Страница:
Когда мы переехали сюда, я поставила сейф в самую маленькую спальню и накрыла одеялом с буквами «М» и «Д», купленным (или украденным) во время войны. Нет смысла спрашивать, почему отец не выбросил содержимое сейфа, – точно такой же вопрос можно адресовать и мне. Дэниелу Стюарту повезло, что я этого не сделала.
Оставшись в доме одна, в три часа пополудни – сегодня не наша очередь, и не очередь Хелен сидеть у инвалидной коляски Джеральда, – я отпираю сейф и, охваченная чувством, что делаю что-то стыдное, и предвкушая волнение от неожиданных открытий, достаю фотографии и письма, на которые лишь мельком взглянула, когда собирала их с книжных полок и из ящиков родительского дома. Моя любопытная приятельница, разумеется, не посмотрела письма, хотя я очень боялась этого. Она вытащила их – или только часть – из большого коричневого конверта, где они все помещались, а потом сунула назад, удовлетворившись объяснением, что это, должно быть, семейная корреспонденция. Но даже прочтя их, она не смогла бы догадаться о личностях отправителей.
Я разворачиваю письма. От них исходит затхлый, немного отдающий серой запах. Вера и Иден всегда писали только моему отцу, а не отцу и матери. Вот, например, Вера благодарит его за подарок к свадьбе, хотя совершенно очевидно, что именно мать выбирала, покупала и упаковывала скатерть из дамасского шелка и дюжину салфеток с инициалами «В» и «Х». Но Вера не жаловала мою мать, поскольку та была не англичанкой, и долго считала, что имеет право вести себя так, словно жена брата вообще не существует. Дальше идут два письма из Индии, гораздо более ценные, в которых сообщалось о намерении Веры остаться в Англии, чтобы «устроить дом» для Иден в «Лорел Коттедж». Я никак не могу понять, почему отец сохранял одни письма и выбрасывал другие, пока не вспоминаю один случайный фактор, который сегодня выглядит абсурдным. Вера писала часто, по меньшей мере раз в месяц, и эти письма отец обязательно читал нам вслух за завтраком, что вызывало у матери сильное раздражение. Последнее письмо, вновь вложенное в конверт, неделю лежало на каминной полке, после чего зимой его бросали в огонь, а летом мать убирала его в ящик стола или отец, смяв, совал в карман. Поэтому письма, полученные с октября по май, были сожжены – проще не бывает.
Вот что Вера писала в июне:
Я беру конверт, начинаю доставать из него письма, и в моей памяти всплывает красивое лицо Иден над воротником платья, который поднимается вверх и изгибается, словно лепесток каллы. Иден в свадебном платье, с огромной колыхающейся вуалью, похожей на водопад из пены и словно сделанной из чего-то еще более эфемерного, чем газ. Такая же, как в то утро, когда Фрэнсис обнимал ее и вел к алтарю, а Чед пожирал ее глазами. Вот фотографии, которые отец вырвал из рамок: Вера и Джеральд после венчания, у викторианской псевдоготической церкви с колокольней в стиле Гилберта Скотта, с баньяном и куполом на заднем плане, а также Вера с маленьким Фрэнсисом и пятном отцовской крови на волосах. А вот этот снимок Стюарт захочет поместить на обложку. Светлые волосы падают на лицо – мода, которую ввела кинозвезда Вероника Лейк, но Иден немного изменила прическу, чтобы не закрывать глаз. Подчеркнута прелесть высоких скул, римского носа, короткой верхней губы, округлого подбородка, изящно очерченных щек – Иден была так похожа на Фрэнсиса, словно они брат и сестра, а не тетка и племянник. На ней светлое платье с отложным воротником и жемчужное ожерелье в треугольном вырезе. Томный, немного не от мира сего, характерный для Иден взгляд широко распахнутых глаз и полураскрытые губы, которые фотограф посоветовал ей облизнуть, чтобы привлечь внимание к модной темной помаде.
Мне и в голову не приходит, что я вправе давать разрешение на использование этого снимка. Такое право может иметь Тони – или фотограф, сделавший снимок. На обратной стороне есть название фотостудии в Лондондерри, что вполне согласуется с прической, возможной датой и даже рассеянным, загадочным и скрытным выражением глаз Иден.
Внизу стопки лежит снимок, сделанный без определенной цели, разве что с намерением запечатлеть толпу родственников, собравшихся летом такого-то года в таком-то саду. На нем есть и я, между Фрэнсисом и Патрицией, с тонким «хвостиком» волос, перекинутым через плечо, в платье из прозрачной ткани, доставшемся мне от кого-то из родных. Позади нас Иден, одетая в то, что журналы называли «платьем из легко стирающейся материи», Вера со свежей завивкой, мой отец, Хелен и несколько двоюродных братьев и сестер Хаббардов. Должно быть, фотографировал генерал или Эндрю. Если бы Джейми уже родился, то обязательно присутствовал бы на снимке; значит, снимок сделали не раньше 1944 года. В 1943 году я коротко постриглась. Возможно, это было еще в 1940 году, когда Эндрю еще не улетел сражаться в «Битве за Англию», а Иден не записалась в женскую вспомогательную службу военно-морских сил.
Я захлопываю крышку сейфа и сижу, глядя на него. Потом обнаруживаю, что плачу. Слезы текут у меня по лицу – странно, потому что все это было так давно, и я никого из этих людей не любила, за исключением отца и матери. И, конечно, Чеда, но это совсем другое.
В моей молодости белокурых волос было достаточно, чтобы считаться красивой. Это, безусловно, несколько преувеличенно, но в целом правда. Джентльмены – а также леди и все остальные – предпочитали блондинок. Волосы Иден были такими светлыми – с золотым отливом, – что она могла бы считаться хорошенькой даже без миловидного лица. Когда я первый раз самостоятельно приехала в Грейт-Синдон, Вера встретила меня на железнодорожной станции в Колчестере и, едва ткнувшись губами мне в щеку, отодвинула на расстояние вытянутой руки и произнесла:
– Как жаль, что у тебя такие темные волосы!
Тон был обвинительным – намек на то, что я безответственно допустила процесс потемнения или даже способствовала ему. Я ничего не сказала, потому что не могла придумать ответа – моя обычная реакция на замечания Веры. Просто улыбнулась. Сохраняя вежливое выражение лица, я пыталась уголком платка стереть след от помады, который губы Веры обязательно должны были оставить у меня на щеке. В те времена женский макияж состоял из пудры на носу и помады на губах – ярко-красной губной помады и рассыпчатой пудры из оранжево-золотистой коробочки фирмы «Коти», которую наносили пуховками. Вера не выходила за порог дома с ненакрашенными губами.
– Я не стала бы тебя целовать, – сказала она, – если бы знала, что это тебе так неприятно.
Видимо, надо было действовать более скрытно. Я убрала платок, и мы пошли к автобусной остановке. Ни у кого из моих знакомых – то есть из друзей и родственников – не было автомобиля. У родителей одной или двух девочек в школе имелись машины, а чей-то отец, по слухам, даже владел собственой компанией, был богат и имел не просто машину, а белую машину – дерзкое отклонение от условностей. Я ожидала, что до Грейт-Синдон мы будем добираться на автобусе, и мои ожидания сбылись; Вера тащила мой чемодан, жалуясь на его вес.
– Могу сама понести, – сказала я.
В ответ Вера еще крепче вцепилась в чемодан, переложив его из правой руки в левую, чтобы он не разделял нас.
– Не знаю, зачем тебе столько вещей. Наверное, привезла с собой весь гардероб. Тебе повезло, что у тебя так много одежды. Знаешь, когда Иден уезжает, она очень тщательно отбирает то, что ей может понадобиться, и все умещается в маленький плоский чемоданчик.
Вероятно, этот разговор – а также прочие назидания относительно чемоданов, укладывания, приготовлений и предусмотрительности, которые мне пришлось выслушать на протяжении нескольких последующих недель, – произвел на меня такое глубокое впечатление, что я и сегодня чувствую себя виноватой, если беру в отпуск слишком много вещей. Но тогда, хоть убей, не могла понять, как можно взять меньший по размеру или неполный чемодан. Я приезжаю на неопределенное время, осень не за горами, и мне понадобится как летняя, так и зимняя одежда. И все же Вера, видимо, права. Взрослый человек, сестра отца. Ее и Иден часто ставили мне в пример – именно такой должна быть женщина. Размер и вес чемодана не давали мне покоя, пока мы ехали в автобусе, и я спрашивала себя, почему взяла с собой ту или иную вещь и что можно было бы оставить дома. Упрек Веры толкнул меня на неверный путь: я чувствовала себя никчемной и погрязшей в постыдном легкомыслии.
Это было в сентябре 1939-го. Все боялись бомб. За несколько лет до этого я однажды слушала радио вместе с родителями и услышала рассказ о бомбардировке Нанкина. Я так испугалась, что, не дослушав до конца, убежала и спряталась в туалете на первом этаже, куда не проникал голос диктора. Однако в начале этой войны боялась не я, а мои родители. Ничего не случилось – все осталось по-прежнему, словно две недели назад не объявляли войну. Никаких планов эвакуации моей школы, которая находилась в четырнадцати милях от центра Лондона. Занятия начались в срок, и все шло обычным порядком. Но отец запаниковал и отправил меня к Вере. Мне было почти одиннадцать; я выдержала экзамен для поступления в среднюю школу, и после взятия этого барьера отец, наверное, подумал, что пропуск одного семестра не причинит мне вреда.
Погода была теплой, еще летней. Вера надела хлопковое платье с отложным воротником и манжетами на коротких пышных рукавах, с поясом из той же ткани, с розовато-лиловыми и желтыми анютиными глазками – фасон, вернувшийся без изменений несколько лет назад. Волосы у нее были цвета начищенной до блеска латуни, без желтоватого или медного оттенка. Довольно сильно завитые, уложенные глубокими, узкими волнами, с маленькими круглыми кудряшками. На верхней губе Веры рос пушок, бледный, похожий на пух чертополоха и заметный лишь под определенным углом, а предплечья и голые ноги покрывали более грубые волоски, выглядевшие как тонкая, поблескивающая пленка. Белая кожа лица покраснела под индийским солнцем, особенно вокруг носа. Глаза Веры – такие же, как у меня и у моего отца, у Иден и Фрэнсиса, – были ярко-голубыми, цвета тарелок веджвудского фарфора из серии «Айвенго», которые собирала бабушка Лонгли и которые теперь висят в столовой «Лорел Коттедж».
Автобус вез нас по сельской местности, которая должна была выглядеть скучной и унылой – никаких гор или холмов, бурных рек, вересковых пустошей, озер или буйной растительности, – но тем не менее оказалась вовсе не скучной, а очень красивой – какой-то особенной, тихой и проникновенной красотой. Именно здесь можно увидеть самые симпатичные домики в Англии и церкви размером с собор, запечатленные на полотнах Констебла луга, почти не изменившиеся с тех времен, когда убрали живые изгороди, превратив поля в прерию.
В описании Дэниела Стюарта «Лорел Коттедж» выглядит маленьким и уродливым. Вероятно, так оно и было. Ведь сохранить объективность по отношению к дому, знакомому с юности, практически невозможно. В нашем пригороде, далеко от центра Лондона, мы жили в доме, который отец построил по проекту какого-то архитектора – солнечном, удивительно современном и даже дерзком. Он был спроектирован в стиле модерн и словно перенесся сюда из окрестностей Лос-Анджелеса – кремовая коробка с зеленой полосой, легкомысленно опоясывавшей дом, словно лента на свертке, с окнами из гнутого стекла, плоской крышей и парадной дверью с витражом в виде заходящего солнца с оранжевыми, желтыми и янтарными лучами. Отец не любил виллу по дороге на Мейленд, где он родился, а также террасу на «неправильной» стороне многоквартирного дома в Уэнстеде, где они с матерью жили после свадьбы. Мне не нравился «солнечный» дом – его крыша протекала, потому что он не был предназначен для дождливого климата, а по голливудским стенам серыми ручейками струилась вода.
Я предпочитала старые дома; мне казалось, что именно в таком я хотела бы жить. Разумеется, «Лорел Коттедж» был для меня недостаточно старым. Я спрашивала Веру, почему бабушка и дедушка не купили коттедж с соломенной крышей, один из многих в округе. Ее ответ, вне всякого сомнения, был логичным и точным – страховка от пожара в коттеджах с соломенной крышей обходится гораздо дороже, а содержать старые дома недешево, – но мне он показался слишком приземленным. Каждый раз, приезжая в этот дом с родителями, а чаще только с отцом, я смотрела на керамическую табличку, укрепленную между верхними балками, читала дату «1862 год» и жалела, что дом не старше хотя бы лет на пятьдесят.
Вера была очень аккуратной хозяйкой. «Лорел Коттедж» имел собственный запах – как мне кажется, смесь ароматов мыла и средств для полировки мебели, – который оставался неизменным и при бабушке, и при Вере. Запахи дома, по всей видимости, передаются по женской линии, поскольку, когда у Иден появился собственный дом, в нем, в отличие от нашего, пахло точно так же. Моя мать была довольно небрежной и порицала чрезмерное внимание к уборке как неразумное. Но мне нравился запах чистоты и свежести в доме Веры, окна без единого пятнышка, вощеные полы, сверкающие, безупречно чистые поверхности и занавески из английского ситца с цветочным рисунком, которые, как мне помнится, всегда колыхались от ветра.
Фрэнсис вернулся в пансион. Иден, учившаяся в шестом классе, должна была прийти из школы в половине пятого. В мою честь накрыли роскошный чайный стол. Трудности с продовольствием еще не начались, и в этом доме всегда имелись ингредиенты, входящие в состав пирожных, пирогов и печенья. У Веры не было холодильника. В 1939 году почти ни у кого не было. Викторианские бисквиты, имбирные пряники, ватрушки с лимонным кремом, банберийские слойки, пшеничные лепешки и слоеные миндальные пирожные лежали на кухонном столе, накрытые чистой, выглаженной салфеткой, защищавшей от мух. Вера всегда была худой как палка, хотя ела много жирного и сладкого. Когда мы вносили сладости, раскладывали их на обеденном столе и расставляли тарелки на скатерти, которую Иден украсила вышивкой из цветов и листьев, Вера (умоляя, чтобы я ничего не уронила, и выражая надежду, что я не «растяпа») извинилась за низкое качество чая и недостаток разнообразия на столе.
– Полагаю, у твоей матери был бы еще торт с глазурью. Бабушка всегда настаивала на двух больших тортах и как минимум двух сортах печенья.
Я заверила ее, что моя мать ничего такого на стол не выставляла. К чаю обычно подавались сэндвичи, диетическое печенье или пирожные с заварным кремом.
– Покупные пирожные? – переспросила Вера, шокированная и одновременно польщенная.
Невинное дитя, я ответила, что и не догадывалась о существовании других. Это привело ее в крайнее возбуждение. Даже в те времена Вера несоразмерно волновалась по мелочам. Только для нее они не казались мелочами.
– Это при том, что ты, насколько мне известно, раз десять пила чай в нашем доме! И не знала, что выпечка домашняя! Боже мой, бабушка, наверное, перевернулась в гробу! Я вижу, мы зря старались, выпекая для тебя печенье. Могли бы просто пойти в бакалейную лавку и купить старую пачку «Мэрис». Интересно, что скажет на это Иден? Думаю, она ни разу в жизни не пробовала магазинного печенья. Надеюсь, наше скромное домашнее угощение тебе подойдет, очень надеюсь. Мы не привыкли к лондонским изыскам и не намерены меняться.
Эта тирада ошеломила меня. Я умолкла и почему-то почувствовала себя виноватой, хотя смутно догадывалась, что нападки несправедливы. Метод Веры заключался в следующем: прицепиться к моему невинному замечанию, приписать мне те или иные чувства, которые могут из него следовать (хотя я ничего не чувствовала или, по меньшей мере, не признавалась), а затем осудить меня за слова, которые она сама вложила мне в уста. Точно так же Вера вела себя с Фрэнсисом – по крайней мере, пыталась, – однако на него это не оказывало никакого действия, и он платил ей той же монетой, причем выходило у него нисколько не хуже, а может, даже лучше. Но я тогда была ребенком и не знала, как реагировать, и лишь молча слушала. А Вера, естественно, и не рассчитывала на ответ. Не ждала и не хотела отпора. Она просто давала выход сильным чувствам, которые испытывала почти по любому поводу, и искала предлог, чтобы выразить свое негодование и утвердиться в своих убеждениях. Глубоко консервативная, Вера ссылалась на традиции, обычаи и, вне всякого сомнения, действительно верила, что покупка пачки печенья будет первым шагом на скользкой дорожке, ведущей к пропасти. И только Иден была невосприимчива к подобным нападкам. Но Иден обладала иммунитетом к любым яростным и беспричинным наскокам сестры.
После атаки на меня, с повторениями и отклонениями от темы, Вера удовлетворенно смолкла. Я ничего не ответила, помогая ей накрывать на стол. Но мне кажется, в тот момент Вера вряд ли воспринимала меня как личность. Ей не приходило в голову, что она может оскорбить чувства жертвы, которая способна страдать или злиться, услышав, что ее мать вряд ли делает доброе дело, поощряя подобные вкусы, что дурно упрекать своими изысканными лондонскими привычками деревенских кузин и что кое-кому не мешало бы полностью пересмотреть свои представления о жизни.
После того как стол был накрыт, а все тарелки снова прикрыты салфетками, поведение Веры опять изменилось, и она стала доброжелательной и заинтересованной. Меня похвалили за успехи в учебе, удостоили комплиментов по поводу белизны зубов, цвета глаз (синих, как у всех Лонгли, за что я несла ответственность не больше, чем за покупку печенья матерью) и отсутствия пятен на лице. Я должна вместе с ней подойти к окну и ждать Иден. Иден выйдет из автобуса на деревенской улице, и мы увидим ее, когда она свернет за угол. Грейт-Синдон – симпатичная деревушка, которая была еще симпатичнее, пока в ней не появились новые здания, дорожные знаки и припаркованные вдоль улиц машины. Сонная и тихая. С трудом верилось, что идет война; тут она почти не ощущалась. Всадник спускался по склону холма прогулочным шагом – если лошадь может прогуливаться. На электрических проводах рассаживались ласточки. Я встала на колени на сиденье у окна, Вера позади меня вытянула шею.
Я чувствовала напряжение, исходившее от ее тела. Как будто тело уже не выдерживало внутреннего напора, и стресс буквально выплескивался в окружающий воздух. Неужели я действительно это помню? Вероятно, просто проецирую на то время все, что узнала и почувствовала потом. Но правда и то, что Вера не позволяла расслабиться ни себе, ни окружающим – просто потому, что они были рядом. Иден появилась из-за угла неожиданно – а разве могло быть иначе? – и Вера воскликнула:
– Вот она!
Вера не стала поднимать мою руку и размахивать ею, чего не удалось бы избежать, будь я на три или четыре года младше. Мне просто сказали помахать Иден, и я подчинилась, хотя чувствовала, что обычная улыбка получилась бы у меня гораздо естественнее. Я слезла с сиденья у окна и приготовилась к встрече.
В подростковом возрасте девочки сильно меняются. Это заметно не только взрослым, но и детям, к которым в то время относилась я. Мы с Иден не виделись год, но, встретив на улице, я бы ее не узнала. Она была прекрасна, и она была взрослой. Стрижка, как у Вероники Лейк, еще не вошла в моду, а прическа Иден была настолько ужасна, что больше никогда не возвращалась: спереди волосы зачесываются вверх и назад и укладываются колбаской, а сзади свободно свисают. Но даже она не могла испортить красоту Иден. Мне эта прическа казалась необыкновенно шикарной. На Иден была школьная форма, простой сарафан с круглым воротничком, но не старомодный, без бантовой складки, а также темно-красный блейзер с гербом школы на кармане; на плече висела сумка для книг. Она меня поцеловала, ласково назвав маленькой племянницей, спросила, как поживают родители – в отличие от Веры, Иден никогда не забывала упомянуть о моей матери, – и выразила надежду, что путешествие в поезде было приятным. Потом удалилась в свою комнату и вернулась через десять минут – с припудренным носом и накрашенными губами, сменив школьный сарафан на юбку с блузкой. Так она выглядела еще старше. Мы сели за стол и приступили к щедрому Вериному чаепитию, прокладывая себе путь сквозь сэндвичи, пирожные и булочки; чай всегда считался тут главной трапезой дня, и этот – первый для меня – не был праздничным исключением. Теперь те чаепития мне кажутся странными, с бутербродами и горами сладостей, которые мы поглощали, – не менее четырех ломтей хлеба, по меньшей мере один ломтик торта, несколько маленьких булочек, слоек, бисквитов и кексов. Никто из нас не потолстел и не покрылся прыщами. Так мы питались каждый день, считая это само собой разумеющимся, и Вера поощряла Иден, а теперь и меня, наедаться до отвала, повторяя, что это качественная, здоровая, домашняя пища. Похоже, она была убеждена, что все купленное в магазине вредно, а приготовленное дома полезно – широко распространенное мнение, ставшее причиной многих преждевременных смертей.
Иден сказала, что научит меня делать слоеное тесто.
– Правда? – спросила я, но в моем голосе, наверное, сквозило сомнение.
– А ты разве не хочешь научиться?
Я не знала. На этот счет я не могла сказать ничего определенного. Даже не представляла, что такое слоеное тесто, и, кажется, путала его с заварным тестом, из которого делают эклеры. Моя мать не очень хорошо готовила, и родители не одобряли обучение девочек домоводству в школе; в то же время отец был убежден, что такие вещи должны приходить естественным путем, как – по наивности думал он – это произошло с его сестрами.
– Что ты хочешь приготовить? – спросила Иден.
Став взрослыми, мы понимаем, как нужно реагировать на подобные вопросы. Знаем, что нам следовало говорить, когда мы были детьми. Нужно было ответить, что я маленькая девочка и что каждый раз, когда я пыталась поджарить себе ломтик хлеба, мать говорила мне: «Оставь, я сама». Мы зарегистрировались на получение продовольственных карточек, хотя выдали их только в январе следующего года. Мне следовало сказать, что если прогнозы верны, то совсем скоро нам не из чего будет делать слоеное тесто. Но это было бы неприлично, даже неприличнее, чем не поблагодарить за подарок ко дню рождения…
– Я не умею ничего готовить, – ответила я и взяла еще одну ватрушку с лимонным кремом, для храбрости.
Они обе изобразили нечто вроде шока, хотя вовсе не были удивлены. На меня посыпался шквал вопросов: что я умею делать, причем речь шла вовсе не о теоремах и французских глаголах. Вытянув из меня, что я не умею вязать крючком или на спицах, шить и вышивать, Вера тяжело вздохнула; она выглядела такой удрученной, словно я призналась, что неграмотна или не умею контролировать свои физиологические отправления. Она заявила, словно не могла поверить в услышанное:
– Не представляю, какая из тебя выйдет жена.
Но Иден, которая всегда относилась ко мне добрее, посоветовала не расстраиваться. Вне всякого сомнения, у меня просто не было возможности учиться, но теперь я в «Лорел Коттедж» – в ее устах это звучало как институт ведения домашнего хозяйства – и она меня всему научит. После этого я перестала всецело владеть их вниманием, а если точнее, они вообще перестали меня замечать и завели непонятный и немного бессвязный разговор о людях, которые жили в деревне и о которых я никогда не слышала. Одна из трудностей в общении с родственниками из Грейт-Синдон заключалась в том, что они, упоминая того или иного человека, предполагали, что я понимаю, о ком идет речь, и считали меня обязанной узнавать звонившего по телефону, даже если он не представился. Все бы ничего, но когда я признавалась в своем невежестве, Вера с Иден не снисходили до объяснений, а становились язвительными – по крайней мере, Вера – и говорили, что я, разумеется, все знаю, в этом не может быть сомнений, но по причине беспечности или забывчивости, которые мне вполне по силам преодолеть, – а скорее, безразличия, – тот или иной человек просто вылетел у меня из головы. Предположение, что весь мир в курсе их жизни, распространялось на обычаи и привычки, и поэтому я без всяких объяснений должна была знать, в какое время вставать, когда пользоваться ванной, где висит ключ от черного хода, когда приходит молочник, кто лучшая подруга Иден, какие предметы она выбрала для выпускных экзаменов за среднюю школу, как зовут викария, а также помнить расписание автобусов из Колчестера.
Оставшись в доме одна, в три часа пополудни – сегодня не наша очередь, и не очередь Хелен сидеть у инвалидной коляски Джеральда, – я отпираю сейф и, охваченная чувством, что делаю что-то стыдное, и предвкушая волнение от неожиданных открытий, достаю фотографии и письма, на которые лишь мельком взглянула, когда собирала их с книжных полок и из ящиков родительского дома. Моя любопытная приятельница, разумеется, не посмотрела письма, хотя я очень боялась этого. Она вытащила их – или только часть – из большого коричневого конверта, где они все помещались, а потом сунула назад, удовлетворившись объяснением, что это, должно быть, семейная корреспонденция. Но даже прочтя их, она не смогла бы догадаться о личностях отправителей.
Я разворачиваю письма. От них исходит затхлый, немного отдающий серой запах. Вера и Иден всегда писали только моему отцу, а не отцу и матери. Вот, например, Вера благодарит его за подарок к свадьбе, хотя совершенно очевидно, что именно мать выбирала, покупала и упаковывала скатерть из дамасского шелка и дюжину салфеток с инициалами «В» и «Х». Но Вера не жаловала мою мать, поскольку та была не англичанкой, и долго считала, что имеет право вести себя так, словно жена брата вообще не существует. Дальше идут два письма из Индии, гораздо более ценные, в которых сообщалось о намерении Веры остаться в Англии, чтобы «устроить дом» для Иден в «Лорел Коттедж». Я никак не могу понять, почему отец сохранял одни письма и выбрасывал другие, пока не вспоминаю один случайный фактор, который сегодня выглядит абсурдным. Вера писала часто, по меньшей мере раз в месяц, и эти письма отец обязательно читал нам вслух за завтраком, что вызывало у матери сильное раздражение. Последнее письмо, вновь вложенное в конверт, неделю лежало на каминной полке, после чего зимой его бросали в огонь, а летом мать убирала его в ящик стола или отец, смяв, совал в карман. Поэтому письма, полученные с октября по май, были сожжены – проще не бывает.
Вот что Вера писала в июне:
Дорогой Джон, я рада, что ты согласен со мной – нужно не продавать дом и делить вырученные деньги, а сохранить его, по крайней мере временно, как родной дом Иден. Пока она учится в школе, ей будет трудно расстаться с Синдоном. Разумеется, ей было тяжело потерять обоих родителей в таком юном возрасте. Она очень разумная и взрослая для своих лет – я имею в виду не успехи в школе (хотя, по моему скромному мнению, и этого уже вполне достаточно), а ее взгляды на жизнь, деликатность и хорошие манеры. Она рада, что я собираюсь остаться в Англии и что мы обе будем жить в этом доме, который всегда был для нее родным и в котором она появилась на свет…Первое письмо от Иден, которое я читаю, повергает меня в шок. Я видела его раньше (хотя письмо не было прочитано вслух), забыла о нем за эти годы, а теперь вспоминаю, что оно долго не выходило у меня из головы. Я была невежливой и, конечно, заслужила выговор, но такое?.. В то время Иден исполнилось семнадцать, а мне одиннадцать.
Дорогой Джон, – писала она, – я обязана написать тебе и сказать следующее: полагаю, ты должен научить своего ребенка хорошим манерам. Я не услышала от нее ни слова благодарности за почтовый перевод, который отправила ей ко дню рождения. Совершенно очевидно, что к десяти годам человек уже должен знать, что на подарки принято отвечать письмами с благодарностью. Мама вдалбливала это мне начиная с того момента, как я могла держать карандаш, и должна была научить этому и тебя. Фейт не пойдет на пользу – не говоря уже о том, что это невежливо по отношению к тем, кто дарит ей подарки, – если ей позволить…Почему отец сохранил это письмо? Потому что в душе был согласен с ним? Потому что в душе он если и не любил сестер больше жены и дочери – в чем обычно обвиняла его мать, – то, в любом случае, больше ими восхищался? Или письмо оказалось в коллекции просто потому, что пришло в мае, когда огонь в камине уже не разжигали?
Я беру конверт, начинаю доставать из него письма, и в моей памяти всплывает красивое лицо Иден над воротником платья, который поднимается вверх и изгибается, словно лепесток каллы. Иден в свадебном платье, с огромной колыхающейся вуалью, похожей на водопад из пены и словно сделанной из чего-то еще более эфемерного, чем газ. Такая же, как в то утро, когда Фрэнсис обнимал ее и вел к алтарю, а Чед пожирал ее глазами. Вот фотографии, которые отец вырвал из рамок: Вера и Джеральд после венчания, у викторианской псевдоготической церкви с колокольней в стиле Гилберта Скотта, с баньяном и куполом на заднем плане, а также Вера с маленьким Фрэнсисом и пятном отцовской крови на волосах. А вот этот снимок Стюарт захочет поместить на обложку. Светлые волосы падают на лицо – мода, которую ввела кинозвезда Вероника Лейк, но Иден немного изменила прическу, чтобы не закрывать глаз. Подчеркнута прелесть высоких скул, римского носа, короткой верхней губы, округлого подбородка, изящно очерченных щек – Иден была так похожа на Фрэнсиса, словно они брат и сестра, а не тетка и племянник. На ней светлое платье с отложным воротником и жемчужное ожерелье в треугольном вырезе. Томный, немного не от мира сего, характерный для Иден взгляд широко распахнутых глаз и полураскрытые губы, которые фотограф посоветовал ей облизнуть, чтобы привлечь внимание к модной темной помаде.
Мне и в голову не приходит, что я вправе давать разрешение на использование этого снимка. Такое право может иметь Тони – или фотограф, сделавший снимок. На обратной стороне есть название фотостудии в Лондондерри, что вполне согласуется с прической, возможной датой и даже рассеянным, загадочным и скрытным выражением глаз Иден.
Внизу стопки лежит снимок, сделанный без определенной цели, разве что с намерением запечатлеть толпу родственников, собравшихся летом такого-то года в таком-то саду. На нем есть и я, между Фрэнсисом и Патрицией, с тонким «хвостиком» волос, перекинутым через плечо, в платье из прозрачной ткани, доставшемся мне от кого-то из родных. Позади нас Иден, одетая в то, что журналы называли «платьем из легко стирающейся материи», Вера со свежей завивкой, мой отец, Хелен и несколько двоюродных братьев и сестер Хаббардов. Должно быть, фотографировал генерал или Эндрю. Если бы Джейми уже родился, то обязательно присутствовал бы на снимке; значит, снимок сделали не раньше 1944 года. В 1943 году я коротко постриглась. Возможно, это было еще в 1940 году, когда Эндрю еще не улетел сражаться в «Битве за Англию», а Иден не записалась в женскую вспомогательную службу военно-морских сил.
Я захлопываю крышку сейфа и сижу, глядя на него. Потом обнаруживаю, что плачу. Слезы текут у меня по лицу – странно, потому что все это было так давно, и я никого из этих людей не любила, за исключением отца и матери. И, конечно, Чеда, но это совсем другое.
В моей молодости белокурых волос было достаточно, чтобы считаться красивой. Это, безусловно, несколько преувеличенно, но в целом правда. Джентльмены – а также леди и все остальные – предпочитали блондинок. Волосы Иден были такими светлыми – с золотым отливом, – что она могла бы считаться хорошенькой даже без миловидного лица. Когда я первый раз самостоятельно приехала в Грейт-Синдон, Вера встретила меня на железнодорожной станции в Колчестере и, едва ткнувшись губами мне в щеку, отодвинула на расстояние вытянутой руки и произнесла:
– Как жаль, что у тебя такие темные волосы!
Тон был обвинительным – намек на то, что я безответственно допустила процесс потемнения или даже способствовала ему. Я ничего не сказала, потому что не могла придумать ответа – моя обычная реакция на замечания Веры. Просто улыбнулась. Сохраняя вежливое выражение лица, я пыталась уголком платка стереть след от помады, который губы Веры обязательно должны были оставить у меня на щеке. В те времена женский макияж состоял из пудры на носу и помады на губах – ярко-красной губной помады и рассыпчатой пудры из оранжево-золотистой коробочки фирмы «Коти», которую наносили пуховками. Вера не выходила за порог дома с ненакрашенными губами.
– Я не стала бы тебя целовать, – сказала она, – если бы знала, что это тебе так неприятно.
Видимо, надо было действовать более скрытно. Я убрала платок, и мы пошли к автобусной остановке. Ни у кого из моих знакомых – то есть из друзей и родственников – не было автомобиля. У родителей одной или двух девочек в школе имелись машины, а чей-то отец, по слухам, даже владел собственой компанией, был богат и имел не просто машину, а белую машину – дерзкое отклонение от условностей. Я ожидала, что до Грейт-Синдон мы будем добираться на автобусе, и мои ожидания сбылись; Вера тащила мой чемодан, жалуясь на его вес.
– Могу сама понести, – сказала я.
В ответ Вера еще крепче вцепилась в чемодан, переложив его из правой руки в левую, чтобы он не разделял нас.
– Не знаю, зачем тебе столько вещей. Наверное, привезла с собой весь гардероб. Тебе повезло, что у тебя так много одежды. Знаешь, когда Иден уезжает, она очень тщательно отбирает то, что ей может понадобиться, и все умещается в маленький плоский чемоданчик.
Вероятно, этот разговор – а также прочие назидания относительно чемоданов, укладывания, приготовлений и предусмотрительности, которые мне пришлось выслушать на протяжении нескольких последующих недель, – произвел на меня такое глубокое впечатление, что я и сегодня чувствую себя виноватой, если беру в отпуск слишком много вещей. Но тогда, хоть убей, не могла понять, как можно взять меньший по размеру или неполный чемодан. Я приезжаю на неопределенное время, осень не за горами, и мне понадобится как летняя, так и зимняя одежда. И все же Вера, видимо, права. Взрослый человек, сестра отца. Ее и Иден часто ставили мне в пример – именно такой должна быть женщина. Размер и вес чемодана не давали мне покоя, пока мы ехали в автобусе, и я спрашивала себя, почему взяла с собой ту или иную вещь и что можно было бы оставить дома. Упрек Веры толкнул меня на неверный путь: я чувствовала себя никчемной и погрязшей в постыдном легкомыслии.
Это было в сентябре 1939-го. Все боялись бомб. За несколько лет до этого я однажды слушала радио вместе с родителями и услышала рассказ о бомбардировке Нанкина. Я так испугалась, что, не дослушав до конца, убежала и спряталась в туалете на первом этаже, куда не проникал голос диктора. Однако в начале этой войны боялась не я, а мои родители. Ничего не случилось – все осталось по-прежнему, словно две недели назад не объявляли войну. Никаких планов эвакуации моей школы, которая находилась в четырнадцати милях от центра Лондона. Занятия начались в срок, и все шло обычным порядком. Но отец запаниковал и отправил меня к Вере. Мне было почти одиннадцать; я выдержала экзамен для поступления в среднюю школу, и после взятия этого барьера отец, наверное, подумал, что пропуск одного семестра не причинит мне вреда.
Погода была теплой, еще летней. Вера надела хлопковое платье с отложным воротником и манжетами на коротких пышных рукавах, с поясом из той же ткани, с розовато-лиловыми и желтыми анютиными глазками – фасон, вернувшийся без изменений несколько лет назад. Волосы у нее были цвета начищенной до блеска латуни, без желтоватого или медного оттенка. Довольно сильно завитые, уложенные глубокими, узкими волнами, с маленькими круглыми кудряшками. На верхней губе Веры рос пушок, бледный, похожий на пух чертополоха и заметный лишь под определенным углом, а предплечья и голые ноги покрывали более грубые волоски, выглядевшие как тонкая, поблескивающая пленка. Белая кожа лица покраснела под индийским солнцем, особенно вокруг носа. Глаза Веры – такие же, как у меня и у моего отца, у Иден и Фрэнсиса, – были ярко-голубыми, цвета тарелок веджвудского фарфора из серии «Айвенго», которые собирала бабушка Лонгли и которые теперь висят в столовой «Лорел Коттедж».
Автобус вез нас по сельской местности, которая должна была выглядеть скучной и унылой – никаких гор или холмов, бурных рек, вересковых пустошей, озер или буйной растительности, – но тем не менее оказалась вовсе не скучной, а очень красивой – какой-то особенной, тихой и проникновенной красотой. Именно здесь можно увидеть самые симпатичные домики в Англии и церкви размером с собор, запечатленные на полотнах Констебла луга, почти не изменившиеся с тех времен, когда убрали живые изгороди, превратив поля в прерию.
В описании Дэниела Стюарта «Лорел Коттедж» выглядит маленьким и уродливым. Вероятно, так оно и было. Ведь сохранить объективность по отношению к дому, знакомому с юности, практически невозможно. В нашем пригороде, далеко от центра Лондона, мы жили в доме, который отец построил по проекту какого-то архитектора – солнечном, удивительно современном и даже дерзком. Он был спроектирован в стиле модерн и словно перенесся сюда из окрестностей Лос-Анджелеса – кремовая коробка с зеленой полосой, легкомысленно опоясывавшей дом, словно лента на свертке, с окнами из гнутого стекла, плоской крышей и парадной дверью с витражом в виде заходящего солнца с оранжевыми, желтыми и янтарными лучами. Отец не любил виллу по дороге на Мейленд, где он родился, а также террасу на «неправильной» стороне многоквартирного дома в Уэнстеде, где они с матерью жили после свадьбы. Мне не нравился «солнечный» дом – его крыша протекала, потому что он не был предназначен для дождливого климата, а по голливудским стенам серыми ручейками струилась вода.
Я предпочитала старые дома; мне казалось, что именно в таком я хотела бы жить. Разумеется, «Лорел Коттедж» был для меня недостаточно старым. Я спрашивала Веру, почему бабушка и дедушка не купили коттедж с соломенной крышей, один из многих в округе. Ее ответ, вне всякого сомнения, был логичным и точным – страховка от пожара в коттеджах с соломенной крышей обходится гораздо дороже, а содержать старые дома недешево, – но мне он показался слишком приземленным. Каждый раз, приезжая в этот дом с родителями, а чаще только с отцом, я смотрела на керамическую табличку, укрепленную между верхними балками, читала дату «1862 год» и жалела, что дом не старше хотя бы лет на пятьдесят.
Вера была очень аккуратной хозяйкой. «Лорел Коттедж» имел собственный запах – как мне кажется, смесь ароматов мыла и средств для полировки мебели, – который оставался неизменным и при бабушке, и при Вере. Запахи дома, по всей видимости, передаются по женской линии, поскольку, когда у Иден появился собственный дом, в нем, в отличие от нашего, пахло точно так же. Моя мать была довольно небрежной и порицала чрезмерное внимание к уборке как неразумное. Но мне нравился запах чистоты и свежести в доме Веры, окна без единого пятнышка, вощеные полы, сверкающие, безупречно чистые поверхности и занавески из английского ситца с цветочным рисунком, которые, как мне помнится, всегда колыхались от ветра.
Фрэнсис вернулся в пансион. Иден, учившаяся в шестом классе, должна была прийти из школы в половине пятого. В мою честь накрыли роскошный чайный стол. Трудности с продовольствием еще не начались, и в этом доме всегда имелись ингредиенты, входящие в состав пирожных, пирогов и печенья. У Веры не было холодильника. В 1939 году почти ни у кого не было. Викторианские бисквиты, имбирные пряники, ватрушки с лимонным кремом, банберийские слойки, пшеничные лепешки и слоеные миндальные пирожные лежали на кухонном столе, накрытые чистой, выглаженной салфеткой, защищавшей от мух. Вера всегда была худой как палка, хотя ела много жирного и сладкого. Когда мы вносили сладости, раскладывали их на обеденном столе и расставляли тарелки на скатерти, которую Иден украсила вышивкой из цветов и листьев, Вера (умоляя, чтобы я ничего не уронила, и выражая надежду, что я не «растяпа») извинилась за низкое качество чая и недостаток разнообразия на столе.
– Полагаю, у твоей матери был бы еще торт с глазурью. Бабушка всегда настаивала на двух больших тортах и как минимум двух сортах печенья.
Я заверила ее, что моя мать ничего такого на стол не выставляла. К чаю обычно подавались сэндвичи, диетическое печенье или пирожные с заварным кремом.
– Покупные пирожные? – переспросила Вера, шокированная и одновременно польщенная.
Невинное дитя, я ответила, что и не догадывалась о существовании других. Это привело ее в крайнее возбуждение. Даже в те времена Вера несоразмерно волновалась по мелочам. Только для нее они не казались мелочами.
– Это при том, что ты, насколько мне известно, раз десять пила чай в нашем доме! И не знала, что выпечка домашняя! Боже мой, бабушка, наверное, перевернулась в гробу! Я вижу, мы зря старались, выпекая для тебя печенье. Могли бы просто пойти в бакалейную лавку и купить старую пачку «Мэрис». Интересно, что скажет на это Иден? Думаю, она ни разу в жизни не пробовала магазинного печенья. Надеюсь, наше скромное домашнее угощение тебе подойдет, очень надеюсь. Мы не привыкли к лондонским изыскам и не намерены меняться.
Эта тирада ошеломила меня. Я умолкла и почему-то почувствовала себя виноватой, хотя смутно догадывалась, что нападки несправедливы. Метод Веры заключался в следующем: прицепиться к моему невинному замечанию, приписать мне те или иные чувства, которые могут из него следовать (хотя я ничего не чувствовала или, по меньшей мере, не признавалась), а затем осудить меня за слова, которые она сама вложила мне в уста. Точно так же Вера вела себя с Фрэнсисом – по крайней мере, пыталась, – однако на него это не оказывало никакого действия, и он платил ей той же монетой, причем выходило у него нисколько не хуже, а может, даже лучше. Но я тогда была ребенком и не знала, как реагировать, и лишь молча слушала. А Вера, естественно, и не рассчитывала на ответ. Не ждала и не хотела отпора. Она просто давала выход сильным чувствам, которые испытывала почти по любому поводу, и искала предлог, чтобы выразить свое негодование и утвердиться в своих убеждениях. Глубоко консервативная, Вера ссылалась на традиции, обычаи и, вне всякого сомнения, действительно верила, что покупка пачки печенья будет первым шагом на скользкой дорожке, ведущей к пропасти. И только Иден была невосприимчива к подобным нападкам. Но Иден обладала иммунитетом к любым яростным и беспричинным наскокам сестры.
После атаки на меня, с повторениями и отклонениями от темы, Вера удовлетворенно смолкла. Я ничего не ответила, помогая ей накрывать на стол. Но мне кажется, в тот момент Вера вряд ли воспринимала меня как личность. Ей не приходило в голову, что она может оскорбить чувства жертвы, которая способна страдать или злиться, услышав, что ее мать вряд ли делает доброе дело, поощряя подобные вкусы, что дурно упрекать своими изысканными лондонскими привычками деревенских кузин и что кое-кому не мешало бы полностью пересмотреть свои представления о жизни.
После того как стол был накрыт, а все тарелки снова прикрыты салфетками, поведение Веры опять изменилось, и она стала доброжелательной и заинтересованной. Меня похвалили за успехи в учебе, удостоили комплиментов по поводу белизны зубов, цвета глаз (синих, как у всех Лонгли, за что я несла ответственность не больше, чем за покупку печенья матерью) и отсутствия пятен на лице. Я должна вместе с ней подойти к окну и ждать Иден. Иден выйдет из автобуса на деревенской улице, и мы увидим ее, когда она свернет за угол. Грейт-Синдон – симпатичная деревушка, которая была еще симпатичнее, пока в ней не появились новые здания, дорожные знаки и припаркованные вдоль улиц машины. Сонная и тихая. С трудом верилось, что идет война; тут она почти не ощущалась. Всадник спускался по склону холма прогулочным шагом – если лошадь может прогуливаться. На электрических проводах рассаживались ласточки. Я встала на колени на сиденье у окна, Вера позади меня вытянула шею.
Я чувствовала напряжение, исходившее от ее тела. Как будто тело уже не выдерживало внутреннего напора, и стресс буквально выплескивался в окружающий воздух. Неужели я действительно это помню? Вероятно, просто проецирую на то время все, что узнала и почувствовала потом. Но правда и то, что Вера не позволяла расслабиться ни себе, ни окружающим – просто потому, что они были рядом. Иден появилась из-за угла неожиданно – а разве могло быть иначе? – и Вера воскликнула:
– Вот она!
Вера не стала поднимать мою руку и размахивать ею, чего не удалось бы избежать, будь я на три или четыре года младше. Мне просто сказали помахать Иден, и я подчинилась, хотя чувствовала, что обычная улыбка получилась бы у меня гораздо естественнее. Я слезла с сиденья у окна и приготовилась к встрече.
В подростковом возрасте девочки сильно меняются. Это заметно не только взрослым, но и детям, к которым в то время относилась я. Мы с Иден не виделись год, но, встретив на улице, я бы ее не узнала. Она была прекрасна, и она была взрослой. Стрижка, как у Вероники Лейк, еще не вошла в моду, а прическа Иден была настолько ужасна, что больше никогда не возвращалась: спереди волосы зачесываются вверх и назад и укладываются колбаской, а сзади свободно свисают. Но даже она не могла испортить красоту Иден. Мне эта прическа казалась необыкновенно шикарной. На Иден была школьная форма, простой сарафан с круглым воротничком, но не старомодный, без бантовой складки, а также темно-красный блейзер с гербом школы на кармане; на плече висела сумка для книг. Она меня поцеловала, ласково назвав маленькой племянницей, спросила, как поживают родители – в отличие от Веры, Иден никогда не забывала упомянуть о моей матери, – и выразила надежду, что путешествие в поезде было приятным. Потом удалилась в свою комнату и вернулась через десять минут – с припудренным носом и накрашенными губами, сменив школьный сарафан на юбку с блузкой. Так она выглядела еще старше. Мы сели за стол и приступили к щедрому Вериному чаепитию, прокладывая себе путь сквозь сэндвичи, пирожные и булочки; чай всегда считался тут главной трапезой дня, и этот – первый для меня – не был праздничным исключением. Теперь те чаепития мне кажутся странными, с бутербродами и горами сладостей, которые мы поглощали, – не менее четырех ломтей хлеба, по меньшей мере один ломтик торта, несколько маленьких булочек, слоек, бисквитов и кексов. Никто из нас не потолстел и не покрылся прыщами. Так мы питались каждый день, считая это само собой разумеющимся, и Вера поощряла Иден, а теперь и меня, наедаться до отвала, повторяя, что это качественная, здоровая, домашняя пища. Похоже, она была убеждена, что все купленное в магазине вредно, а приготовленное дома полезно – широко распространенное мнение, ставшее причиной многих преждевременных смертей.
Иден сказала, что научит меня делать слоеное тесто.
– Правда? – спросила я, но в моем голосе, наверное, сквозило сомнение.
– А ты разве не хочешь научиться?
Я не знала. На этот счет я не могла сказать ничего определенного. Даже не представляла, что такое слоеное тесто, и, кажется, путала его с заварным тестом, из которого делают эклеры. Моя мать не очень хорошо готовила, и родители не одобряли обучение девочек домоводству в школе; в то же время отец был убежден, что такие вещи должны приходить естественным путем, как – по наивности думал он – это произошло с его сестрами.
– Что ты хочешь приготовить? – спросила Иден.
Став взрослыми, мы понимаем, как нужно реагировать на подобные вопросы. Знаем, что нам следовало говорить, когда мы были детьми. Нужно было ответить, что я маленькая девочка и что каждый раз, когда я пыталась поджарить себе ломтик хлеба, мать говорила мне: «Оставь, я сама». Мы зарегистрировались на получение продовольственных карточек, хотя выдали их только в январе следующего года. Мне следовало сказать, что если прогнозы верны, то совсем скоро нам не из чего будет делать слоеное тесто. Но это было бы неприлично, даже неприличнее, чем не поблагодарить за подарок ко дню рождения…
– Я не умею ничего готовить, – ответила я и взяла еще одну ватрушку с лимонным кремом, для храбрости.
Они обе изобразили нечто вроде шока, хотя вовсе не были удивлены. На меня посыпался шквал вопросов: что я умею делать, причем речь шла вовсе не о теоремах и французских глаголах. Вытянув из меня, что я не умею вязать крючком или на спицах, шить и вышивать, Вера тяжело вздохнула; она выглядела такой удрученной, словно я призналась, что неграмотна или не умею контролировать свои физиологические отправления. Она заявила, словно не могла поверить в услышанное:
– Не представляю, какая из тебя выйдет жена.
Но Иден, которая всегда относилась ко мне добрее, посоветовала не расстраиваться. Вне всякого сомнения, у меня просто не было возможности учиться, но теперь я в «Лорел Коттедж» – в ее устах это звучало как институт ведения домашнего хозяйства – и она меня всему научит. После этого я перестала всецело владеть их вниманием, а если точнее, они вообще перестали меня замечать и завели непонятный и немного бессвязный разговор о людях, которые жили в деревне и о которых я никогда не слышала. Одна из трудностей в общении с родственниками из Грейт-Синдон заключалась в том, что они, упоминая того или иного человека, предполагали, что я понимаю, о ком идет речь, и считали меня обязанной узнавать звонившего по телефону, даже если он не представился. Все бы ничего, но когда я признавалась в своем невежестве, Вера с Иден не снисходили до объяснений, а становились язвительными – по крайней мере, Вера – и говорили, что я, разумеется, все знаю, в этом не может быть сомнений, но по причине беспечности или забывчивости, которые мне вполне по силам преодолеть, – а скорее, безразличия, – тот или иной человек просто вылетел у меня из головы. Предположение, что весь мир в курсе их жизни, распространялось на обычаи и привычки, и поэтому я без всяких объяснений должна была знать, в какое время вставать, когда пользоваться ванной, где висит ключ от черного хода, когда приходит молочник, кто лучшая подруга Иден, какие предметы она выбрала для выпускных экзаменов за среднюю школу, как зовут викария, а также помнить расписание автобусов из Колчестера.