хороводы звезд, и было хорошо. И даже стало жалко расставаться, ибо рязане провожали караван только до Дона.
   В четверток Фоминой недели уже спускали на воду, заново просмолив, насад и струги, дав вздохнуть наконец замученным, встрепанным лошадям, что, освобожденные от упряжи, поводя боками, пили воду.
   Дон тут был еще узкою невзрачною речкой, и еще не видна была, еще не угадывалась его грядущая полноводно-стремительная глубина.
   Наладили сходни, заводили коней, которых брали с собою. Большую часть возов и упряжек отсюда отправляли назад. Духовные, поварчивая, разместились кто в дощатых беседках, кто прямо под натянутой шатром рядниною. От воды тянуло свежестью и холодом. Берег, кажись, рукой протянуть, а там жарко, здесь же знобит, засовывай руки в рукава! Пимена вели по шатким мосткам под руки - и сразу в чрево большого насада.
   Иван краем уха слышал, что вроде не совсем и своею волею едет владыка в Царьград, и, встречая вот так, изредка, главу посольства, всматривался в его набрякшее, стиснутое лицо, ища на нем следы растерянности и страха. Да, впрочем, Пимена никто не любил даже и тут! В угодничестве духовных и то сквозило порою скрытое пренебрежение к своему пастырю, а уж к холуям, окружавшим Пимена, и вовсе относились с откровенным презрением.
   На другой день, попихавшись шестами, разобрав завал из вывороченных с корнем дерев, приставали у Кор-Михайловых, старого городища, запустевшего, как сказывали рязане, провожавшие суда на низ, еще во времена великого мора, при Симеоне Гордом.
   Здесь окончательно распростились с московским посольством провожавшие его духовные. Для них вывели из стругов последних коней. Прощай, Рязань! Прощайте и вы, рязане, с которыми за неполную неделю пути московляне, почитай, и сроднились уже. Здесь, на окраине враждебной степи, острей и четче выразилось, что все они православные и все русичи и что ихние раздоры и свары не идут ни в какое сравнение со спорами с врагами Русской земли.
   Река стремит свои воды, с каждою притокой делаясь все полноводнее. Подмытые весеннею водою дерева клонятся долу, купают в воде одетые сквозистою зеленью ветви. Раз прямо на глазах старая ракита, тяжело накренясь, опрокинулась в воду, плюхнулась и поплыла, поворачиваясь, грозя задеть рогатыми сучьями плывущие по течению струги. В неделю Жен Мироносиц минули Мечу и Сосну, Острую Луку, Кривой Бор и устье Воронежа. Все было тихо, река, облитая солнцем, плавно изгибалась, неся полные воды свои. Медведи и лоси открыто подходили к воде, следя любопытными глазами речной караван. Встречались стада диких коз, лисицы, волки, выдры, что переплывали реку под самыми носами судов. Гуси и лебеди расплывались по сторонам, вытягивая шеи, хлопали крыльями, почти не подымаясь с воды. Даже сторожкие журавли в здешних местах не боялись человека. Над птичьим многолюдьем, над стадами непуганой дичи в голубой вышине парили, высматривая добычу, степные орлы.
   На берегах кое-где возникали прогалы, уже объятые чертополохом и тальником. Там и тут мелькала то насыпь, то полусгнившее, косо торчащее из земли бревно. Рязане-провожатые, что сторожко вели корабли, обходя перекаты и мели, кивали тогда лохматыми головами, называли по именам исчезнувшие веси и города. Все было безлюдно и тихо, как в заговоренном царстве, нигде ни души живой, ни русина, ни татарина. Пустыня! Слово, применяемое русичами именно к такому вот чернолесью, к боровой глухомани, лишенной человеческого житья, а совсем не к песчаной и каменистой пустоте открытых взору пространств... И монахи примолкли, сидели, грея руки в рукавах своих просторных вотолов, завороженно глядя на стремительно обтекающую смоленые борта воду. Им, привыкшим к церковному многолюдью процессий и торжественных служб, было особенно тоскливо в этой звенящей, полной непуганого зверья пустыне.
   - Наш князь здеся лебедей бьет! - с некоторой гордостью в голосе сказывали рязане-кормщики, поворачивая тяжелые рулевые весла. А Иван сидел, опершись о набой, глядел, молчал и думал. Нет, не думал даже, а с грустью, той нежданной грустью, что рождается в нас ранней весной, глядел на ежегодно обновляемый мир, впервые, быть может, почуяв, что его самого минует это ежегодное обновление безмысленного бытия, что его крест и судьба - тянуть за собою вереницу прожитых лет, неприметно меняясь и хладея, пока и ему не придет черед лечь в землю отцов и прадедов и стать вновь прахом, из коего была некогда слеплена бренная человеческая плоть. И грусть является в нас при виде нового процветания земли и природы именно потому, что нам это чудо ежегодного обновления не дано и только блазнит обманными приливами желаний и сил, весеннею тягою в дальние дали, в земли неведомые... И не потому ли так готовно он ныне устремил в далекий поход с нелюбимым митрополитом в неведомую для него греческую землю!
   Тишина. Звенят над затонами стрекозы. Московляне плывут навстречу теплу, и лето стремительно приближается к ним.
   В воскресенье, как раз в праздник Николы из Мир Ликийских, с переднего струга раздались радостные клики. Над берегом, приглядевшись, завиделось мельтешение людей и коней. Духовные вставали с мест, сложив руку лодочкой, загораживаясь от солнца, глядели вдаль, туда, где, по кликам, табунились свои, русичи.
   Скоро струги заприставали к берегу, а вооруженные ратники елецкого князя, предупрежденного грамотою Олега, начали чалить суда и выводить на берег духовных к раскинутым шатрам и благоуханию булькающего на кострах варева. Это была последняя встреча, последние поминки в Русской земле. Дальше начиналась Орда.
   Елецкие ратники с шутками-прибаутками катали на струги бочонки с пивом и медом, сносили кули со снедью и битую дичь. Разминая члены, попы и чернецы рассаживались по чину у костров, благословясь и прочтя молитву, принимались за трапезу. Иван усадил своих четверых ратных вокруг обширной мисы с мясным хлебовом, тут же подумав, что с такою ратью о какой бы то ни было обороне от серьезного ворога говорить не приходит совсем, разве ежели нагрянет десяток али хошь дюжина драных татей с ослопами вместо сабель, ну, тогда... Как-то станет там, впереди, в степи? Об этом думалось, впрочем, обрывками. Горячая вкусная еда, доброе княжеское пиво вызывали к елецкому князю и к великому князю Олегу, пославшему сюда ельчан, теплое чувство, почти до слез.
   Елецкий князь, сухощавый, из одних костей и мускулов, явно бывалый воин и лихой наездник, расхаживал между самодельных столов, угощая, слегка склоняя сухую гордую голову. Чуялось, что хочет и угостить пристойно, и не уронить себя: не подумали б невзначай московиты, что он токмо подручник Ольгов, и ничего больше!
   - Глянь на молодцов! - кивнул рязанец-кормщик Ивану, уже как свой своему, взглядом указуя на елецкую дружину. - У их тута ежеден рать без перерыву!
   Молодцы и верно гляделись бывалыми воинами, без той несколько смешной гордости оружием и справой, что неизбежно овладевает молодыми, еще не понюхавшими первого боя ратниками. Строгие, неулыбчивые лица, зоркий прищур глаз, сторожкая, увалистая походка. Сабли, ножи, кистени прилажены не напоказ, а как удобнее для руки, чтобы выхватить разом. И - стыд не стыд, Ивану, переведавшему с татарами на Дону, стыдиться было нечего, но чуялось, что да, не пустые то слова: степные рубежи Русской земли защищает именно Рязань, давая возможность тем же московитам и тверичам богатеть, строиться, умножаться силою и спорить о вышней власти.
   ...Сидели у костра. От непросохшей земли тянуло холодом. Иван кинул под себя зипун. Глядя в вольное, пляшущее пламя костра - куски огня, отрываясь, улетали в темнеющее небо, но тут же гасли, обессиленные холодом ночи, - спросил елецкого князя о татарах: не опасно ли так вот сидеть, а вдруг набегут? Тот глянул, легко повел плечом:
   - Об эту пору в набеги не ходят, зима была снежная, кони у них не отъелись ишо!
   - Джут? - стараясь показать, что и он кое-что ведает о степной жизни, уточнил Иван.
   - Джут не джут... Да весь февраль, почитай, пуржило знатно! Сугробы вот! - Он показал, привставши, рукой. - Где тут коням пробиться до травы! А овец ентих пало - страсть! Вот волков покормили нонче дак уж покормили!
   - Иные наезжали и к нам - сенов куплять, меняли на скот! - поддержал второй воин.
   - Не воруют? - вопросил Иван.
   - Не! Так-то они ничего! - Скупая улыбка тронула суровое лицо елецкого воина. - У меня в Ак-Бугином улусе кунак есть! Коли не ратимся, дак и поможем один другому.
   Елецкие заговорили враз о татарах, и Ивана вновь полоснуло, удивив точным и даже добрым знанием ими степной жизни. Дак ведь рядом живут! Здесь все было не так, как в душном кирпичном Сарае, среди дворцов и базаров, с неизбежною нищетою, толпами попрошаек, убогих калек и раззолоченною роскошью знати. Невесть сколь проживши в Сарае, истинной степной жизни, где проезжему человеку от души дадут кусок сушеного творога и обязательно в каждой юрте напоят кумысом, он так и не узнал.
   Встреча с елецкими была последней встречей со своими на Русской земле. Следующую неделю плыли в полном одиночестве и безлюдье. Налюбовались белыми каменными столпами на Тихой Сосне, миновали Черленый Яр, Битюг, Дохорь-реку, Медведицу, где Дон прорыл себе дорогу среди крутых горных склонов, и все так же удивляло безлюдье здешних богатых берегов. То стайка косуль, сбившись на берегу, любопытными глазами, сторожко наставив уши, провожает плывущие струги, то лось, шумно отфыркиваясь, переплывает реку, перед самыми носами лодей, то медведь, перевалисто подступивший к берегу, сумрачно и недобро провожает людской караван... И опять козы, лисицы, бобры и выдры, волки, нестрашные в эту весеннюю пору, орлы, гуси, лебеди, журавли, стада уток и прочей водяной и боровой птицы, почти непуганной, - безлюдье! Да полузатянутые чернолесьем осевшие валы брошенных городищ, то ли от черной смерти, то ли от татар запустевших в прежние годы...
   Татар увидали впервые уже за Терклиевым градом, запустелым, как и прочие. Внезапно за поворотом реки открылось словно муравьиное скопище людей, скота и повозок. Все это шевелилось, ползли по берегу, накрывая землю точно шевелящейся шубой отары овец, с гортанным криком проскакивали конные пастухи, тяжко ревели быки, среди скопища скотьих спин там и тут подымались безобразные качающиеся змеиные головы верблюдов.
   С берега им кричали, махали руками. Пришлось пристать. Иван с замираньем в душе смотрел на грязных пастухов в засаленных рваных халатах: а ну как начнут грабить корабли! Объясняться поехал кто-то из духовных. Обошлось. Татары, покричав и поспорив, принесли овечьего молока в бурдюках, знаками показывали, что дарят, за просто так отдают, - и у всех отлегло от сердца. Угрюмые русичи заулыбались тоже в ответ, кто-то достал баклажку пива, она пошла по рукам. Степняки отпивали, передавая баклажку друг другу, показывали поднятый палец: "Якши!" Один из татар, верно, крещеный, достал крест, висящий у него на шее, и даже подошел к владыке Сергию Азакову под благословение.
   Дальше так и пошло. По обоим берегам, спеша насытиться высокой свежей травой (позже жара и суховеи высушат все это травяное изобилие), медленно передвигались стада овец и коз, волов, коней и верблюдов, двигались юрты на колесах, скакали пастухи в бурых халатах на резвых степных конях. Миновали царев улус Сарыхозин, улус Бек-Булатов, и везде их угощали молоком, везде, узнав, кто такие, пропускали безо всяких обид.
   Река разливалась все шире, все неогляднее раздвигался степной простор. Перед городом Азовом, в канун Вознесения, рязанские проводники покинули корабль и отправились назад на одном из стругов. Духовные, посовещавшись, решили с корабля не сходить и, проплыв несколько ниже Азова, стали на якорь. Море, незримое в темноте, слало медленные длинные волны, и суда вздымались и опадали, покачиваясь на тяжелой морской воде.
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
   Иван со своими молодцами отошел к берегу на одном из оставшихся стругов, чтобы наполнить бочонки водой, и нападение фрягов на корабль произошло без него. И к лучшему, как прояснело впоследствии. Невесть что бы еще и произошло, возьмись русичи за оружие!
   В полночь, духовные уже все спали, кто на палубе, кто в трюме корабля, когда фряги, не то предупрежденные азовскими гостями о Пименовом прибытии, не то поджидавшие русичей в Азове заранее, получив вести еще из Москвы, в легких стремительных лодьях-"сандалиях" окружили спящий Пименов корабль и, закинув крючья веревочных лестниц, разом с обоих бортов полезли на палубу. Игнатий рассказывал позже - он был в трюме с епископом Михаилом, - что на мосту корабля вдруг начался страшный топот, и тогда он, сотворив крестное знамение, полез наверх. Тут метались факелы, фряги с обнаженным оружием бегали по настилу. Проломив двери беседки, волокли связанного Пимена, а с ним скованных цепью Ивана-протопопа, протодьякона Григорья, архидьякона Германа и дьяка Михайлу - те все были должниками фрягов еще с того памятного хождения в Царьград с Митяем, когда Пимен в стремлении к вожделенной власти набирал серебра у всех, у кого мог, по заемным грамотам.
   Испуганные духовные стояли жалкою кучкой, мало что понимая. Игнатий глянул на смоленского епископа Михаила, который тоже вылез из нутра корабля и теперь стоял, помаргивая, без своей обычной улыбки, молча глядя на совершаемое непотребство.
   - Что, брате, сице стоишь, ничто же печали имея? - сказал Игнатию епископ Михаил с горечью.
   - А что происходит, владыко? - возразил Игнатий, только тут от Михаила узнавший о Пименовом долге фрягам.
   - Мы же с ним без вины погибаем! - домолвил Михаил с несвойственной ему суровостью голоса.
   Впрочем, их не тронули, и предводитель фрягов, добре разумевший русскую речь, даже грубовато успокоил их:
   - Не бойтесь, святые отцы! Что тут вашего есть, то все возьмете!
   Впрочем, начавшийся было грабеж корабля скоро был остановлен Пименом, и фряги, перемолвивши с ним, отступили от кучи добра, наваленной на палубе, а клирики и иноки начали, не без робости взглядывая на свирепые костистые лица фрягов, разбирать вещи и уносить в чрево корабля что кому принадлежало.
   Пимен, уже освобожденный от оков, заведя главного фрязина в беседку, сердито отмыкал скрытые в тайниках ларцы, сыпал серебро. Потея, двигая желвами скул, провожал взглядом диргемы и корабленики, продолговатые гривны-новгородки и дорогие меха, что связками по счету принимали двое фрягов.
   Ругань и споры уже были окончены, и фрязин взвешивал теперь на весах Пименово серебро, возвращая свой долг с набежавшею за протекшее время лихвой. Речи начались уже более плавные, без возглашений и вздохов. Посмеиваясь, фрязин сказывал теперь местные новости.
   - Дружок-то твой, пискуп Федор, почто не с тобою?
   - Где он?! - взвился Пимен, услыша ненавистное имя.
   - В Кафе сидит, в карантине. Дожидает какого судна... Да ты, владыко, знаешь ли, что князь Митрий помер на Москве?
   Пимен смотрел на фрязина остановившимся взглядом, трудно переваривая едва не раздавившую его лавину новостей. Великий князь помер? Федор - в Кафе? Значит...
   - Поможешь? - вопросил с внезапно пересохшим горлом. Забыв о недавних сожалениях, схватил увесистый серебряный потир, сунул фрязину: - Федора, Федора мне!
   Фрязин согнал улыбку с лица, подумал, прикинул, взвесил про себя, не будет ли какой пакости от нового князя... А, когда еще дойдет! Да и на Пимена все свалить мочно! Костисто олапив кубок, фрязин кивнул головой. Говорили мало, намеками, но страшный Пименов замысел, почти исполненный им в Кафе, возник именно здесь.
   Иван Федоров пристал к кораблю, когда уже удоволенные фряги, изрядно очистив Пименову казну, покидали палубу. Игнатий встретил его у сходней, заклиная не вступать в драку. Иван выслушал о набеге фрягов молча. Про себя подумал, что так и лучше! Духовные в бою не защита, а четверыма от фряжской саранчи все одно было бы не отбиться. Спросил грубо:
   - Заплатил им Пимен?
   - Заплатил.
   - Ин добро... Мы воду привезли, пошли кого-нито из молодших мнихов бочонки катать!
   К утру поднялся попутный ветер, распустили паруса и, ведя один струг в поводу (другой порешили оставить в Азове), тронулись, приняв на корабль новых кормщиков, провожавших купеческие корабли от устья Дона до Кафы.
   Иван лежал на палубе, закинувши руки за голову, глядел в небо, укачиваемый мерными взмахами корабля, и думал уже, что все злоключения окончены. Но назавтра ветер усилился, паузок начало валять с боку на бок, так что и бывалые местные мореходы не могли стоять на ногах. Скрипели снасти, доски настила уходили из-под ног, из трюма слышались стоны и вопли решивших, что они погибают, клириков. Иван, чтобы не слышать мерзкого запаха блевотины, вылез на мокрую палубу корабля и полез по ней, поминутно цепляясь за веревки корабельных снастей... Страха не было, было веселое возбуждение и даже удаль: эвон как я могу! И не тошнит, ништо мне! Большая соленая волна ударила его в лицо, полуоторвав от настила. Иван закашлялся, выплевывая воду, - нет, галиться над морем явно не стоило! Вдалеке синели Крымские горы, и так было нужно, и так трудно доплыть до них! Представив, что корабль тонет и им всем предстоит окунуться в соленую купель, Иван скрипнул зубами: тута не доплывешь до берега! Впереди по ходу корабля узкою полосою вскипала окруженная белопенным кружевом мель, на которую стоило только попасть - мигом разобьет в щепки.
   Кормщик пытался повернуть парус, и Иван, поняв трудноту, кинулся ему помогать. Уже когда пенистая смерть, медленно двигаясь вдоль набоя судна, увалилась назад и в сторону, кормщик улыбнулся ему одними губами, оскаливая зубы, прокричал неслышимую в реве бури благодарность. До устья Азовского моря добрались только к вечеру. Прошли сквозь пролив и уже в виду Кафинского рейда бросили якоря.
   Как-то скоро, несколько удививши Ивана Федорова и других, к борту паузка причалила фряжская лодья, в которую и пересел поддерживаемый фрягами под руки Пимен с двумя своими прислужниками. Ударили весла. Поминутно проваливаясь в прогалы тяжелых морских валов, что один за другим вздымали горбатые морщинистые спины, лодья рывками устремила к берегу. Потянулись часы непонятного ожидания.
   Кормщик ворчал, что они упускают ветер, и в конце концов уже к исходу нового дня решили послать в Кафу струг за загостившимся митрополитом. Иван усадил на весла своих молодцов и нескольких владычных служек, сам сел за правило и, хоть поматывало сильно, довел-таки струг до берега.
   Дальше начало твориться что-то не совсем понятное. Фряги пытались их остановить, бормотали нечто невразумительное. Подошедший грек повел глазами, немо указывая на башню-тюрьму, и Иван, вдруг ощутив непонятный ужас, ринул туда, приздынувши саблю, распихивая фрягов. Его молодцы тесною кучкой бежали следом, также полуобнажив оружие. Фряги, разумеется, свободно могли их убить, но, видно, что-то не сработало в налаженном генуэзском механизме на этот раз, кто-то с кем-то о чем-то не сговорил и их допустили до тюрьмы. А там уже остановить русичей стало не можно. Тем паче - ратникам почудило, что фряги схватили самого Пимена и им должно его защитить.
   Пимен, прибывший накануне, скоро вызнал, где находится Федор, и, подкупив нескольких оружных фрязинов, устремил на постоялый двор. Федора (он был один) схватили после недолгого сопротивления и поволокли в закрытую фряжскую крепость, где среди складов, разномастных каменных хором, крохотных греческих и армянских церковок и открытых сысподу генуэзских башен высила та самая башня-тюрьма. Давешний фрязин встретил Пимена с его пленником у входа. Страже уже было заплачено, и, не сообщая ничего кафинскому консулу, чего с громким криком требовал Федор, ростовского епископа поволокли в пыточную камеру, где, грубо обнажив, подняли на дыбу. Федор, как бы потеряв на время память и даже чувство боли, слышал хруст собственных выворачиваемых суставов, вздрагивающим телом отстраненно воспринимал удары бича и молчал. Он даже не стонал, только глядел на брызгающего слюною Пимена, что сам вырывал бич из рук палача и бил его, бил, неразборчиво что-то крича.
   - Великий князь тебе этого не простит! - выговорил он наконец, когда Пимен, утомясь, весь обрызганный Федоровой кровью, опустил бич.
   - Великий князь умер! - торжествующе, с провизгом выкрикнул Пимен в это нагло-спокойное белое лицо. - Умер, умер, подох!
   - Василий тебе этого не простит тоже! - возразил Федор, отводя лицо и глаза от удара бича и сплевывая кровь.
   - Огня! - рявкнул Пимен, сунув в горячие угли железные клещи. Фрязин-палач, покачавши головою, вымолвил:
   - Ты сторожней, бачка! Убивать не велен!