Как это ни парадоксально, именно сомнения, поиски, смятение мысли, вся глубокая двойственность одной из величайших драм Кальдерона более субстанционально барочны, чем взятое само по себе, не без оснований принимаемое за квинтэссенцию барокко и кажущееся такой квинтэссенцией положение "жизнь есть сон". Неразрешимость вопроса, действительно ли "жизнь есть сон", шаткость эмблематичности еще характернее для барокко, чем сама эмблематичность.
   Этот вывод имеет общее значение для вершинных произведений барокко и прямо относится к двум "трудным" драмам, к которым мы переходим.
   В особом объяснении нуждаются две переведенные Бальмонтом в самом начале 1900-х годов драмы, видимо казавшиеся переводчику в чем-то созвучными собственным настроениям и вообще модным тогда среди символистов томлению по непостижимому и увлечению мистическим познанием, - "Поклонение кресту" (ок. 1630-1634) и "Чистилище святого Патрика" (1634).
   Эта пьеса, с которой Бальмонт и начал переводы Кальдерона, по году написания примерно современная философской драме "Жизнь есть сон", отличается занимательностью сюжета и лишена претензии на какое-либо правдоподобие действия. Она может быть поставлена на сцене всерьез как реконструкция средневекового театра (в таком виде, в каком он никогда не существовал, но мог существовать в представлении поэта барокко) или как некая опера, "мистерия-буфф", как полная противоположность созданным по канве средневековых легенд и тоже реконструирующих их сурово сосредоточенным вещам, наподобие "Тангейзера" Вагнера.
   Св. Патрик (ок. 389 - ок. 461), хотя его образ потонул в цветении раннесредневековых преданий, особенно пышном у кельтов, - лицо историческое. Этот миссионер, прошедший через рабство и ставший вдохновителем христианизации Ирландии, традиционно считается ее покровителем. От него дошли даже некоторые произведения, например "Исповеди". Одна из самых распространенных легенд о Патрике, растекшаяся по Западной Европе, возможно, повлиявшая и на ислам, а позже докатившаяся до Данте и до Кальдерона, легенда об открытии Патриком близ Даунгела (Donegal) в Ирландии страшной и чудесной пещеры, через которую он проложил путь в загробный мир, - чистилища св. Патрика. Если верующий, какие бы грехи он ни совершил, отыщет пещеру и решится войти в нее не из любознательности (исследовательский дух в средневековом человеке был приглушен надолго), а, как Патрик, с готовностью перенести при жизни истязания за грехи, он выйдет невредимым и отбывшим очищение. По дуализму сказок такой подвиг удается либо святым, либо раскаявшимся злодеям. Внести во все это дух ренессансной упорядоченности сумел лишь Данте - один из первых гуманистов, постигавший сошествие в загробный мир в "Энеиде" Вергилия почти так же естественно, как средневековые предания.
   Как это бывает в произведениях барокко, драма, подобно эллипсу, имеет два фокуса. Фактически у Кальдерона главный герой не святой, не Патрик (по-испански Патр_и_сио; Бальмонт писал "Патрикк", через два "к" не чтобы передать английскую орфографию, а чтобы закрепить необычное принятое им ударение на втором слоге, более соответствующее испанскому), а Людовико Энио - христианин сверхзлодей, убивавший, насиловавший, растлевавший не только ради выгоды или удовольствия, а просто так, без смысла, во утверждение своей независимости от морали, т. е. своей "свободы воли" в дурном смысле. В эпоху первоначального накопления, становления национальных монархий, колониального грабежа образы таких выродков из знати и из выбивавшихся в люди простолюдинов были порождены жизнью, а не только миром сказок или театра Сенеки. Освобожденный индивидуализм имел и весьма темные стороны. Однажды даже один великий гуманист Италии в приступе отчаяния, порожденном неудачами в объединении родины, предположил, что такие темные стороны, если они сконцентрированы в воле государя, то и автоматически регулируемые масштабом и целесообразностью задачи объединения страны могут в какой-то исторический момент оказаться общественно полезными. Но и у тех, кто о таких проблемах не задумывался или, наученный многогорьким опытом, в такую пользу не верил, многообразие проявлений индивидуализма, в том числе и зловещих, поражало воображение, рождая, особенно в Испании и Англии, сотни драм с персонажами, удивительными своими преступлениями, включая властительного Тамерлана у Марло, а в более стройной художественной системе Шекспира - злодея Ричарда III, Яго и др.
   В банальном варианте "злодейские" драмы выполняли функции, схожие с теми, которые в наш век переняли мелодраматически-детективные романы и фильмы.
   Серьезные решения варианта "злодей" и "святой" в испанской драме могли различаться в зависимости от периода написания, литературного направления, художественной индивидуальности автора. У Тирсо де Молины, знаменитейшего мастера в этом деле, вопрос мог решаться то в ренессансном духе, то в духе художественных направлений, складывавшихся в более сложной обстановке XVII в. В "Осужденном за недостаток веры" Тирсо отчасти продолжает традицию Данте, решившегося поместить современных ему пап в ад. В драме примерный священнослужитель Паоло оказывается хуже свирепого разбойника Энрико. В конце концов, второй "спасается", а церковный деятель, как папы в дантовском "Аде", попадает в преисподнюю.
   В "Севильском озорнике" вопрос о распределении в жизни людей вины и добродетелей усложнен. Даже женщины, становящиеся жертвами Дон Хуана, в отличие от персонажей близкого амплуа у Лопе, у "старшего", и Кальдерона, у "младшего", сами не безгрешны и попадают в беды и по собственной вине. В отношении главного персонажа Дон Хуана (Дон Жуана) в ходе действия ударение ставится не просто на том, что он не только озорник-соблазнитель, но и настоящий преступник - обманщик, использующий свою безнаказанность сына фаворита, а на том, что он превращается в героя, мужественно встречающего гибель, как только высшая справедливость предстает перед ним в виде косной каменной силы. Роль святого в драме многозначительно передана каменной статуе командоpa, также обитателя преисподней. Проваливаются туда оба, и тот, кто играл роль "злодея", и тот, кто выполнял функцию вершителя небесного суда. На будущие века такая развязка закрепила сочувствие не к высшему правосудию, а к герою.
   Кальдерон в "Чистилище святого Патрика" разыгрывает в патетической и остросюжетной форме с виду как бы самый канонический вариант. Патрик сначала спасает Людовико после кораблекрушения, а затем косвенно способствует решимости злодея раскаяться и пройти при жизни пытки чистилища. В противоположность развязке "Севильского озорника" "спасаются" оба: и святой и злодей.
   Вычеркивая в 1915 г. с афиши Старинного театра слово "святой" из-за того, что Патрик не числился среди православных святых, царская цензура будто была способна оценить теологическую противоречивость драмы. И католическому богословию, пусть в конце драмы большим списком перечисляются церковные авторитеты, на которых драма может опереться, тоже было не совладать с Кальдероном. На подходах к пещере Людовико во многом противоположен типу "кающегося" и ситуационно в некоторые моменты даже схож с Сехисмундо. Когда Людовико приближается к пещере-чистилищу, он встречается с некогда соблазненной и предательски им убитой дочерью ирландского короля Полонией (Патрик воскресил ее). Она - из смирения, но и из остатков былого чувственного влечения - объясняет своему убийце, как тот должен действовать, и что уже первые испытания - переправу через страшное озеро - ему нужно пройти по своей "свободной воле":
   ... По льдистой сфере озера ты должен
   Пройти в ладье, владыкой полновластным
   Своих свободных действий...
   Перевод точен: "... Has de pasar, siendo absolute dueno de tus acciones".
   Таким решающим выступлением, такой решающей ролью "свободы воли" перевернута вся видимая ("каноническая") концепция.
   Но этого мало: из того кошмарного бреда, в который Людовико превратил свою жизнь, он вырвался, победил исключительно потому, что был обманут. "Спасся" обманом.
   Но и этим не исчерпывается вопиющая неканоничность драмы, с виду религиозной. Со "спасением" обманом сочетается изображение власти земных страстей вплоть до порога потустороннего мира. Как страсть к Росауре преодолевала внушение, что жизнь есть сон, так в этой драме она сильнее будто запрограммированной сюжетом благостыни. Покаявшийся и твердо решившийся "спасаться" Людовико, встретив Полонию, устоял от чувственного искушения, "победил" (venci) тоже вследствие обмана. Напуганный до этого явившимся ему в виде его скелета призраком собственной смерти, он и Полонию принял за призрак, не поверив свидетельству чувств, что она вновь ему желанная живая женщина:
   Твой призрак ложный
   С правдивостью земною его
   Меня не покорил, хоть предо мною
   Ты видимую форму приняла,
   Чтоб я оставил цель свою, утратив
   Надежду.
   Это Людовико восклицает за сценой, с озера, когда он поплыл, и уже было невозможно повернуть назад. Религиозна драма, где отречение от земного, возможность преодолеть страсть на пороге чистилища - следствие _обмана_!
   Поэт, сквозь острый и запутанный сюжет, сквозь чередование богохульства и вдохновенной хвалы, ведет и в этой драме к ситуации контраста и противоречий. Их великий поэт барокко не сглаживал в пользу догмы, а оставлял такими же нерешенными, какими видел в жизни.
   Пусть читатель вдумается в хорнаде III, сцена 7, в слова Людовико о противоположности, которая _сближает_ противоположное - гору рая и гору ада. Бальмонт не вполне передает в данном случае уж слишком рассудочно-философский характер этих стихов, буквально означающих следующее: "Те две горы столь безмерно различны, // Что их теснейшим образом сближает // Противоречивое противостояние":
   Tan disformes son los dos,
   Que les hace mas amigos
   La contraria oposicion.
   Идея единства неразрешенных противоположностей - это философский рывок поэтического всеведения барокко на полтораста лет вперед, к рубежу, где кончается диалектика по Канту и начинается диалектика по Гегелю.
   Игра противоречий кальдероновского барокко, звонко раскалывающая чугун догм, еще очевиднее в драме, названной будто правовернее всех других "Поклонение кресту" (1630-1634). Но и здесь существенно не столько заглавие-эмблема, сколько те ножницы между преследовавшимся церковью личным благочестием (ими Эусебио означает "благочестивый") и казенной контрреформационной церковью, которые в этой драме доходят до предела или выходят за всякий предел, если можно так выразиться даже о метафорических "ножницах". Нечто подобное встречается у Кальдерона в необычайном "Волшебном маге", где языческий философ своим умом, без помощи откровения, доходит до основ христианства. Тезис, на который могло бы не хватить нескольких костров инквизиции, взятых вместе.
   В "Поклонении кресту" Эусебио - изгой по рождению, так как отец, движимый ложной ревностью (чтобы задеть честь дворянина, признается он с осуждением, достаточно и "воображаемого подозрения"), решил накануне родов убить жену в глуши леса в горах. Окрававленного младенца нашли в лесу у подножия креста (такие кресты в католических странах часто ставились на перекрестках, на местах каких-то достопамятных событий), и это так же, как и родимое пятно в виде креста на груди, - единственные его свидетельства.
   Драма начинается с того, что друг Эусебио Лисардо, обнаружив переписку Эусебио с сестрой, несмотря на все уговоры, вынуждает героя на поединок, в котором, однако, гибнет сам. Теперь Эусебио - совсем изгой. Хотя поединок был честным, и он сам отнес на плечах умирающего исповедаться, он официально вне закона, имущество его конфисковано, Юлия, его возлюбленная (к которой он, конечно, не прикоснулся), вопреки ее "свободе воли" (это составляет предмет разбирательства в драме), заточена отцом в монастырь. Схожая ситуация вынужденного разбойничества великодушного, рыцарственного героя воспроизведена Кальдероном в светском варианте в драме "Луис Перес Галисиец".
   Одиночество Эусебио и человеческую отчаянность драмы усугубляет правдивое и важное для понимания мышления Кальдерона изображение того, что крестьяне, равнодушные к конфессиональным проблемам, с одинаковым безразличием относятся и к церкви и к нецерковному благочестию разбойника:
   Убьет и крест над ним поставит,
   И грех свой, дескать, искупил.
   Подумаешь, какая милость
   Тому, кого он сам убил!
   А тем временем против Эусебио, объявленного государственным преступником, мобилизованы военные силы (во главе отрядов поставлен суровый Курсио, отец Юлии). Он (и все это прямо, терминологически точно сказано в тексте и адекватно передано Бальмонтом (отлучен от церкви, что в те времена было тягчайшим наказанием, против Эусебио ведется "несправедливая война" ("Guerra injusta"). Его не спасает ни удаль товарищей, ни отчаянные действия - проникновение в монастырь к Юлии (увидев у нее на груди такой же знак креста, как у него самого, он отказывается посягнуть на Юлию), но она, потрясенная всем происшедшим, также становится разбойницей.
   С точки зрения эмблематики заглавия, "открытость" судьбы Юлии еще более загадочна, чем чудесное "спасение" Эусебио. Ведь у Юлии такой же знак, как у Эусебио, но он не движет ее судьбой. Насильно заточенная, затем оставшаяся вне стен монастыря, Юлия, разбуженная чувственность которой оскорблена внезапным отказом Эусебио, переодевшись в мужское платье, становится злым разбойником, покушается и на самого Эусебио, затем с отчаянной храбростью помогает ему, но знак креста не оказывает влияния на ее жизнь и поступки: чудо не становится законом. Кальдерон едва ли читал Декарта, но дышал тем же воздухом рационализма.
   После самых драматических перипетий узнается, что Эусебио брат Юлии, сын гневливого Курсио, родившийся в лесу от израненной самим Курсио жены. Что-либо сделать поздно: Эусебио умирает, и его как отлученного не хоронят по обряду, а оставляют в лесу и "по случаю" близ того же креста, у которого начался его краткий и горестный жизненный путь. Жестокости церковной расправы - приговору к вечным мукам на том свете - противостоит лишь осуждаемое церковью личное, "эразмианское" благочестие. По Евангелию так, путем прямого обращения с креста к кресту, "спасся" один из разбойников, распятых рядом с Иисусом. Развязать драму может лишь повторение неповторимого чуда. Призыв умирающего, даже умершего, слышит священник Альберто, когда-то пощаженный разбойником. Он чудом оживляет мертвого на время, достаточное для исповеди.
   Моральная победа отлученного, "спасенного" прямым вмешательством неба, "спасенного" вопреки церкви-отлучительнице, с помощью духовника нарушающего церковную дисциплину, обнаруживает зияющее, как его ни прикрывать, расхождение Кальдерона с "великоинквизиторской" Контрреформацией.
   Сложность оценки драмы об Эусебио не только в том, что развязывается она жонглированием одного игольного острия на другом - неповторимым чудом, но и в том, что крестьяне, т. е. персонажи драмы, наиболее близкие тому простому и наивному зрителю, у которого нецерковное благочестие могло встретить стихийную поддержку, не понимают и не принимают милосердия разбойника Альберто - ни то, что он щадит их и всех тех, кто обратился к нему во имя креста, ставит кресты над могилами убитых, ни то, что относит умирающих на исповедь: "Примерное благотворение - // Убил и тащит на плечах".
   Свойственное барокко Кальдерона сосредоточение внимания на непримиренных противоречиях, правдивое отражение зыбкости, иллюзорности попыток их спиритуалистического разрешения, неприложение их к Юлии проявились в "Поклонении кресту" еще отчетливее, чем в драмах "Жизнь есть сон" и "Чистилище святого Патрика".
   Когда рассеиваются мифы вокруг так называемых религиозно-философских драм Кальдерона, то не остается ли последняя возможность впустить темный луч в светлое царство? Не обнаружено ни одного бальмонтовского перевода ауто Кальдерона, но ведь заказные, исполнявшиеся на площади в праздник Тела господня "действа о причастии" (autos sacramentales) составляют около третьей части драматического наследия Кальдерона. Оставим пока в стороне то, что они практически не издавались, что из-за них поэт терпел не меньше неприятностей, чем из-за других пьес, и поставим вопрос, не свидетельствуют ли хоть они одни о какой-то близости поэта официальному католицизму?
   Церковной задачей ауто было укреплять главное, но все менее приемлемое в свете жизненного, географического, астрономического, вообще научно-технического опыта XV-XVII вв. для сознания нового человека "таинство веры". А именно то, что в ходе обедни (на Западе - мессы) осуществляется не символическое, а вещественное (материальное) пресущестрление хлеба и вина в тело и кровь Христову, а верующие во время причастия (евхаристии) действительно приобщаются к Христу. Прямо показать это и в ауто было затруднительно, поэтому действие ауто строилось на отличии Нового завета от Ветхого (Ветхий не знал причастия), на изложении чудес, связанных с причастием, на толковании истории, преданий, мифов, аллегорически соединяемых с евхаристической тематикой.
   Ауто поэтому было обоюдоостро, а, скажем, у Лопе остро не в ту сторону, в которую требовалось. Это относится и к формально более осмотрительному Кальдерону. Ведь не мог же он удержаться даже в комедии "Дама Привидение", чтобы слуга, трепещущий от такой дьявольской дамы, завидев ее со светильником, не бросился бы пояснять, что дьявол, как "luci-fer", тоже означает "свето-носный"; а в аутос и чудеса и дьявол должны были являться на каждом шагу.
   Бальмонт не переводил аутос Кальдерона. Но роль их в творчестве испанского драматурга велика, и если читателю хочется составить себе представление об их жанровой и идейной свободе, можно обратиться к изданной в 1986 г. в Ленинграде книге: "Iberica. Кальдерон и мировая культура". В данной статье мы перелистаем несколько страниц из этой специфической области испанского театра XVI-XVII веков.
   Сначала остановимся на одном позднем, зрелом ауто, ошеломляюще озаглавленном "A Dios рог razon de Estado" (1650-1660?), т. е. "К Богу из государственных соображений", что более литературно можно перевести: "К Господу блага государственного ради". Перед нами типичное Кальдероново ауто, но по существу это язычески-вольная комедия-фантасмагория, будто написанная неким не то Аристофаном, не то Лукианом, переместившимся, минуя XVII, прямо в XVIII столетие; неизмеримое остроумие сочетается в ауто не столько с "христианским гуманизмом" Эразма, сколько с чем-то странно похожим на рационалистический деизм французских просветителей.
   Действие ауто протекает от поры распятия Христа до открытия Америки и до века Кальдерона и задевает все континенты. Самым опасным из его аллегорических персонажей оказывается не первобытное индейское _Безбожие_ (_Атеисмо_), играющее роль _Америки_; не выступающее как _Африка_ будущее _Магометанство_, но играющий роль _Азии_ Ветхий завет (_Синагога_). Ветхозаветность выступает намного хуже безбожия и магометанства, не говоря уж об античном язычестве, мгновенно преобразующемся в истинную веру. Европа представлена греко-римским _Язычеством_, притом не философским, а имперским, тем, которое по преданию и в действительности до IV в. обрекало на мученичество тысячи и тысячи христиан. В соответствии с выдвижением _Язычества_ на первый план _Дух_, человеческий разум, воплощен в Дионисии Аргите (I в.), т. е. в первом эллинском магистрате, который был, согласно Деяниям апостолов (17, 34), обращен апостолом Павлом в христианство. Странно, но персонаж этот, изображавшийся мудрецом (в Средние века ему приписывали сочинения философа-мистика VI в., ныне именуемого Псевдо-Дионисием), в честь которого названа ближайшая к Акрополю улица в Афинах, выведен Кальдероном молодым человеком, в амплуа "первого любовника" (de galan)!
   В ауто выступает и апостол Павел, решительно облеченный поэтом, возможно вспомнившим римскую фреску Микеланджело и картину Караваджо, в римские одежды (a lo romano). На сцене происходит его обращение ударом молнии господней и его падение с коня. Чтобы поднять Павла на ноги, требуется не благодать, как в Писании, но оказываются необходимыми совместные действия _Духа_ и играющей роль шута _Мысли_. На весах догматизма, впрочем, как и на весах скептицизма, трудно сказать, что убийственнее: необходимость для обращения Павла (совершенного Христом уже после распятия, посредством чуда) _Мысли_ или Шута: о, Кальдерон!
   _Синагога_, любимцем которой был Павел, убедившись в его обращении, обнажает на него и на _Дух_ меч (ветхозаветный закон поднимает меч на св. Духа!), но оба ищут защиты у ..._Язычества_! - "Saca la espada у se amparan los dos de la Gentilidad" (О. С., III, 867). Причем защищают христиан не философы, не поэты, а сама империя, Рим, который на вопрос, где Павел и Дионисий укроются, надменно отвечает: "A mis pies" ("У моих ног"); основоположники христианства, спасающиеся у ног языческой империи Рима: такого не придумали бы худшие насмешники над христианством, ни острый Лукиан, ни серьезный Цельс!
   В своем удалении от Ветхого завета в сторону язычества и его _государства_ ("К Богу из государственных соображений"!) Кальдерон оставляет в этом ауто без внимания бесчисленные предания о кровавых гонениях христиан императорами и о казни Петра, а также и Павла в Риме. А Кальдерон видел темницу, куда заключали апостолов, видел храмы, воздвигнутые на предполагаемых местах казни. Поэтом нарушен даже тот вид равновесия, который царил у самых смелых художников Чинквеченто, например в фресках Микеланджело в капелле Паолина, где напротив "Обращения апостола Павла" символически помещено "Распятие св. Петра", осуществляемое (как и казнь Павла) _римскими_ карательными войсками.
   Кальдерон идет своим путем. После всех знамений, чудес, споров континентов, плясок Африки он выводит действо о вере на прагматическую деистически-рациональную прямую: большую часть мира - Азию и Африку страшные знамения и христианские чудеса не убеждают, и они остаются врагами христианства. Обращаются Павел, Дух, Язычество-Европа и Индеец-Америка. Но обращаются в большинстве не верой, а деловыми соображениями, прагматическим разумом. Дионисий говорит, что "(новая) вера (св. Павла) не несет ничего такого, почему не было бы благом для всех уверовать в нее и полюбить ее, достигая этой веры и любви из соображений политических, если соображений самой веры недостаточно", если нет внутренней основы для веры:
   nada su ley nos propone,
   que bien a todos no este
   el creerlo у el amarlo,
   Ilegando a amar у creer
   por razon de Estado cuando
   faltara la de la fe
   (O.C., III, 868).
   В жилах Кальдерона будто заиграла кровь будущих писателей предреволюционной Франции XVIII в. Шут - _Мысль_, пересмеивая все содержание ауто, готов "отметить празднествами и развлечениями истину этой истины", - а именно, что если веры недостаточно, в бога надо верить из политических соображений (О.С., III, 869).
   И этого Кальдерону мало. Он кончает ауто обращением ко всем, "парабасой", как это называется в комедиях Аристофана. Притом у Кальдерона это нечто еще больше нарушающее сценическую иллюзию. Все (todos), т. е. актеры, а за ними, как в массовом театре, и зрители, толпившиеся на площади, смеются реплике Шута, а если сумеют, подхватывают ее, пляшут и поют, весело завершая удивительную по тем временам пьесу о целесообразности любви к вере у неверующих:
   Тоdоs
   I contigo
   todos diciendo otra vez,
   que debe el ingenio humano
   liegarlo a amar у creer
   por razon de Estado cuando
   faltara la de la fe
   (O.C, III, 869).
   (Все: И с тобой (с шутом) все мы будем веселиться, повторяя, что человеческий разум должен полюбить (веру) и поверить из политических соображений, коль для веры нет основы).
   Нужно ли еще что-либо добавить, чтобы убедиться в широте диапазона жанровой и идейной свободы аутос Кальдерона, в том, чтобы убедиться, что они могут быть в согласии не только с его антидогматическим благочестием, но и с народным жизнерадостным свободомыслием, которое вело к просветительству XVIII в.
   Глубокие противоречия наблюдаются также в аутос, написанных непосредственно на библейские темы. Ауто 1662 г., двусмысленно названное "Mistica у real Babilonia" (заглавие можно понять и как: "Вавилон мистический и Вавилон царский", и как: "Вавилон в таинстве и в жизни"), написано по Книге пророка Даниила, рассказывающей о жестокостях царя Навуходоносора II (начало VII в. до н. э.) и о чудесном спасении Даниила, брошенного в ров со львами, и юношей, уцелевших в огненной печи.
   Но самым удивительным в ауто являются не эти чудеса, но вплетение в него отсутствующих в Библии стихов о свободе Рода Человеческого (прописные буквы имеются в автографе Кальдерона, стих 1899: "el Henero Humano"). Род Человеческий за шесть веков до Христа и до причастия, надеясь на это будущее, предполагает отстоять и от внешних притеснений, и от собственных пороков свою свободу (в автографе: "su livertad...", стих 1902).
   Иными словами, в обязательное в каждом ауто сакраменталь восславяение причастия Кальдерон ввел нечто еще большее, чем апология свободы воли, _апологию свободы Рода Человеческого_.