Страница:
Алессандро Барикко
Эммаус
Посвящается Дарио Вольтолини и Давиде Лонго
Пролог
Красная “Альфа-Ромео Спайдер” развернулась и остановилась рядом с молодым человеком. Мужчина, сидевший за рулем, вел автомобиль очень спокойно; казалось, он никуда не спешит и ничто его не тревожит. На нем красовалась изящная шляпа, верх кабриолета был откинут. Затормозив, он с широкой улыбкой обратился к юноше:
– Ты видел Андре?
Так звали девушку.
Молодой человек не понял, он решил, что его собеседник хочет знать, видел ли он ее хоть раз в жизни – какое она чудо.
– Ты видел Андре?
У них как будто завязался мужской разговор.
И юноша ответил:
– Да.
– А где? – поинтересовался мужчина.
Он все так же широко улыбался, и юноша по-прежнему не понимал, что именно тот хочет узнать. Поэтому ответил:
– Да где только не видел.
Потом он решил, что нужно уточнить, и добавил:
– Издали.
Тогда собеседник кивнул, словно соглашаясь, понимающе. Продолжая улыбаться.
– Ну давай, держи хвост пистолетом, – сказал он. И поехал дальше, не переключая передачу. Словно ему вообще не требовалось ее переключать, никогда.
Красный “спайдер” преодолел еще четыре квартала, и там, на светофоре, бесполезном на ярком солнце, в него врезался на бешеной скорости какой-то фургончик и опрокинул его.
Тем мужчиной был отец Андре.
А юношей – я.
Все это случилось много лет назад.
– Ты видел Андре?
Так звали девушку.
Молодой человек не понял, он решил, что его собеседник хочет знать, видел ли он ее хоть раз в жизни – какое она чудо.
– Ты видел Андре?
У них как будто завязался мужской разговор.
И юноша ответил:
– Да.
– А где? – поинтересовался мужчина.
Он все так же широко улыбался, и юноша по-прежнему не понимал, что именно тот хочет узнать. Поэтому ответил:
– Да где только не видел.
Потом он решил, что нужно уточнить, и добавил:
– Издали.
Тогда собеседник кивнул, словно соглашаясь, понимающе. Продолжая улыбаться.
– Ну давай, держи хвост пистолетом, – сказал он. И поехал дальше, не переключая передачу. Словно ему вообще не требовалось ее переключать, никогда.
Красный “спайдер” преодолел еще четыре квартала, и там, на светофоре, бесполезном на ярком солнце, в него врезался на бешеной скорости какой-то фургончик и опрокинул его.
Тем мужчиной был отец Андре.
А юношей – я.
Все это случилось много лет назад.
Эммаус
Безгранична была его любовь,
И столь же безгранично – страдание.
Джованни Батиста Феррандини. Плач Марии
Нам по шестнадцать-семнадцать лет, и прошлого мы почти не помним; сами о том не догадываясь, мы не представляем себя в каком-то ином возрасте. Все мы – слишком “нормальные”, другими мы и быть не можем: это у нас в крови и передается по наследству. На протяжении нескольких поколений наши семьи шлифовали свою жизнь, стремясь лишить ее каких-либо отличительных черт – таких, что бросались бы в глаза посторонним. Со временем они добились определенной сноровки в этом деле, овладели искусством быть невидимками: твердая рука, наметанный глаз – опытные мастера. В нашем мире гасят свет, выходя из комнаты, а кресла в гостиной накрывают целлофаном. На лифтах иногда устанавливают особое устройство: брошенная в щелочку монетка дает право подняться наверх. Вниз позволено ехать бесплатно, впрочем, это уже несущественно. Яичные белки сливают в стаканчик и хранят в холодильнике; в ресторан ходят редко – только по воскресеньям. На балконах безмолвные корявые растения, никогда не дающие плодов, защищены от уличной пыли зелеными маркизами. Яркий свет раздражает. Как ни странно, мы благословляем туман, вот так и живем – если это можно назвать жизнью.
Тем не менее мы счастливы, или, по крайней мере, верим, что счастливы.
В придачу к нашей нормальности мы, бесспорно, католики – верующие католики. На самом деле, мы так страстно опровергаем теорию естественного происхождения человека, что в этом есть некая ненормальность, однако нам все это кажется само собой разумеющимся и правильным. Мы веруем – и никакого иного пути не видим. Мы веруем яростно, истово, наша вера не дарит мир душе, а будит пылкие, необузданные страсти, она для нас словно физическая потребность, насущная необходимость. Недалек тот день, когда все это превратится в безумие, и тучи на горизонте уже сгущаются. Однако отцы и матери не чувствуют приближения бури; напротив, им кажется, что мы легко и естественно перенимаем семейные традиции, – поэтому они позволяют нам делать то, что нам заблагорассудится. В свободное время мы ходим менять белье больным, утопающим в собственном дерьме, но никому не приходит в голову, что на самом деле это форма безумия. Любовь к бедности, гордость жалкими обносками. Молитвы. Не отпускающее ни на минуту чувство вины. Мы ущербны, но никто не желает этого замечать. Мы верим в Господа и Евангелие.
Так что наш мир имеет четкие физические границы, впрочем, духовные тоже – они укладываются в рамки литургии. В этом для нас заключена бесконечность.
А там, вдали, за пределами нашей обыденности, в гиперпространстве, о котором мы почти ничего не знаем, существуют другие люди, на горизонте маячат другие фигуры. А еще бросается в глаза, что они не верят – видимо, не верят ни во что. Они небрежно обращаются с деньгами, и все их вещи, их поступки излучают свет. Может, они попросту богаты, а мы смотрим на них снизу вверх, как буржуа, не сумевшие подняться повыше, и это взгляд из сумерек. Не знаю. Но мы ясно видим, что в них, и в отцах и в детях, химия жизни проявляется не в точных формулах, а в причудливых узорах, словно забыв о своей обязанности регулировать природу и захмелев от свободы. Так что они непонятны нам – как письмена, ключ к расшифровке которых утрачен. У них нет морали, благоразумия, совести – и они такие уже давным-давно. По всей видимости, они владеют несметными сокровищами, поскольку тратят свои богатства без счета – деньги, знания, опыт. Они сеют добро и зло, не делая между ними различия. И сжигают память, а по золе читают свое будущее.
Они идут вперед величаво и безнаказанно.
Держась от них на расстоянии, мы позволяем им попадать в наше поле зрения и иногда – в наши мысли. Случается также, что течение жизни внезапно сталкивает нас, мы соприкасаемся с ними, и это на краткие мгновения сглаживает очевидную разницу между нами. Общаются, как правило, родители, и лишь изредка – кто-либо из нас: недолгая дружба, девушка. Тогда мы получаем возможность разглядеть их вблизи. А когда приходится возвращаться в свой мир – нас не то чтоб прогоняли, просто отправляли в отставку, – в памяти остается несколько страниц, написанных на их языке. Остается в памяти и плотный, округлый звук струн ракетки, когда их отцы, играя в теннис, бьют по мячу. И просторные дома, у моря или в горах, о которых владельцы как будто частенько забывают, с легкостью отдавая ключи детям, дома, где на столиках стоят стаканы с остатками спиртного, в углах комнат красуются античные скульптуры, как в музее, а из шкафов торчат лакированные туфли. Черные простыни. Потемневшие фотографии. Когда мы делаем уроки вместе с ними – у них дома, – беспрестанно звонит телефон, и мы видим их матерей: они часто за что-то извиняются, но всегда со смешком, с какой-то незнакомой нам интонацией. А потом они подходят и проводят рукой по нашим волосам и говорят что-то, как девчонки, прижимаясь грудью к нашему плечу. Еще у них есть прислуга, а к распорядку дня они относятся легкомысленно, как будто составляя его на ходу, – кажется, они не верят в спасительную силу привычек. Кажется, они не верят ни во что.
Это целый мир, и Андре родом из этого мира. Изредка она появляется то здесь, то там, участвуя в событиях, которые не имеют к нам никакого отношения. Она наша ровесница, но большую часть времени проводит в обществе тех, кто постарше, и это окончательно делает ее чужой, неуловимой. Мы видим ее, однако трудно сказать, замечает ли она нас. Вероятно, она даже не знает наших имен. Ее зовут Андреа – в наших семьях принято считать, что это мужское имя, а в ее мире – нет: там существует привилегия даже на имена. Но и на этом они не остановились: ее называют Андре, с ударением на “А”, и такого имени нет больше ни у кого на свете. Всегда и для всех она была Андре. Разумеется, она очень красива: почти все их девушки прекрасны, но она особенно хороша, причем будто не желая того. В ней есть нечто мужское. Некая жесткость. Нам так проще, ведь мы католики, для нас красота – понятие духовное, не имеющее отношения к внешности, линия ягодиц ничего не значит, идеальный изгиб тонкой лодыжки не должен нас волновать: женское тело для нас – под запретом. В сущности, все сведения о нашей неизбежной гетеросексуальности мы почерпнули, заглянув в темные глаза своего закадычного друга или услышав рассказ товарища, которому мы всегда завидовали. Иногда источником знания становилась наша собственная кожа: по ней, под футболкой, ни с того ни с сего начинали бегать мурашки. Ко всему прочему, как-то само собой получается, что девушки, в которых есть нечто мужское, привлекают нас более других. Андре в этом смысле просто идеальна. У нее длинные волосы, но она их почти не расчесывает и никогда не укладывает, носит дикую гриву, как у американских индейцев. Самое чудесное – это ее лицо: цвет глаз, острые скулы, рот. На остальное как будто и смотреть незачем: ее тело – лишь способ существования, опора, средство передвижения, продолжение лица. Ни один из нас ни разу не задавался вопросом о том, что у нее под свитером: нам незачем это знать, и мы этому рады. Достаточно слушать ее негромкую речь, любоваться ее движениями, исполненными изящества и природной мягкой грации: они – продолжение ее красоты. В нашем возрасте никто не умеет управлять своим телом: мы ходим неуклюже, как цыплята, говорим чужим голосом, а она – словно из древнего мира, она столько всего знает, во всех тонкостях, интуитивно. У других девушек встречаются похожие движения и интонации, но большинству из них далеко до нее, потому что им приходится учиться тому, что ей дано от природы, – изяществу. В одежде, в поведении – во всем, каждое мгновение.
Поэтому она завораживает нас издалека, да и остальные тоже, надо сказать, околдованы ею, все. О ее красоте знают все, и парни постарше, и сорокалетние старики. И ее подруги тоже знают, и матери, включая ее собственную, для которой эта красота – как нож в сердце. Все знают, что она такая, и ничего с этим нельзя поделать.
Насколько нам известно, никто не осмелится сказать, что Андре – его девушка. Мы никогда не видели, чтоб она держала кого-то за руку. Или целовала – пусть даже мимоходом, в щеку. Ей это не нужно. У нее нет потребности кому-то нравиться: она как будто занята чем-то другим, более сложным. Наверняка существуют молодые люди, которые привлекают ее, – разумеется, совсем не такие, как мы: например, друзья брата, хорошо одетые, – они странно выговаривают слова, словно почти не разжимая губ. Пожелай она, и ей принадлежали бы и взрослые мужчины, которые вертятся вокруг нее и кажутся нам отвратительными. Мужчины с машинами. Действительно, иногда она уезжает вместе с кем-нибудь из них – на машине или на мотоцикле. Чаще по вечерам – словно тьма уносит ее в какую-то сумрачную зону, о которой мы и знать не хотим. Но все это не имеет ни малейшего отношения к естественному ходу вещей – к отношениям между юношами и девушками. Словно из цепи удалили несколько звеньев. Во всем этом нет того, что мы зовем любовью.
Так что она, Андре, не принадлежит никому – но в то же время мы знаем, что она принадлежит всем. Может, это лишь домыслы, и даже скорее всего, но наши разговоры о ней полны подробностей, словно рассказчик видел все своими глазами и ему все известно наверняка. И мы узнаем ее в этих рассказах – нам трудно представить себе все остальное, но это действительно она. И ее повадки. Например, ждет в уборной кинотеатра, прислонясь к стене, и они приходят, один за другим, и овладевают ею, а она даже не поворачивает лица. Потом она уходит, не потрудившись вернуться в зал за своим пальто. Они наведываются вместе с ней к шлюхам, она сидит там в углу, наблюдает и смеется – и если там есть трансвеститы, разглядывает и трогает их. Она никогда не пьет и не курит и занимается сексом, сохраняя полную ясность рассудка, говорят, не издавая при этом ни звука. Существуют какие-то снимки, которых мы никогда не видели: она – единственная женщина, фигурирующая на них. Ей все равно, что ее фотографируют, все равно, что иногда следом за сыновьями ею овладевают отцы – ей как будто все это не важно. На следующее утро она опять никому не принадлежит.
Нам трудно ее понять. Днем мы ходим в больницу для бедных. В мужское урологическое отделение. Больные лежат под одеялом без штанов, в их уретры вставлены резиновые трубочки, которые, в свою очередь, соединяются с трубочками чуть побольше, и все это оканчивается мешочком из прозрачной резины, закрепленным сбоку от кровати. Так больные мочатся, не ощущая этого, и им не приходится вставать. Все оказывается в прозрачном мешочке: моча там может быть водянистой, а может – темной, и даже красной от крови. Наша задача – выливать мочу. Для этого нужно отсоединить одну трубочку от другой, снять мешок, пойти в туалет с таким вот полным пузырем в руке и вылить содержимое в унитаз. Потом мы возвращаемся в палату и ставим все на место. Трудно отсоединять трубочки одну от другой: приходится сжимать пальцами ту, что вставлена в уретру, и сильно дергать, иначе вторая, прикрепленная к мешку, не отделяется. Мы стараемся делать это осторожно. Параллельно разговариваем с больными: весело болтаем, склонившись над ними и пытаясь не сделать им слишком больно. Им в этот момент до лампочки все наши вопросы, они думают лишь о той пытке, которой подвергается их пенис, однако отвечают сквозь зубы, потому что понимают: мы болтаем ради их же блага. Чтобы вылить мочу, нужно вынуть красную пробочку в нижнем углу мешка. Часто внутри остается песок, напоминающий осадок на дне бутылки. Тогда приходится хорошенько промывать мешок. Мы делаем все это, потому что веруем в Господа и в Евангелие.
Еще кое-что об Андре: однажды мы собственными глазами видели ее в баре – ночь, кожаные диваны, приглушенный свет, и многие из тех мужчин были там, – а мы попали туда по ошибке: захотелось перекусить. Андре сидела за столиком, и они тоже – все сидели. Потом она поднялась и вышла, пройдя совсем близко от нас, – отправилась на улицу и прислонилась к капоту спортивной машины, стоявшей во втором ряду с включенными габаритами. Потом явился один из этих типов, открыл машину, и они оба сели в нее. Мы стояли рядом, подкрепляясь бутербродами. Они не уехали – видимо, для них мало что значили проезжавшие мимо машины и редкие прохожие. Она склонилась, голова ее оказалась между рулем и грудью молодого человека – тот смеялся и смотрел прямо перед собой. Разумеется, все происходящее скрывала шторка, но время от времени в окне возникала ее приподнявшаяся голова: Андре поглядывала на улицу, двигаясь в каком-то собственном ритме. В один из таких моментов он положил ей руку на голову, попытавшись снова наклонить ее, но Андре яростно вырвалась и что-то прокричала. Мы продолжали жевать свои бутерброды, но при этом, словно зачарованные, следили за развитием событий. На какое-то время они замерли в этом нелепом положении, молча: Андре была похожа на черепаху, высунувшую голову из панциря. Потом она снова склонилась и исчезла за шторкой. Молодой человек запрокинул голову. Мы расправились с бутербродами. Наконец молодой человек вышел из машины: он смеялся и поправлял пиджак. Они вернулись в бар. Андре проследовала мимо, посмотрев вдруг на одного из нас, словно пытаясь что-то вспомнить. Затем она снова уселась на кожаный диван.
– Она ему минет делала, – сказал Бобби, знавший, что это такое, – он единственный из нас хорошо знал, что такое минет. У него раньше была подружка, которая это делала. Поэтому, после того как он подтвердил, что мы стали свидетелями минета, сомнений у нас не осталось. Мы побрели дальше молча: было ясно, что каждый из нас пытается мысленно соединить отдельные части увиденного и представить себе, что происходило за шторкой автомобиля. Мы воссоздавали в своем воображении эту картину, стремясь как бы увидеть ее вблизи. Для этого мы использовали то немногое, чем располагали: я, например, вспоминал гримасу своей подружки, которая однажды засунула конец моего члена себе в рот – и держала его так, неподвижно, странно выпучив глаза – слишком сильно выпучив. После этого представить себе Андре было, разумеется, не так-то просто. У Бобби наверняка получалось лучше; может, и у Луки тоже: он не любит рассказывать о таких вещах, но, вероятно, повидал их за свою жизнь больше, чем я, да и испытал на себе тоже. Что до Святоши, он – другое дело. Мне не хочется об этом говорить – во всяком случае, не сейчас. А между тем он из тех, кто, размышляя о собственном будущем, не исключают для себя возможности стать священником. Это он нашел для нас работу в больнице – как занятие в свободное время. Прежде днем мы навещали стариков – тех, у которых нет ни гроша и о которых родные забыли, – мы ходили в их крошечные домишки и приносили им поесть. Потом Святоша обнаружил эту больницу для бедных и сказал, что она отлично для нас подходит. В самом деле, после нее мы с удовольствием выходим на свежий воздух, все еще ощущая запах мочи, и отправляемся восвояси с гордо поднятой головой. У больных стариков под одеялами – немощные руки и ноги, покрытые волосками, такими же седыми, как волосы на голове. Они очень бедны, у них нет родственников, им никто даже газет не приносит, изо рта у них тошнотворный запах, они противно стонут. Нам приходится преодолевать отвращение, привыкать к грязи, вони, прочим обстоятельствам, и это нам по силам, – а взамен мы получаем то, что трудно описать словами, – непоколебимую, твердую как камень уверенность в себе. Мы выходим из больницы в вечернюю тьму, став более стойкими и как будто более настоящими. Та же самая тьма каждый вечер поглощает и Андре, скрывая ее гибельные приключения, – хоть они и происходят в каком-то ином мире, на других широтах жизни, арктических, далеких. Как ни нелепо это звучит, но тьма – она одна на всех.
Как уже было сказано, одного из нас зовут Бобби. У него есть старший брат, вылитый Джон Кеннеди. Поэтому мы и прозвали нашего друга Бобби.
Однажды вечером его мама делала уборку на кухне – и разговор зашел об Андре. Нашим матерям случается обсуждать ее, а отцы тем временем отворачиваются с непонятным выражением на лице: ведь она так красива и так порочна, им трудно говорить о ней, они предпочитают прикидываться бесполыми существами. А вот мама Бобби как раз стала болтать о ней со своим сыном. Она сказала о ней: бедняжка. Слово “бедняжка” как-то не приходило в голову Бобби, когда он думал об Андре. Так что маме пришлось объяснить, что она имеет в виду. Она скручивала салфетки в трубочку и продевала их в кольца – по виду деревянные, но на самом деле из крашеной пластмассы. Она сказала, что эта девушка – не такая, как все остальные.
– Я знаю, – ответил Бобби.
– Нет, ты не знаешь, – возразила мама. И добавила: – Андре однажды себя убила.
Они немного помолчали. Мать Бобби не знала, стоит ли продолжать. Потом наконец пояснила:
– Она пыталась покончить с собой.
И попросила, чтобы Бобби никому об этом не рассказывал, – так мы обо всем и узнали.
Она выбрала для осуществления своего замысла дождливый день. Надела на себя кучу всякой одежды. Трусы брата, потом майки, свитеры, а поверх брюк – юбку. И еще перчатки. Шапку и два пальто: вниз – полегче, на него – более плотное. На ноги она натянула резиновые сапоги, зеленые. И в таком виде вышла из дома и отправилась на мост через реку. Была ночь, никто ее не видел. Несколько машин проехали мимо, не останавливаясь. Андре бродила под дождем: она хотела промокнуть насквозь, отяжелеть. Она долго ходила взад-вперед, пока не ощутила всем телом вес одежды. Потом перебралась через железные перила моста и прыгнула в воду – черную в этот час воду черной реки.
Ее спасли.
Но человек, однажды начавший умирать, уже никогда не перестанет это делать, и теперь мы понимаем, почему Андре так привлекает нас – вопреки здравому смыслу и несмотря на наши убеждения. Мы смотрим, как она смеется, катается на мопеде или гладит собаку; а днем гуляет с подругой – они держатся за руки – и носит разные сумочки, куда складывает всякие полезные вещи. Но мы больше не верим во все это, потому что, когда она вдруг поворачивает голову, словно ищет что-то, в глазах ее мы видим ужас: как будто ей не хватает кислорода. И даже ее привычка выгибать шею, приподнимая подбородок, – оттуда. Она как будто все время находится под невидимой толщей воды. Оттуда и все ее поступки, в том числе те, о которых невозможно говорить вслух, бесстыдные, те, что мы не смеем обсуждать. Они – как вспышки молнии, мы это понимаем.
Она умирает. Андре – умирает.
Бобби спросил у матери, почему Андре это сделала, но та пришла в замешательство: видно было, что она не хочет рассказывать остальную часть истории. Она резко задвинула ящик, хотя в этом не было необходимости, – матери обычно не тратят силы попусту и лишний раз даже не нажмут на ручку ящика, – но она, видимо, хотела показать: эта тема больше не обсуждается.
Как-то раз мы отправились на мост, вечером – хотели посмотреть на черную воду, ту самую черную воду. Нас было четверо: я, Бобби, Святоша и Лука – он мой лучший друг. Мы поехали туда на велосипедах. Скажем так: мы хотели увидеть то, что видела Андре. Понять, насколько там высоко и каково это – спрыгнуть оттуда. У нас также возникла мысль забраться на перила или, может быть, перегнуться вперед, повисеть над пустотой. Однако при этом хорошенько держаться: ведь все мы – хорошие мальчики, которые вовремя приходят к ужину, а наши семьи верят в обычаи и правильный распорядок дня. И вот мы двинулись туда. Вода оказалась очень черной, создавалось впечатление, будто она густая и тяжелая – как грязь, как нефть. Она была ужасна – иначе не скажешь. Мы смотрели вниз, держась за ледяные железные перила, пристально вглядываясь в мощные струи потока, в бездонную черноту.
Если и существовала в мире сила, способная заставить нас спрыгнуть, нам она была неведома. В наших головах – полно слов, смысл которых нам не объяснили, и одно из них – “боль”. Еще одно – “смерть”. Мы произносим их, не понимая, что они значат, и это весьма странно. То же – и с другими, менее высокими словами. Бобби однажды сказал мне, что в юности, когда ему было четырнадцать лет, ему случилось побывать на собрании прихожан, посвященном мастурбации: забавно, что на тот момент сам он не знал, что это такое. Однако он туда пошел и даже высказывал свое мнение, участвовал в оживленной дискуссии – это он хорошо запомнил. Вспоминая тот день, он, по его словам, не испытывает уверенности в том, что остальные лучше него понимали, о чем говорят. “Вполне вероятно, что единственным из собравшихся, кто действительно дрочил, был сам священник”, – предположил Бобби. Покуда он рассказывал мне эту историю, у него вдруг, видимо, возникло одно подозрение, и тогда он добавил:
– Ты ведь знаешь, о чем идет речь, да?
– Да, я знаю. Что такое мастурбация, я знаю.
– Ну, а я тогда не знал, – вздохнул он. – Несколько раз я вспоминал, как терся по вечерам о подушку, если не мог заснуть. Клал ее между ног и терся. И все. Но при этом участвовал в обсуждении этой темы – ты только подумай!
Вот такие мы: используем огромное количество слов, значения которых не одно из них – “боль”. Еще одно – “смерть”. Именно поэтому мы не сумели взглянуть с моста в эту черную воду глазами Андре – так, как смотрела туда она. Ведь она – родом из мира, где не думают об осторожности, где человеческую жизнь не стремятся превратить в “нормальную”, а позволяют ей течь свободно, наполняя смыслом все эти далекие слова, самые пронзительные, – и прежде всего слово “умирать”. В их семьях часто умирают, не дожидаясь старости, словно им не терпится; они так сроднились со словом “смерть”, что нередко в их недалеком прошлом обнаруживаются какие-нибудь дядя, сестра, двоюродный брат, которых убили – или которые сами кого-нибудь убили. Мы время от времени умираем, а они становятся убийцами, или их самих убивают. Когда я пытаюсь объяснить ту кастовую пропасть, что разделяет нас, самым точным средством мне кажется упомянуть одну особенность, благодаря которой они так разительно и невозвратно отличаются от нас и как будто обладают неким превосходством над нами, – у них бывают трагические судьбы. Они словно имеют власть над судьбой, даже над судьбой трагической. Что же касается нас, то правильно будет сказать, что мы не можем позволить себе трагической судьбы, а может, и вообще никакой судьбы, – наши отцы и матери сказали бы, что мы не можем себе этого позволить. Поэтому в наших семьях встречаются тетушки в инвалидных креслах, пережившие апоплексический удар, которые благовоспитанно пускают слюни и смотрят телевизор. А в их мире дедушки в сшитых на заказ костюмах болтаются на балке под потолком, повесившись из-за финансового краха. А может случиться так, что однажды кого-нибудь из родственников обнаружат с разбитой головой в некой флорентийской квартире: убит точным ударом сверху, орудие убийства – эллинистическая статуэтка, изображающая Воздержание. Наши же дедушки живут вечно: каждое воскресенье, в том числе накануне кончины, они наведываются в одну и ту же кондитерскую, в один и тот же час, и покупают там одни и те же пирожные. Нам положены умеренные судьбы, словно в дополнение к таинственному кодексу домашней экономии. И вот, лишенные доступа к трагедии, мы получаем в наследство фальшивый блеск житейской драмы, а к ней – несколько золотых монет фантазии.
Эта черта делает нас жалкими, обездоленными – и неуязвимыми.
Но Андре родом из того мира; глядя в темную воду, она видела перед собой реку, истоки которой были знакомы ей с детства. Мы вдруг начали понимать, что вся эта череда смертей подготавливала ее собственную, и в ее смерти продолжается рисунок одной, единой смерти, сотканной на ткацком станке их особенной жизни. Поэтому она полетела в эту черную грязь, перепрыгнув через железные перила моста, а мы даже не посмели хоть немного перегнуться через них. Она падала. Должно быть, ощутила пощечину холода, прежде чем медленно погрузиться в воду.