Итак, мы ездили на мост, и увиденное нас испугало. Возвращаясь домой на велосипедах, мы думали о том, что уже поздно, и изо всех сил крутили педали. Молча. Бобби первым свернул к своему дому, потом Святоша. Мы с Лукой остались вдвоем. Ехали рядом, по-прежнему не произнося ни слова.
   Я уже сказал, что Лука – мой лучший друг. Для понимания нам достаточно одного жеста, иной раз – только улыбки. До того как в нашей жизни появились девушки, мы все дни проводили вместе – по крайней мере, так мне кажется. Я заранее знаю, когда он собирается уходить, а иногда могу угадать, что он намеревается сказать. Я с первого взгляда выделил бы его в толпе – по походке, со спины. Кажется, что я старше него – что все мы старше, – потому что в нем много осталось от ребенка: тонкие кости, белая кожа, что-то в чертах лица, изящных, очень красивых. Тонкие руки и шея, стройные ноги. Но ему все равно, да и мы едва это замечаем: как я уже говорил, физическая красота нас не заботит. Она не является необходимым условием для достижения Царства Божьего. И Лука несет эту красоту, не пользуясь ею, словно избегая ее. Большинству он кажется несколько отстраненным, и девушки обожают его за это: им кажется, будто он печален. Но, как и всем, ему просто хочется быть счастливым.
   Пару лет назад, когда нам было пятнадцать, однажды днем мы торчали у меня дома: валялись на кровати и читали какие-то журналы, посвященные “Формуле-1”, в моей комнате. Кровать стояла совсем рядом с открытым окном, которое выходило в сад. В саду сидели мои родители и разговаривали; дело было в воскресенье. Мы не интересовались их беседой, мы читали, но в какой-то момент невольно стали прислушиваться, поскольку они заговорили о матери Луки. Видно, не заметили, что он у меня в гостях, и принялись обсуждать его мать. Дескать, она – мужественная женщина, жаль, что ей так не повезло. И добавили что-то насчет того, какой тяжкий крест уготовил ей Господь. Я взглянул на Луку: он улыбался и знаком попросил меня не шевелиться и молчать. Казалось, беседа моих родителей его забавляет. И мы стали слушать дальше. Там, в саду, моя мама говорила, что, должно быть, это ужасно – жить с таким больным мужем, вероятно, бедная женщина страшно одинока. Потом она спросила у отца, не знает ли он, как продвигается лечение. Тот ответил: мол, врачи все испробовали, но, как известно, такие болезни нельзя излечить.
   – Остается только надеяться, – заметил отец, – что он не надумает покончить с собой рано или поздно.
   Говорили они об отце Луки. Мне стало стыдно за их слова, я снова взглянул на Луку, а он знаком показал мне, что ничего не понимает, не знает, о чем они. Он положил мне руку на колено: хотел, чтоб я не двигался и не шумел. Ему хотелось послушать. Там, в саду, мой отец говорил о чем-то под названием “депрессия” – очевидно, это такая болезнь, ведь речь шла о лекарствах и докторах. В какой-то момент мой отец произнес:
   – Наверно, это ужасно для жены и для сына тоже.
   – Бедняжки, – поддакнула моя мать. Немного помолчала и повторила: – Бедняжки.
   Она так назвала Луку и его маму, потому что им приходилось жить бок о бок с больным. Она сказала, что остается только молиться и что сама она именно так и поступит. Потом мой отец встал – оба они встали и вернулись в дом. А мы инстинктивно уткнулись в свои журналы про “Формулу-1”, боясь, что дверь в комнату вот-вот откроется. Но этого не произошло. В коридоре раздались шаги моих родителей: они прошли в гостиную. А мы сидели неподвижно, и сердца наши учащенно бились.
   Однако из комнаты надо было как-то выбираться, и это получилось у нас не слишком удачно. Когда мы уже были в саду, мама вышла из дома, чтобы спросить меня, когда я намерен вернуться, и тут заметила Луку. Она поздоровалась с ним, назвав его по имени – голос ее при этом звучал удивленно и растерянно, – и смолкла, хотя в любой другой день, несомненно, добавила бы что-нибудь еще. Лука обернулся к ней и ответил:
   – Добрый вечер, синьора.
   Он произнес это учтиво, как ни в чем не бывало. Мы отлично умеем притворяться. После этого мы ушли, а мама продолжала стоять на пороге, неподвижно, с журналом в руке, заложив страницу указательным пальцем.
   Некоторое время мы молча шли рядом. Оба были погружены в свои мысли. Потом нам пришлось переходить через дорогу, и я поднял глаза, чтобы посмотреть на проезжавшие мимо машины, а потом на какой-то миг взглянул на Луку. Глаза его покраснели, он шагал повесив голову.
   Дело в том, что у меня и в мыслях никогда не было, будто его отец болен; по правде говоря, как это ни странно, Лука тоже никогда ни о чем таком не задумывался, и это обстоятельство очень показательно, оно помогает понять, какие мы. Мы слепо верим нашим родителям, то, что мы видим дома, кажется нам правильным и гармоничным порядком вещей, образцом душевного здоровья. Именно за это мы и обожаем своих родителей: они надежно защищают нас от всего ненормального. Поэтому невозможно и мысли допустить, что они сами ненормальны – больны. Матери не бывают больными, только усталыми. Отцы в принципе не могут разориться – они иногда нервничают, не более того. Некоторое недомогание, которого мы предпочитаем не замечать, иной раз принимает форму болезней с конкретными именами – но в семье их никогда не произносят вслух. Обращаться к врачам не принято, в случае чего просят совета у семейных докторов, друзей, вхожих в дом и облеченных нашим доверием. Там, где хорошую службу сослужила бы настойчивость и суровость психиатра, они предпочитают взывать к дружбе врачей, с которыми знакомы всю жизнь, – добродушных, приветливых и столь же несчастных.
   Нам это кажется нормальным.
   Так, сами о том не подозревая, мы наследуем неспособность к трагедии и предрасположенность к ее более легкой форме – драме: мы отвергаем реальность зла, откладывая до бесконечности трагический исход событий, поднимая длинную волну размеренной и постоянной драмы – болота, в котором все мы выросли. Это абсурдная жизнь, состоящая из подавляемой боли и постоянной цензуры. Но мы не в силах осознать, насколько она абсурдна, потому что, подобно рептилиям из болота, только этот свой мир и знаем, болото для нас и есть нормальное существование. Поэтому мы способны переваривать огромные дозы неблагополучия в обмен на ощущение того, что все идет как должно, – мы и не подозреваем, что тайные раны надо лечить, скрытые переломы – сращивать. Точно так же нам неведомо, что такое гнусность, так как любое обнаруженное отклонение от нормы со стороны окружающих мы инстинктивно принимаем как неотъемлемую часть все той же нормальности. Например, когда в темноте приходского кинотеатра рука священника залезала нам между ног, мы не испытывали гнева; вместо этого мы поспешно стремились убедить себя в том, что так и должно быть, священники часто запускают туда руки, и не следует даже обсуждать это дома. Нам было двенадцать-тринадцать лет. И мы не отбрасывали руку священника. И в следующее воскресенье принимали причастие из той же руки. Мы тогда умели это делать и умеем до сих пор, – так неужели же нам не под силу депрессию назвать изысканностью, а несчастье – благопристойностью? Отец Луки никогда не ходит на стадион, потому что не любит находиться среди толпы, – мы это знаем и расцениваем как проявление душевной утонченности. Мы привыкли считать его отчасти аристократом: он всегда так молчалив, даже когда выходит прогуляться в парк. Он ходит медленно, смеется отрывисто, словно нехотя. Машину не водит. На нашей памяти он ни разу не повысил голоса. Все это кажется нам проявлениями высокого достоинства. Нас не настораживает то обстоятельство, что все вокруг него всегда по-особенному веселы, – если быть точнее, изображают веселье, но это никогда не приходит нам в голову; подобное особое веселье мы трактуем как дань уважения к нему, ведь он чиновник министерства. В общем, мы считаем его таким же отцом, как все остальные, только немного более загадочным, может быть, немного отстраненным.
   Но Лука по вечерам садится рядом с ним на диван перед телевизором. Отец кладет ему руку на колено. Молча. Они оба молчат. Время от времени отец крепко сжимает колено сына.
   – Почему они говорят, что он болен? – спросил меня в тот день Лука; мы по-прежнему бродили по улицам.
   – Не знаю, ни малейшего понятия не имею, – сказал я. И это была чистая правда.
   Мы решили, что продолжать разговор бесполезно, и очень долго не поднимали больше эту тему. До того самого вечера, когда остались одни, возвращаясь от моста, с которого бросилась Андре. Мы остановились перед моим домом – одна нога на земле, другая – на педали велосипеда. Меня ждали родители: мы всегда ужинаем в половине восьмого, уж не знаю почему. Мне надо было идти. Но я сознавал, что Лука хочет со мной чем-то поделиться. Я перенес вес на другую ногу, немного наклонив велосипед. Лука сказал, что, опираясь о перила моста, он понял свое воспоминание – то есть кое-что вспомнил, а потом понял. Он немного помедлил, пытаясь сообразить, не спешу ли я домой. Я остался.
   – Дома, – сказал он, – мы ужинаем почти в абсолютной тишине. У вас по-другому, и у Бобби тоже, и у Святоши, а у нас ужин проходит в тишине. Слышны все звуки: как вилка царапает по тарелке, как булькает вода в стакане. Особенно молчалив мой отец. Так было всегда. Ну вот, и я вспомнил, сколько раз мой отец… я вспомнил, что он часто встает из-за стола, в какое-то мгновение, порой не говоря при этом ни слова, когда ужин еще не закончен, – он встает, открывает балконную дверь и выходит туда, притворяя ее за собой, прислоняется к перилам и стоит там. Он ведет себя так на протяжении многих лет. Мы с мамой пользуемся этими минутами: начинаем разговаривать, мама шутит, встает, чтобы поставить на место какую-нибудь тарелку или бутылку, задает мне вопросы – и все такое прочее. Отец стоит за стеклом балконной двери, спиной к нам, слегка сгорбившись, опираясь о перила. Годами я не думал об этом, но сегодня вечером на мосту вдруг понял, зачем он это делает. Сдается мне, отец ходит туда, потому что хочет броситься вниз. Ему всякий раз не хватает смелости, но все же он встает и выходит на балкон с этой мыслью.
   Он поднял на меня глаза, желая понять, что я думаю.
   – Он такой же, как Андре, – произнес мой друг.
   Так что Лука первым из нас нарушил границу. Он сделал это не нарочно: он ведь спокойный мальчик, за ним ничего такого не водится. Он просто оказался у открытого окна, когда взрослые разговаривали друг с другом не таясь. А еще он постиг тайну умирания Андре, пусть издали. И эти два события, так бесцеремонно ворвавшиеся в его жизнь, раскололи его мир – наш мир.
   Впервые один из нас невольно переступил ту границу, что досталась ему в наследство от предков, заподозрив, что на самом деле не существует никаких границ, как больше не существует отчего дома, нашего дома, такого надежного. Робкими шагами он двинулся по ничейной земле, где слова “боль” и “смерть” имеют точное значение – произнесенные Андре, записанные на нашем языке почерком наших родителей. Из этой неизведанной области он глядит на нас, ожидая, пока мы за ним последуем.
 
   Поскольку Андре – неразрешимая загадка, в ее семье часто вспоминают бабушку, ныне покойную. Если придерживаться их версии загробной жизни, в настоящее время ее поедают черви. Мы же знаем, что всех нас ждет конец света и Страшный суд. Бабушка была художницей – ее имя можно найти в энциклопедиях. Ничего особенного, но в возрасте шестнадцати лет она пересекла океан вместе с великим английским писателем: он диктовал ей, а она печатала на машинке, на портативном “Ремингтоне”. Письма, отрывки из книг, рассказы. В Америке она открыла для себя фотографию и сейчас в энциклопедиях фигурирует как фотограф. Снимала она по большей части всяких обиженных судьбой людей и железные мосты. На черно-белую пленку, и у нее отлично получалось. В ней смешались венгерская и испанская кровь, а замуж она вышла в Швейцарии – за дедушку Андре и стала в результате несказанно богата. Мы никогда ее не видели. Она славилась красотой. Говорят, Андре похожа на нее. И характером тоже.
   В какой-то момент бабушка забросила фотографию и посвятила себя семье, став утонченным деспотом. Она здорово помучила своего единственного сына и женщину, на которой он женился, итальянку-манекенщицу, – родителей Андре. Бабушка постоянно издевалась над ними, молодыми, неуверенными в себе, потому что была старой и обладала необъяснимой властью. Она жила с ними под одной крышей и всегда сидела во главе стола – слуга подавал ей блюда, произнося их названия по-французски. Так продолжалось до тех пор, пока она не умерла. Дабы картина выглядела полной, следует добавить, что дедушка покинул этот мир несколькими годами раньше. Точнее, умер.
   До Андре у супружеской пары родились близнецы – мальчик и девочка. Бабушке это казалось весьма вульгарным: она была убеждена, что близнецов производят на свет обычно бедняки. Особенно плохо относилась она к девочке, которую звали Лючия. Бабушка попросту не понимала, зачем она вообще нужна. Тремя годами позже мать Андре снова забеременела. Бабушка решительно высказалась в пользу аборта. Тем не менее невестка не послушалась. И вот что случилось потом.
   В день, когда Андре вышла из чрева матери – в апрельский день, – отец был в отлучке, а близнецы дома, с бабушкой. Позвонили из клиники и сообщили, что синьору увезли в родильный зал, бабушка ответила:
   – Хорошо.
   Выяснив у прислуги, что близнецов покормили, она села за стол и стала обедать. Выпив кофе, она отпустила няню-испанку на пару часов и отвела близнецов в сад: светило солнце, стоял погожий весенний денек. Она устроилась в шезлонге и уснула, как это иной раз случалось с ней после обеда: изменять своим привычкам она не посчитала нужным. Ну, или просто она случайно задремала. Близнецы играли на траве. В саду стоял каменный бассейн с фонтаном, там плавали красные и желтые рыбки. В центре била вверх струя воды. Близнецы подошли поближе, желая там поиграть. Они стали бросать в бассейн все, что находили в саду. В какой-то момент Лючия решила потрогать воду руками, а потом опустить в бассейн ноги – и поиграть внутри. Ей было только три года, а посему задумку оказалось не так-то просто осуществить, но все же ей удалось залезть туда: она карабкалась по каменной стенке и тянула голову вверх, стараясь заглянуть за край бассейна. Брат наблюдал за ней и одновременно подбирал предметы, валявшиеся на траве. Наконец, девочка соскользнула в воду – с легким шумом, словно маленькая амфибия. Бассейн был неглубок, всего сантиметров тридцать, но малышка испугалась, а может, ударилась о каменное дно, и ее подвел инстинкт, благодаря которому она непременно спаслась бы – просто и естественно. Она вдохнула темную воду, ей захотелось плакать, и она стала ловить ртом воздух, но безуспешно. Она еще немного побултыхалась, судорожно пытаясь найти опору и лупя руками по воде, но руки были маленькие, и звук получался негромкий, напоминавший легкий звон серебра. Потом она замерла неподвижно, среди красных и желтых рыбок, ничего не понимавших. Брат подошел поближе, чтобы поглядеть. В этот момент Андре появилась на свет из чрева матери, в муках, как написано в книге, в которую мы верим.
   Нам об этом известно, потому что эту историю знают все: в мире Андре не существует ни целомудрия, ни стыда. В этом выражается их превосходство, так они подчеркивают свое право на трагедию. В результате они обречены становиться героями легенд – и действительно, бытует множество вариантов этой истории. Некоторые рассказывают, что заснула не бабушка, а няня-испанка, а еще ходят слухи, что девочка уже была мертва, когда оказалась в воде. Роль бабушки во всем этом деле довольно двусмысленна, однако следует учитывать склонность человеческой натуры строить любое повествование, опираясь на образ отрицательного персонажа, а ее, несомненно, так и воспринимали. То обстоятельство, что отец Андре оказался в отлучке, тоже многим показалось подозрительным, невероятным. Как бы то ни было, все сходятся в одном: легкие Андре совершили первый вдох в то самое мгновение, когда легкие ее сестренки наполнились воздухом в последний раз – словно по правилу о сообщающихся сосудах, по закону сохранения энергии, если применить его к семейным отношениям. Одна девочка передала жизнь другой.
   Мать Андре узнала обо всем, как только вышла из родильного зала. Потом ей принесли спящую Андре. Она прижала младенца к груди и ясно осознала, что та страшная операция на сердце, которой ее подвергла судьба, выше ее сил – и чьих бы то ни было. Рана осталась в ее душе навсегда.
   Когда спустя несколько лет бабушка умерла, ей устроили великолепные похороны, на которые приехали люди со всего света. Мать Андре отправилась туда в красном платье: многие вспоминают, что оно было слишком коротким и обтягивающим.
   Отец Андре и сегодня, не то умышленно, не то по рассеянности, называет свою дочь именем погибшей сестренки: Люси – так он обращался к своей старшей дочурке, когда брал ее на руки.
   Андре бросилась с моста четырнадцать лет спустя после смерти сестры. Она не стала дожидаться дня рожденья: сделала это просто в обычный день. Она вдохнула ту черную воду и в каком-то смысле сделала это во второй раз.
 
   Нас четверо: мы вместе играем, у нас музыкальная группа. Святоша, Бобби, Лука и я.
   Играем мы в церкви. В своем кругу мы – звезды. Наш священник знаменит своими проповедями, и мы играем на его службах. Церковь всегда полна народу, послушать нас приходят даже из соседних кварталов. Иной раз наши мессы длятся больше часа, но прихожане не возражают.
   Разумеется, нас волнует вопрос, а действительно ли мы хорошо играем, – но найти ответ на него у нас нет возможности, поскольку мы исполняем особую музыку, в особом месте. Где-то далеко кто-то сочиняет эти песни для известных католических издательств, а мы их поем. Они хороши лишь в церкви – если, к примеру, кто-нибудь из авторов вдруг начнет исполнять их в другом месте, люди станут недоумевать, что с ним такое приключилось. Это не рок, не бит, не фолк – ничего такого. Наша музыка – как алтари из мельничных жерновов, облачения из мешковины, чаши для причастия из обожженной глины, храмовые постройки из красного кирпича. Та же самая Церковь, что когда-то заказывала фрески Рубенсу и купола храмов – Борромини, теперь обратилась к евангельской эстетике с каким-то шведским уклоном, на грани протестантизма. Все это не имеет ни малейшего отношения к красоте – не более чем дубовая скамья или крепко сработанный плуг. Ни малейшего отношения к красоте, которую тем временем творят люди за стенами храма. И это тоже касается нашей музыки: она прекрасна лишь там, внутри, и лишь там она истинна. А если отдать ее на растерзание миру – от нее ничего не останется.
   Тем не менее вполне возможно, что мы действительно хорошо играем – не исключено. Бобби больше остальных в это верит: он говорит, что нам следует попробовать сыграть наши песни вне церкви. В качестве сцены отлично подойдет приходской театр, считает он. На самом деле он понимает, что это не так: мы должны будем играть в местах, где сильно накурено, где бьют посуду, где у девушек во время танца может выскочить грудь из выреза платья. Там нас разорвут на куски. Или сочтут сумасшедшими – не знаю точно.
   Бобби хотел как-нибудь ускорить события и вспомнил об Андре.
   Андре танцует – как все девушки в их мире. Причем современные танцы, а не те, старинные, что танцуют на носочках. Время от времени они ставят спектакли, сценки; а учитывая, что и наши девушки тоже иногда в них участвуют, мы туда ходим. Поэтому мы видели, как танцует Андре. В определенном смысле там – как в церкви, поскольку зрители представляют собой сообщество, обособленное от остального мира: родители, бабушки и дедушки; само собой, они много аплодируют. Происходящее там тоже не имеет ни малейшего отношения к настоящей красоте. Только порой какая-нибудь девушка на сцене вдруг начинает источать удивительную силу, словно бы отрываясь от земли. Даже мы это замечаем, хотя ничегошеньки в танцах не понимаем. Сама девушка при этом может быть некрасивой, с некрасивым телом – физическая красота тут не имеет значения. Важно лишь то, какие они на самом деле.
   Бобби вспомнил об Андре, потому что она тоже танцует.
   – Танцует, но не поет.
   – Кто знает, может, она поет, просто нам это неизвестно.
   – Может, она поет очень плохо.
   – Какая, к черту, разница – ты же видел, какова она на сцене?
   Мы ходим вокруг да около, однако правда в том, что она – по ту сторону границы, более, чем кто-либо другой из наших сверстников, а мы знаем: если существует в мире наша музыка, искать ее нам следует за этой границей – и мы хотим, чтобы Андре нас через нее перевела. Хотя мы, разумеется, никогда себе в этом не признаемся.
   В общем, Бобби позвонил ей – с третьей попытки ему удалось с ней связаться. Он назвал свое имя и фамилию, но они ни о чем ей не говорили. Тогда он еще кое-что рассказал о себе: где находится магазин его отца и что у него, Бобби, рыжие волосы. Она поняла.
   – Мы хотели попросить тебя спеть с нами: у нас группа.
   Андре, видимо, ответила что-то: Бобби некоторое время молчал.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента